355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Бобрецов » Это самое (сборник) » Текст книги (страница 2)
Это самое (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:28

Текст книги "Это самое (сборник)"


Автор книги: Валентин Бобрецов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Баллада о беспечной жизни

1
 
Неделя, как настали холода.
И полторы – до той поры, когда
забулькает по трубам отопленье.
Покуда согреваюсь изнутри
да вспоминаю, как огонь горит
и как трещат горящие поленья.
 
 
Мне было жаль их жечь. Бревным-бревно,
его бы в печку, да живее. Но
не забывая опыт папы Карло,
я их на нож испытывал – и лишь
тогда они гурьбою в топку шли.
Зато потом – изрядно припекало!
 
 
Березовые добрые дрова.
Горят, огонь без дыма даровав.
А как они поют, в печи пылая!..
Былая песнь старинных октябрей.
Потрогав рыбьи спины батарей,
пойду на звука карканья и лая.
 
2
 
И черный кобель, сединой убелённый,
и белый – в мазуте и с шерстью палёной,
с хвостами подъятыми, с блеском в очах,
повизгивая и ответно ворча,
и черный, что пудель, и белый, что помесь,
когтями друг другу царапая круп,
бегут, древнегреческой страсти исполнясь,
по кругу, за кругом законченным круг
другой начиная, включающий лужу,
лужайку, забор, – с языками наружу
несутся, поганцы. Не ведаю сам:
прогнать ли, разнять их?.. А ну их ко псам!
 
3
 
Ни знамен приспущенных, ни барабанной дроби.
Лишь в полуподвале, распугав всех птиц окрест,
песню допотопную про новые дороги
нудно репетировал любительский оркестр.
 
 
Дождь месил асфальт, кичась кондитерской сноровкой,
возле был разбит (иначе и не скажешь) сад:
дюжина дриад, попарно связанных веревкой,
гниды гнезд вороньих в серых ветках-волосах.
 
 
Их жильцы, одетые в природой данный траур,
каркали ворчливо, как и должно в ноябре,
и толпа трудящихся, труся по тротуару,
у пивной раздваивалась, походя на бред.
 
 
Небо чуть угадывалось там, над головами,
где облезлый лозунг мокро хлопал на ветру,
где неслись галактики, которым несть названья.
Было воскресение. Был день, когда умру.
 
1980–1981

Баллада

 
Мой век на всех парах со скоростью экспресса
катился под откос.
А я уже бежал по насыпи вдоль леса
через какой-то мост.
 
 
Откуда взялся он? И что это за Волга?
Припомнить не могу.
Неужто проезжал? Но разве я так долго
готовился к прыжку?..
 
 
Испью-ка я реки! с отвычки задыхаюсь,
бурна и солона.
Аттическая соль и первозданный хаос,
ах, вольная волна!
 
 
До капельки ее слизав с ладоней пресных,
я поднимаюсь в рост.
И отряхнув с колен прах скорых и курьерских,
я забываю мост.
 
 
Я забываю всё. Возле капустных кладбищ
и домино домов —
кудлатый черный пёс… Зачем, дружище, лаешь?
Ты лучше бы помог!
 
 
Недаром шерсть твоя горелой пахнет серой,
а пасть полна огня.
И если ты не сыт овсянкою оседлой —
полцарства за коня!..
 
 
И кажется, он внял. И поотстал, как будто.
И поостыл, сердит…
И стрелка. Вроде, та. И переезд. И будка,
где стрелочница спит.
 
 
(И только иногда – светла, простоволоса —
в окошко поглядит.
И снова пропадет. А жизнь моя с откоса
на всех парах летит).
 
 
Вот ты мне и нужна! толкаю дверь без стука.
Из темноты в ответ:
– И ты, дружок, за ней? Пропала эта сука,
простыл давно и след.
 
 
А больше хочешь знать, так спрашивай у ветра.
Ищи-свищи, изволь!
Да только не забудь, что станция от века
зовется узловой!..
 
 
И прочь я уношу чугунные две гири
и голову-топор.
Мга. Тосно. Бежецк. Дно. Веселые какие
названья у платформ!
 

Памяти деда

1
 
Старый-старый Новый год
Я надену маску волка.
Двери отворю. И вот
сердце ёкнет: ёлка!
 
 
Бирюком вошёл. А тут
и пляшу, и гикаю…
Ходики идут. Идут
как разбойник, с гирькою.
 
2
 
Горбыль. Фанера. Кредит. Сальдо.
Афины. Спарта. Иудея.
Старбух, мишень для шуток сальных,
десятком языков владеет.
 
 
Да, были каверзы при культе.
Но в шестьдесят – медаль за выслугу.
И ковыляй себе на культе
степенно, как кобель на выставку.
 
 
Почти покой. Почти почет.
Да и никто не привлечет…
 
 
Ты под звездою Талейрана
родился, коль сберег живот…
Опилки. Щепки. Пилорама
привычная, как эшафот.
 
3
 
О носившем пенсне, словно парус —
в пароходную пору очков,
о тебе – я срываюсь на пафос,
наторевши шептать на ушко.
 
 
Пара стеклышек с дужкой стальною,
стрекозиные крылья, они
поднимали твой взор над землею,
что жила, горизонты склонив.
 
 
Воспаряя всё выше, всё дале,
от оглядки земной отрешась,
ты глядел… тяжело оседая,
и за сердце зачем-то держась.
 
 
Дужка формою схожа с подковой,
перелетного счастья залог;
но за ним нагибаться не пробуй, —
по ладони стекло полоснет!..
 
4
 
Так вот она, река времен,
где на безрыбье – символ рыбы
колотит призрачным хвостом
о глинобитные обрывы;
где волею подземных вод
к Харону ли, к хавронье – року
известно разве – гроб плывет,
напоминая формой лодку.
 
5
 
Декабрьскою инфарктною порой,
когда мы помираем не по плану,
когда заказы высятся горой,
кладбищенский гравёр, должно быть, спьяну,
(запьешь, когда – наплыв надгробий и в
январской перспективе ни бельмеса!)
напутал в датах, на три дня продлив
твою земную жизнь за счёт небесной.
А промах, что нетрезвый букворез
запечатлел на камне неказистом,
освоенный промышленностью крест
умножил, вознесясь над атеистом.
 
6
 
Мы никогда не встретимся с тобой.
Ни завтра, ни в иные времена.
Ни на паркете, ни на мостовой,
ни на тропе, ни на траве, ни на…
Не надо!.. Я не жалую надрыв.
Я не терплю истерику… но ведь
нам вместе – не охотиться на рыб
и… Господи, да как не зареветь,
коль шахматная – гробовой доской
замещена и никогда с тобой
в лесу осеннем, разложивши снедь,
на латаной тужурке не сидеть.
Лес поредел. И превратился ствол
в мой лист бумажный, в гроб простецкий твой.
Мир поредел. И легче вдаль смотреть,
когда живет на белом свете смерть.
Пейзаж глубок, но как его легко
пронижет взор, задерживаясь лишь,
где – черною каймою – коленкор
лесов и зелень близлежащих крыш…
 
7
 
Должен быть, черт возьми,
хоть какой-нибудь след
улетающих зим,
приземляющих лет.
 
 
Бронза блеклая букв
«Петр Кузьмич Карасев».
И внезапный испуг:
неужели – и всё?..
 
 
Нет, не жду, чтоб воскрес,
своротя обелиск…
Но клонящийся крест…
то ли плюс, то ли икс…
 
8

Бревенчатый и необтёсанный, то есть не крытый тёсом: точь-в-точь такое, что я люблю и считаю лучшим на Руси. И мои лучшие времена прошли в таких домах – одушевлённые, творческие. В каменных домах я только разрушал и издевался.

В. Розанов

 
Населённый старичком —
домовым из детства деда —
с печкой, свечкой, со сверчком,
где-то на отшибе, где-то,
где Макар гонял телят,
забывая человечью
речь, – спроси: – На кой те ляд?
– А на тот мне ляд, – отвечу —
что, пожалуй, лучше уж,
чем сознательный сутяга, —
в подсознательную глушь
неосознанная тяга!
 
1977–1978

«Тут луковицы византийские…»

1. Огород

Чего только не было на огороде! Ярко-красные пухлые помидоры, огурцы, арбузы, дыни и клубника, морковь, редька и редиска, упитанные, красивые, свидетельствующие своим видом о нежном уходе.

Н. Д. Ж. Воспоминания

 
Тут луковицы византийские
соседствуют с готическим укропом,
а репа уживается с картошкой,
расправой инородке не грозя.
Горох на славу уродился: стручья
что огурцы – огромны, с желтизною,
а матовые томные томаты
размером с добрый поварской кулак.
Медовая морковка с чесноком
сосуществует в мире. Спеет, зреет
всеовощной союз. В тарелке только
меж овощей случается раздор.
И то – едок виною, но не пища!
 
2

…во тме сидя, кланялся на чепи, не знаю – на Восток, не знаю – на Запад.

Аввакум

 
Бог, эту землю плоскую слепив,
назначил ей быть полем честных битв,
где витязь примет богатырский вызов,
отваги хитрованством не унизив.
Досель тут бьются Запад и Восток.
То европеец, наметавши стог
серебряною вилкой, то славянофилы
одерживают верх, поддев бифштекс на вилы.
 
3
 
Гляжу в национальное меню:
что нового в харчах и разносолах?
И взяв поднос, к раздаче семеню,
не усмотревши перемен особых.
 
 
В них нет канцерогенного греха,
но пресныя, как в пору Домостроя, —
на первое демьянова уха,
березовая каша на второе.
 
 
Два блюда, опостылевших давно.
А третьего, увы, нам не дано…
 
4. Телеграфный псалом
 
Меня отседа, милый Дедушка,
возьми к себе, ради Христа!
Я кинут под ноги, как ветошка.
Душа, вестимо, нечиста.
Но ты же – милый, добрый, родненький,
не верю, что тебе начхать,
что ты не вывел в огородники
златоволосого внучка.
Возьми! Я рад, куда ни денешь. Но
коль у тебя забот чрез верх —
заочно пособи мне,
денежно.
Земля. Проездом. Человек.
 

Славянский сонет

 
Боюсь, и я в берестяную
сподоблюсь задудеть дуду.
Молиться стану на стенную
олеографию. Браду
поставлю чистошерстяную,
а от синтетики уйду —
шибает Запад Сатаною! —
к аршину, ситцу и пуду.
 
 
Не по духовну бездорожью,
топча смирения траву,
но величая Матерь Божью,
вдоль нив, шумящих русской рожью,
я добреду, коль доживу…
Что, впрочем, тоже déjà vu.
 
1981

«Мать-земля, кто наш отец…»

 
Мать-земля, кто наш отец —
Кронос или Хаос?
Или ухарь-молодец,
что охоч до баловств?
 
 
Корабельщик Одиссей,
всадник или пеший
проходимец – кто он, сей
Нулин преуспевший?
 
 
Вислоусый ли варяг
иль ордынец бритый?
Друг мой, враг мой – либо я
с памятью отбитой?
 
 
Мать-земля, ничья жена,
молви, молодуха, —
или впрямь ты тяжела
от Святаго Духа?
 
1981

«Понур, как выходной в казарме…»

 
Понур, как выходной в казарме,
блондин с белесыми усами,
что нависают на уста,
как два крысиные хвоста.
Переиначить жизнь решает,
себе постылый, – да мешает
перемениться, стать другим
наколка бледная «Трофим».
С дрожащей бровью белобрысой,
бес-альбинос, что вскормлен брынзой,
он – побратим самоубийц…
 
 
Амбиции чернявый бiс,
тот куцый, как свечной огарок.
Охоч до баб и бабок. Гарик
зовут. Кичлив, как сто болгар.
И что ни слово, то солгал.
И нету слова – без улыбки
(по маслу катятся оливки
слегка подгнившие – глаза).
И на ладонях волоса.
 
 
Понурый бес несет две петли.
И мне одну: – А ну, не медли!
Смотри, отменная пенька.
А вот и сук, и два пенька…
Чего искать, что куролесить? —
прогнило в нашем королевстве
Всё – кроме бечевы вкруг шей!..
Чернявый тут как тут: – Cherсhez
la femme! – как говорят испанцы!.. —
и непристойно крючит пальцы.
– Кто ищет, тот всегда найдет!
А что с гнильцой, так слаще плод!..
Нет, чем болтаться на веревке,
давай-ка лучше – по рублевке…
А по дороге в гастроном
договорим об остальном…
 
 
Поодиночке и совместно
на фалды виснут два пса-беса —
и бес-брюнет, и бес-блондин.
Нечистый, видно, двуедин.
 
1981

В тени ружья

 
Читатель скажет: «Очень рад!»
И все ж задаст вопрос упрямый:
«А этот самый… аппарат?
Огнетушитель этот самый?
Он, в оправдание затрат,
Быть может, все же вашей дамой
Однажды будет пущен в ход?»
И я ответствую: вот-вот!
 
Валентин Горянский. Парфандр. Глава 5

 
Как скучно! В третьем акте тулка,
что в первом без толку висит
на стенке, зряшный реквизит,
по мановенью драматурга
бабахнет; мирная на вид,
герою череп раскроит.
Поэтому прошу маэстро
(ему – безделица, пустяк),
чтоб снял ружье, спустил бы стяг
фатальности, и вешал вместо
него исполненный добра
огнетушитель или бра.
 

«Когда ненастье, настигая нас…»

 
Когда ненастье, настигая нас,
в конце концов за дверью остается,
когда огню дровами воздается
и, дым в глаза пустив, пойдёт он в пляс,
 
 
когда сидим меж печью и окном
втроём, считая тень и отраженье,
и слушаем поленьев треск ружейный
и плеск весла, зовущийся дождём,
тогда – пускай низложен самовар,
но чайник подхватил кипящий скипетр! —
пока второй стакан ещё не выпит
и пламя испускает саламандр —
 
 
отрадно, глянув за окошко, в темь,
протягивать к огню живому ноги
и полагать, что мы не одиноки,
мы, то есть отражение и тень.
 

Питер Брейгель

1
 
С начала до скончания веков
жуёт густёрка тощих червяков,
клюёт личинку, ладящую кокон,
затем, чтоб жировал трёхлетний окунь.
 
 
Не в том ли назначение реки,
чