355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Распутин » Новая профессия » Текст книги (страница 2)
Новая профессия
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:59

Текст книги "Новая профессия"


Автор книги: Валентин Распутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Жених редкостно, приметно белобрыс, и если бы Алеша хоть раз его встретил, он бы его не забыл. Белые волосы на большой голове, белое лицо, широкое и тяжелое книзу, совсем белые брови над мелкими серыми глазами. Прекрасно сшитый двубортный костюм от какого-нибудь итальянского Марко еще больше оттеняет дымную белизну лица с проступившей дряблостью. Он молод, ему нет еще, должно быть, тридцати, но чувствуется, что опыта и уверенности в нем больше, чем лет, и смотрит он без смущения. Смотрит он самоуверенно и устало, точно на это событие и не хватает ему сил. Невеста совсем юна, ее белое и легкое подвенечное платье, сияющее чистотой и новизной, словно не шито, не надето, а столь же нагое, как тело, и есть продолжение тела. Она испугана той торжественной казнью, которая предстоит ей при стечении огромного числа людей, собравшихся требовать ее публичных мук, на ней нет лица, а лицо было прехорошенькое и полудикое, в котором славянская томность сошлась с азиатской дерзостью. Но в непогоду срывай плод прежде, чем он обвис, и под большими, часто моргающими глазами невесты тень, выдающая, что из нее уже испили любовь не вприглядку.

– Господа! Господа! – пытается начать тот, кто должен быть дружкой, а здесь он что-то вроде предводителя свадьбы, и по голосу Алеша узнает, что с ним он и разговаривал по телефону, ему и обязан своим присутствием здесь. Вспоминает он и его фамилию – Сокольский. Это высокий лощеный господин с аккуратно постриженной окладистой бородой и сияющими глазами. Сокольский вынужден прерваться, ему показывают, что официанты еще не успели разлить напитки. – Господа! Господа! – снова всплескивает он приятным влажным голосом, но тут ему, сидящему слева от жениха, что-то говорит жених, и Сокольский, прислушиваясь, во второй раз вынужден присесть. – Господа! наконец он поднимается решительно и бесповоротно. – Господа! Я прежде всего хотел бы огласить радость, которую каждый из нас здесь испытывает. Я хотел бы прежде поздравить вас, еще до нашего общего поздравления, которое будет обращено к виновникам торжества... хотел бы, вопреки традиции, поздравить гостей с честью находиться здесь и присутствовать при событии, которого никогда не было и не будет. Да, утверждаю: не было и не будет. На свете случались миллионы, миллиарды свадеб, человек тем и отличается от животного, что он сознает важность этого акта... скажем так: бракосочетательного акта. Были и канули в вечность миллионы и миллиарды свадеб, но никогда еще не бывало... я хочу сказать, что все эти миллионы и миллиарды за тысячи лет были только приготовлением к событию, которому мы сейчас свидетели. Все прошлое на земле было только для того, чтобы встретились наконец они, – Сокольский торжественно поднимает руку и устремляет ее к жениху и невесте, – чтобы встретились наш друг Георгий, по имени победитель, и наша красавица Елена, по имени царица. Звезды на небе сошлись наконец так, чтобы это произошло. Мы не можем, не в состоянии преувеличить значение этого события. Оно величественно и великолепно. Ура, господа! Всякое дело требует ухаживания – поухаживаем же за нашей общей радостью! Ура – шампанским!

– Ура-а-а! – гремит в полтораста глоток, в тон высоко взятой ноте, поднимаясь и вызванивая гимн.

Алеша сидит за первым левым столиком вблизи той половины общего стола, которая занята невестиной родней. Рядом с невестой мать, женщина моложавая, но блеклая, с лицом учительницы, строгим, усталым и беспомощным; она сидит потупившись, так же как дочь, по внутреннему окрику вскидывает голову, с натянутой улыбкой смотрит на огромный зал, полный чужих людей, затем искоса смотрит на дочь, закаменевшую, ставшую вдруг чужой, уходящую с этого вечера неведомо куда, и с жалостью прислоняется к ней. Отец невесты с лицом простова-тым и устроенным весело, неунывно, напротив, радостно и быстро перебирает маслянистыми, уже пьяненькими глазами и восторженно крутит головой с вдавленной на волосах полоской от кепки или шляпы. Можно не сомневаться, что он-то своим недюжинным интересом к жизни и утомил жену и прежде времени подвел ее к старости.

Столик Алеши "служебный". Он не сразу догадывается об этом, обычно его устраивают где-нибудь с краешку за главным столом, чтобы придать родственное положение, или уж среди гостей. Но сегодня два соседа Алеши явно гости особого назначения, которого они не скрывают: плотные фигуры в сажень в плечах, чесучовые пиджаки с одного прилавка, спокойная напряжен-ность, выдаваемая лишь взглядами в одну и ту же сторону, куда-то поверх голов вправо. У них никак не получается, чтобы один взглянул, а спустя десять или двадцать секунд взглянул второй, – нет, головы поворачиваются одновременно, с секундным опозданием. Четвертое место за столиком занято молодою женщиной, маленькой и хрупкой, заметной только достоинством, с каким она себя держит. Над бдением гвардейцев она посмеивается не улыбкой, а принимающи-мися лучиться глазами, когда она откидывается на спинку тяжелого стула и приподнимаются под черной кружевной кофточкой горки грудей.

"Господи!! – думает Алеша. – До чего мы все совсем еще недавно были просты и до чего загадочными сделались теперь!"

Приподнимается предводитель.

– Господа! – начинает он свой разбег. – Господа! – Но взлететь на высоту красноречия ему не дают, кто-то кричит басисто:

– Ну чего ты, Сокольский?! Ложка в рот не лезет. Все пересолено, все переперчено. Кто заказывал эту кухню? Так не пойдет.

– Рано, – возражает Сокольский. – Что вы сразу быка за рога?

– Такого быка и надо сразу за рога. Чего тянуть? Горь-ка-а!

И все-таки рано: подхватывают недружно.

Сокольский разводит руками, склоняется к жениху с невестой:

– Мне ничего не остается, как призвать вас к исполнению воли народной...

Жених непринужденно поднимается, помогает подняться невесте, осторожно приобнимает ее сзади и чмокает в полумертвые холодные губы. Когда невеста опускается, ее приобнимает с другой стороны мать.

– От вашего воздушного поцелуя слаще не стало, – басит тот же голос. Безобразие!

"А ведь скоро свадеб не будет, – думает Алеша. – Не будет свадеб в их лирической красоте и торжественности, когда не дяди кричат, а хор ведет от действия к действию, от поворота к повороту. Они и теперь редки. Все превращается в чахохбили..." Почему в "чахохбили", он не знает и улыбается над собой.

Потом наклоняется к соседке и спрашивает, понимая, что не с этого следовало начинать знакомство:

– Вам уже кричали "горько"?

– Нет, – отвечает она без кокетства неожиданно струйным, переливающимся голосом. – Я этого не заслужила. А вам кричали?

– Тоже нет.

В первый раз Алеша Коренев женился еще в университете, женой его стала студентка на курс младше его с филологического факультета, девушка очень начитанная и красивая какой-то томной, загадочной красотой, которая могла превращаться, как выяснилось позже, в слепое и отсутствующее выражение. Она всегда была спокойна и чуть флегматична, говорила неторопли-во и правильно, без обычных для большинства возвратов, чтобы пояснить мысль, глядела пристально и завораживающе. Эта способность завораживать была у нее природной, она смотрела так, как Бог устроил – без нарочитости и вопросительности, с мистической и требовательной мягкостью, под которой тебе становилось неловко, словно ты не весь здесь, перед нею, и что-то важное скрыл. Казалось, что и скрыл-то не худшее, а лучшее. Это и озадачивало, и пугало, и тянуло. В читальном зале научной библиотеки каждый завсегдатай привязывался к одному и тому же месту, и Алеша больше месяца придвигался к ней, сидящей у окна, всякими хитроумными способами отодвигая всех, кто оказывался на пути. Когда это удалось и он победно шлепнулся рядом, она взглянула на него с печальной снисходительностью, будто знала каждый шаг его приближения и говорила, что цель привлекательней, когда она вдали. "Ну вот теперь мое место здесь, – сказал он тоном, засталбливающим золотую жилу, и, не дождавшись ответа, продолжал: – Я бы на вашем месте сказал: "Не упадите"..." – "Да падайте, – дружелюбно засмеялась она. – Не жалко". – "А вы знаете, меня хоронить будут с почестями". – "Конечно, вас похоронят вместе", – нашлась она и каким-то образом сумела накрыть свое лицо печалью.

Его известность в университете на последнем курсе была не спортивной и не музыкальной: за год до того в научных трудах была опубликована статья за подписью студента физмата и профессора-специалиста по теоретической физике по теме, в которой, оказалось, рылись военные. Когда имена профессора и студента стоят рядом, студента невольно ставят на первое место, и слух об Алеше, как о будущей звезде, разошелся по всему университету. Его подогрела заявка на Алексея Коренева в закрытый "ящик" при распределении. Из полутора тысяч ежегодных выпускников 1490 выходят в общие ворота, и только за десятью ненормальными, протирающими до дыр лучшую пору молодости в библиотеках и лабораториях, охотятся заранее и уводят через особые калитки.

Но в "ящик" Алеше поехать не пришлось. Жена, та самая девушка, к которой он продирался в читальном зале сквозь вереницу в шахматном порядке уткнувшихся в книги фигур, не захотела, чтобы его и ее спрятали в золотую клетку. Он пошел в лабораторию, от месяца к месяцу все ярче сияя своим именем, через полтора года у них родился сын, а через два они получили трехкомнатную квартиру в новом доме улучшенной планировки в центре города. К тому времени, защитив диссертацию и став завлабом, он взлетел на первую высоту, его приглашали на конференции, на конференциях дважды делали заманчивые предложения, но надо было покидать город, уже обжитый, уже привечающий его, и он не решился.

Жену звали странно – Дагмара, что-то не то скандинавское, не то цыганское. Подтрунивая над ним, она говорила, красиво откидывая голову: "Ты так же прост, как твое имя, – и как я раньше не обратила на это внимания? Знаешь ли ты, что человек рождается с именем, вернее, он рождается под имя, которое само нашептывает себя". С этим Алеша готов был согласиться, демоническое в ней, звучащее и в имени, прорывалось часто. Да, свадьбу они не играли и "горько" им не кричали, она не захотела свадьбы, на которой настаивали ее родители, любившие Алешу. Теперь ему кажется, что она с самого начала не верила в прочность их брака и поостере-галась свадьбой, как завязываемой при рождении пуповиной, закреплять надежность их общей жизни.

Они прожили вместе семь лет. И то много. Прожили мирно, с редкими и безгрозовыми ссорами, не оставляющими ран на сердце, прожили ровно. Алеша любил жену и продолжает, несмотря на недоумение, что же это было между ними, любить до сих пор. С первого дня она была чуть снисходительна к нему, чуть капризна, чуть лукава, но совсем незаметно, горячилась до искр, ничего не делала до самозабвения и, бывая игривой, покладистой, ни с того ни с сего вдруг усмехалась над собой и возвращалась в себя, принималась смотреть на Алешу, приоткрыв губы от внимания, длинным тревожным взглядом, точно измеряя снова и снова. Нисколько не желая обидеть его, а только из неумения держать в себе то, что просилось наружу, однажды сказала: "Мужчина должен быть грубым и сильным, как зверь, у него должно быть имя Трувор или Рюрик". – "Уж не хочешь ли ты, чтоб тебя поколачивали?" – в недоумении спросил Алеша. И нельзя было понять, соглашается ли она, когда отвечала с затаенным обращенным в себя смешком: "Хочу, чтоб от меня пух и перья летели!" Мягкость его она принимала, должно быть, за слабость, самоуглубленность за неуверенность; теперь, оказавшись в своем пиковом положении и зарабатывая на хлеб занятием явно не мужского происхождения, Алеше невольно приходится соглашаться, что не так уж его Дагмара была и не права. Прочность человека проверяется в конце концов на дыбе, а не в спокойной обстановке. Он в чувстве своем уходил в нее без остатка, она и в любви была раздвоенной и снисходительной. Эта заметная несоразмер-ность и раздражала, и пугала Алешу, но он замечал, что от нее страдает и она и что дело не в разных темпераментах, не в разных чувственных фигурах, а в каком-то дальнем, глубинном несходстве, уходящем в неизвестно какие дебри.

Потому Алеша не удивился, когда Дагмара коротко и спокойно сказала, что им надо бы разойтись. И добиваться разъяснений не стал. Правда, неприятно было то, что пришелся их развод на ту пору, когда делилось и разрушалось все – государство, земля, вера, история, законы и взгляды. Оказывалось, таким образом, что и семья их попадала под те же общие развалы, свалившие полмира, и можно не искать виноватых внутри семьи. Да и что толку искать? Все рушилось и разбегалось, все. Рожденные под разными звездами пришли в неистовство друг против друга, когда заканчивающееся тысячелетие неосторожно показало начало тысячелетия нового, и общая тревога обуяла всех, кто волею судеб оказался под этими роковыми знаками.

Они разменяли квартиру, Алеше досталась однокомнатная за плотиной. В то же время Алешину лабораторию закрыли, и он остался без работы. От двух крушений кряду он растерялся, пошел в один научный институт, в другой, третий, все они еще недавно сманивали Алешу к себе, и все теперь беспомощно разводили руками. В четвертый из милости взяли, но заниматься там пришлось не своим делом, и работал он без души, в постоянном оцепенении, по вечерам пытаясь читать, подолгу вспоминал, был сегодня на работе или нет, и без сожаления попал под вал сокращений. Все шло неумолимым своим ходом, меняющим местами великое и низкое.

Так же пошло и дальше.

Во второй своей женитьбе винить, кроме себя, Алеше было некого. Ни ход звезд, ни ход чисел до столь ничтожного и миллионы раз происходившего во все времена случая опускаться не стали. Однажды его застала наедине с собой в постели низенькая, с резиновым упругим телом девица с гортанным голосом и принялась этим голосом выговаривать, что это он себе позволяет, а уже через пять минут напевать веселую и пошлую песенку. Потом застала там же, в его квартире, во второй раз, в третий, в пятый, сочла, что это неудобство терпеть дальше нельзя, и доставила чемоданчик. Алеша ахнуть не успел, как на него медведь насел. Не лучше, не легче медведя. Эта неказистая женщина, ходившая нараскоряку, выворачивая носки, играющая при ходьбе пухлыми ягодицами, в которой не водилось ни ума, ни обаяния, ни нежности даже по забывчивости, а одно только упорство, – женщина эта была до того проста и откровенна, что надо было не потерять голову, как говорят в тех случаях, когда происходит затмение от любви, а не иметь головы вовсе, заложить ее в ломбард или по рассеянности где-то забыть, чтобы не разгадать ее с первого же взгляда. С налитым бесстрастным телом, не пропускающим женского электричества, без чувственных изгибов и тех переливов, от которых замирает беспамятно сердце, с прямыми плечами и короткими ногами, сделанная уж очень беззатейливо и устало – и это после Дагмары! – она ничуть и не заботилась исправлять в себе ничего ни упражнениями, ни диетой. Звали ее Вера; пред нею вся теория Дагмары об именном выражении сущности человека разлеталась в прах. По жизни Вера шла напролом и одерживала победы. Всего три года назад приехала она с десятью классами из небольшого поселка, выучилась в городе на массажистку, успела поработать в наспех сбежавшейся оздоровительной команде, которая вскоре распалась, после этого устроилась в одну из новых и бесчисленных страховых контор, работающих только с долларами. Ей нужна была квартира, чтобы принимать пациентов для массажа, и телефон при квартире, чтобы обзванивать страхклиентов. Спикировав на Алешу, она получила и то и другое. Затем получила законный брак, на который Алеша пошел уже с трезвым, но обожженным умом, как бы из мести самому себе за головотяпство и все свалившиеся на него неудачи. Неудивительно, что новой хозяйке после этого показалось в квартире кое-что лишним, начались скандалы с криками и визгом, толпящиеся за массажем люди заполняли единственную комнату, донельзя вульгарный, со слащавыми ужимками голос по длинному и неубывающему списку уговаривал простаков застраховать свою жизнь в старинной французской компании.

Все это стало невыносимо, он сбежал. Из милости дал ему проректор университета в общежитии комнату. К середине жизни остался Алеша совсем без ничего. Где-то есть деревянная родина с заброшенными могилами бабушки с дедушкой и отца, которым уже ни от кого не услышать наследный шепоток – все разъехались. Где-то есть мать, доживающая свои сухие годки в другом городе, у его сестры. Где-то есть сын, ничего от него не взявший, совсем чужой, при редких встречах томящийся от скуки. И где-то были призвание, работа, Россия – теперь оборванные, занесенные непогодой... И где-то он... иногда так трудно отыскать себя по утрам, после сна; все кажется, что он должен быть где-то в другом месте.

– Горька-а-а! – требовательно раз за разом кричит свадьба, уже распаренная и азартная, уже несущаяся вскачь и криком этим подгоняющая движение. Уже стоит веселая галда, гремит посуда, на которой идет немилосердная расправа после великолепного выхода официантов с подносами, уже со стороны комментируют поцелуи новобрачных и подходят с дальних столов обняться с ними. Уже невеста глядит смелее и на лице ее разгорается румянец, а губы начинают вздуваться, и она, прикрываясь, облизывает их и пытается вдавить внутрь. И все же свадьба так и не нашла крылья и не взлетела порывисто и красиво, сияя удалью и разноцветьем обряда, не превратилась в красочный въезд в новую и преображенную жизнь, она так и осталась в ресторанных стенах, нанятых для сидения. Все еще после "горько" мать невесты с лицом учительницы пугается и сжимается, наклонясь к мужу и пытаясь, должно быть, остановить его от излишней лихости, когда "горько" оглушительно кричит он ей в самое ухо. Сокольский, правивший свадьбу, стал незаметнее, зато на первой ее боковине, столика за три от Алеши, явился басистый заводила, подающий команды, кому подниматься со здравицами, и всякий раз после его решительного голоса гвардейцы за Алешиным столом с облегчением берутся за ножи и вилки.

Уже и Алеша оглядывается на Сокольского: пора бы, потом будет поздно.

Но еще поднимается сам жених с по-прежнему бескровным, точно напудренным, лицом и подламывающейся улыбкой.

– Друзья! – обращается он, приспуская на глаза веки, бесстрастным и сильным голосом. Странно слышать от него это слово, никак здесь не подходящее, но, произнесенное дальше в другой интонации, оно все расставляет по местам. – Чего так навалились-то? Друзья!.. Дело только начинается, а вы уж нас с Еленой заездили. "Горько" да "горько" без передышки! А чего "горько-то"?! Давно уж сладко. Это нам горько. Смотрите, как бы мы не заставили вас сластить.

Все смеются – и откровенно, и нарочито громко. Бас кричит:

– Начинай с меня, свет ты наш жених Иванович. Я первый на очереди.

– Ты не умеешь.

– Я-то?! Я-то?!

Бас, оказавшийся огромным дядей с огненной лысиной, легко приподнимает над столом завизжавшую, забившую руками и ногами соседку, ловко перехватывает ей руки и размашисто, гулко чмокает прямо в ядовитые красные губы. Смех переходит в грохочущее стенание.

– Умею? – перекрывая без усилия шум и красноречиво вытягивая губы со следами краски, интересуется бас.

Жених, не отвечая, наклоняется к невесте, она, вмиг поняв, что от нее требуется, кокетливо подставляет ему лицо, но он медлит, и тогда она, вытягивая шею, а затем и тело, вся выструни-ваясь и приподнимаясь, не переставая улыбаться, сама целует его в подставленные губы и, отрываясь, хватая воздух, ахает.

Удивительно: это вроде бы и показной, но не разыгранной, пойманной на лету сцены оказывается достаточно, чтобы разгоряченный зал притих.

– Это еще не вся любовь! – таинственно провозглашает Сокольский, дожевывая и вытирая рот салфеткой, также на лету ловя удачный момент. Он только чуть приподнимается, чтобы встретиться глазами с Алешей, кивает ему и продолжает: – Со стороны невесты имеет честь сказать напутственное слово молодоженам... – Алешино имя он забыл и смотрит на Алешу с укоризной. – Мы все тут, господа, сегодня друзья или родственники, – выкручивается Сокольский. – Послушаем нашего друга и родственника.

Ну вот, пришел и его черед. Алеша поднимается. Он замечает, с каким удивлением смотрит на него невеста и мелконько качает головой ее мать, отвечая на молчаливый вопрос. Никто тут Алешу, своего друга и родственника, не знает, едва ли и жених с невестой были предупреждены о его номере.

Стоит сделать паузу, и ее опять заполнит гвалт. Алеша должен начать сразу.

– Да, было, все было... – вдруг выхватывает он первое попавшееся, чувствуя, что потерял приготовленное начало, и торопливо и безрезультатно роясь в памяти. – Были свадьбы, была любовь. Всякая бывала любовь... И мелкая, которая и следа не оставит, и такая, что солнце любуется и греется. Само солнце греется. Мы все дети любви, и уж от этого одного так ее, кажется, должно быть много, что только ею и дышать, ею с утра до вечера и жить. А поглядишь внимательно – нет, на всех любви не хватает... на всех не хватает, – в полной растерянности повторяет он.

– На кого любви не хватает, тот пускай картошку чистит, – перебивает бас и получает свою порцию смешков.

Алеша без обиды косится на него, уже скинувшего пиджак и поводящего короткой мощной шеей над синим воротничком, на котором победоносно сидит круглая голая голова со сдвинутым ко лбу лицом; крупные черты на лице сложены в откровенную и счастливую ухмылку. Взглянув на это лицо, Алеша вдруг понимает, что нет, не дадут ему сказать здесь приготовленное, уже вспомнившееся и подвинутое памятью на первый план, что публика эта, многоопытная и всем пресыщенная, пышущая самомнением, как отменным здоровьем, таит в себе, похоже, еще и трещину соперничества. Свадьбой ее, эту трещину, хотели, должно быть, загладить, чтобы привести впоследствии дело к полной мировой, но на винных парах она заупрямилась. Нет, не будут здесь слушать ни оды, ни баллады о любви, снова и снова будет обрывать Алешу бас, сделает из него козла отпущения.

И Алеша вдруг решается. Была у него одна то ли сказка, то ли притча, сказавшаяся сама собой в один из вечеров, когда он искал какие-нибудь связные и свежие слова, которые могли бы обратить на себя внимание, как обращает его в любую минуту невинность в подвенечном платье. Об этом Алеше и мечталось: сказать – как в душу невесты в минуту свершающегося счастья заглянуть, поймать хоть несколько слов из непередаваемого чувства. Он искал эти слова, слова нежности и тревоги, но неожиданно и строго нашепталось ему совсем другое и сложилось в картину, печальную, взыскующую и неразгаданную, которую Алеша старался держать при себе, боясь, что он может передать ее неверно, но сегодня делать нечего, сегодня у него другого выхода нет. Или пан, или пропал.

– Послушайте, – говорит Алеша, вдруг совершенно успокаиваясь и обращаясь к жениху и невесте, а затем и ко всему застолью. – Я хочу рассказать вам притчу, надеюсь, она будет здесь кстати. Эта история касается всех нас. – Он делает короткую паузу, и, когда начинает свой рассказ, голос его звучит строже и таинственней.

– Там, в дальних и скрытых просторах Господа Бога, – говорит он, устремив глаза поверх столов на трепещущую под сквозняком штору на большом окне напротив, – в тех чертогах, где находится небесная канцелярия, заседает совет, как всегда по понедельникам, отданный земным делам...

– Господи! – вдруг закатывается кто-то мельконьким, донельзя удивленным неудержимым смехом. – Гос-поди-и! Это ж надо!

– О-хо-хо! – уныло, без всякой бравады, отзывается бас. Но Алешу уже не сбить. Он продолжает:

– Да, проходит совет. И решается на нем, представьте себе, женский вопрос. Господу давно уже докладывали, что от женщин поступают странные заявления, навеянные новым духом последнего времени, но Господь, не доверяя духу последнего времени, все медлил. Но дальше откладывать становилось нехорошо, надо было решаться. И Господь дал наконец указание собрать всех, кто занимался в поднебесной этим деликатным делом.

– Начинай, – кивает Он французской святой, больше всех досаждавшей ему приставания-ми по женским запросам. – Что они просят?

– Французские женщины, – с улыбкой отвечает святая, – хотят быть красивыми.

– Разве они не красивы?

– Через одну, Господи, через одну. А от этого много обид и ссор. А они бы все хотели быть счастливыми.

– Где я для них красоты наберусь? – бурчит Господь, размышляя, хорошо ли это будет – всех француженок сделать красивыми. От них и так много беспорядка в мире, и так многие отвращения от образа и подобия.

– А они, Господи, все учли, все учли,– тараторит французская святая. Тебе хлопот не сделают. Они хотят быть такими же красивыми, как Симона Синьоре.

– На одно лицо?

– Да, они избрали его идеалом.

Господь замирает в невеселом раздумье. Что там, внизу, в самом деле, происходит? Какая их муха укусила? Сплошь одни Симоны Синьоре! Но ведь это же в конце концов некрасиво! Почему они не понимают? Кто их там мутит?

– Как тебе это нравится? – спрашивает Господь у секретаря, сидящего за протоколом сбоку и очень похожего на Иоанна Златоуста, который при земной жизни не однажды откровенно высказывался о женском поле. – Одни Симоны Синьоре! Куда она там у нас определена, эта Симона Синьоре?

– Куда полагается, туда и определена! – сурово отвечает секретарь.

– Ладно. Пиши: удовлетворить просьбу французских женщин. Пересмотру не подлежит. Заявления на пересмотр не принимать, – наказывает Он французской святой. – Что еще у нас?

Поднимается итальянская святая...

Алеша делает паузу и осторожно оглядывает зал. Жених сидит набычившись, со скрещенны-ми на груди руками, откинувшись на спинку стула, прищурив один глаз, и смотрит на Алешу прицельно, словно давая ему оценку сквозь мушку наведенного ружья. Невеста часто-часто моргает черными накрашенными ресницами и хмурит лоб, пытась понять, к чему ведет этот странный человек, выдавший себя почему-то за ее родственника, и кажется ей, что от самозван-ца ничего хорошего ждать не приходится. Сокольский тревожно и таинственно улыбается, наигрывая головой под какой-то веселый мотив. Соседка Алеши, неудобно задирая голову, слушает его со спокойным и грустным вниманием и отрывает глаза, только чтобы свериться, как принимает его слова зал. Зал возится, побрякивает, пошумливает вполголоса, но все-таки слушает, всякое чудачество невольно вызывает интерес.

– Поднимается итальянская святая, – продолжает Алеша. – Поднимается и говорит: итальянские женщины также просят о красоте.

– Этим-то зачем?! – еще больше поражается Господь. – Они же красивы!

– Красивы через две на третью. Хотят все. Под Софи Лорен.

Господь тяжело вздыхает и, нахмурив от напряжения лоб, устремляет Свой взор за великие тыщи километров, разостлавшиеся до Италии, которую Он любит в особенности. И смотрит неотрывно минут пять. А вернув взгляд, с болью говорит:

– Удовлетворить.

Поднимается английская святая:

– От английских женщин такое же заявление. Красивы через девять на десятую.

– Под кого? – устало спрашивает Господь.

– Под принцессу Диану.

– Развратница! – с чувством докладывает секретарь. – Мужу изменяла и на весь мир бахвалилась. Опозорила королевскую семью и всю английскую нацию.

– Удовлетворить! – решительно повелевает Господь. – Всех удовлетворить! Кто там еще у нас – занести в протокол, волю свою я даю. И записать, кто какую красоту выбирает. Продолжайте, я слушаю.

Наступает молчание. Никто больше не поднимается для принесения просьб. Господь ждет, полагая, что Он, может, своим решительным и рассерженным голосом напугал находившихся перед Ним заступниц тех земных народов, среди которых они просияли и которыми были посланы на небесное заступничество.

– На кого хотят походить русские женщины? – спрашивает Он.

За Русь предстательствует на совете княгиня Ольга, первая русская святая. Она поднимается с поклоном и говорит:

– От русских женщин таковых пожеланий не поступало.

– Почему? – спрашивает Господь. – Или Русь не родила такой красоты, которая желанна была бы для всякой женщины?

– Русь Твоей Милостью, Господи, рождает дивную красоту. Ты это знаешь. На Русь за невестами ездят со всех концов земли. Но на Руси испокон веку почитается та красота, которая украшается душой. Нам идольское наваждение перенимать негоже. Не для того мы, Господи, тысячу лет назад к Тебе обратились своею душой.

Господь долго сидит в задумчивости, ни на кого не глядя и не усаживая княгиню Ольгу. Тяжелы Его думы, печальны глаза, и обозревает Он за эти минуты, должно быть, из края в край всю Россию. Наконец Он встряхивается, находит собрание неоконченным и рассеянно роняет:

– Удовлетворить.

– Как так? – пугается княгиня Ольга. – Мы не просили. Мы ни о чем не просили, Господи!

Господь кивает ей со слабой улыбкой и диктует для секретаря:

– Дать удовлетворение русским женщинам, чтобы они оставались одна другой краше. Все. Заканчиваем с женским вопросом. Всем сестрам по серьгам. Всем сестрам по серьга-ам! – повторяет Он напевно и жестом отпускает от себя небесное сестричество.

Он задерживает одного секретаря. Когда все расходятся, спрашивает у него, как у равного:

– Чем все это закончится?

– Господи! – пугается тот. – Почему Ты спрашиваешь у меня? Мне страшно.

Господь кивком головы соглашается с ним и произносит:

– Жалко их. Если они не удержат возле себя любовь, у них ничего не останется. Это последнее. Запиши в своих книгах: я с трудом нашел последнюю надежду. Это уже не та любовь, которая заповедовалась две тысячи лет назад. Это всего десять капель от той. Десять капель. Но если бы они нашли нужным снова начать с этих десяти капель... Согбенно, под тяжестью ноши, которую неустанно несет Он, Господь выходит за дверь.

...Алеша делает шумный выдох, показывая, что наконец-то рассказ его окончен, обводит зал вызывающим взглядом смельчака, готового принять за свою дерзость любое наказание, и голосом, также спустившимся с небес на землю, отрешенно добавляет:

– Мораль, по-моему, ясна. Любви, любви и любви нужно пожелать новой семье. Пусть вам всегда будет вместе хорошо, – с неловкостью обращаясь к жениху с невестой, невыразительно говорит он. Слишком велик переход, совершенный им за две-три минуты от свидетельства высочайшего, в которое он невольно поверил и сам, пока говорил, до самого рядового, где все кажется незначительным и давящим. И вдруг Алеша чувствует, что его снова возносит горячечным порывом, неудержимо тянет досказать, перевести на язык юности, и пусть наивно, пусть по-ребячьи, но надо, надо! И, торопясь, захлебываясь, пугаясь, пугаясь своей смелости, занявшей и без того слишком много времени, он восторженно и болезненно выстанывает: – Знали бы вы, какое это счастье любить, испытывать влечение... да нет, какое там влечение! – испытывать постоянную потребность друг в друге, когда одному не хватает без другого ни света, ни воздуха. Как это назвать: тебя нет без него, и нет его без тебя, совсем нет, будто так и задумывалось с самого начала: быть вместе. Это второе рождение – от любви, от близости, преображение в лучшее... Волшебное наваждение: все поет в тебе, в тебе и восторг, в тебе и слезы, и обещания, и тысячи лет жизни на земле, и такое прозрение, что становится тесно в себе! Все небо по ночам выписывает только два имени, твое и его, и нашептывает вслух, все звезды хором повторяют ваши имена. А уснешь – сны какие! прямо величественные, будто твоя любовь объяла всю вселенную и отныне только ею и будет строиться мир. С какой радостью и нетерпением просыпаешься по утрам! как сердце бьется! как подгоняешь солнце, чтобы скорее его увидеть! Его, его увидеть; без него нет уже и минуты в жизни! Все. Извините! – на ходу обрывает Алеша себя, чувствуя, что душа просит пощады, и с незрячими глазами опускается на стул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю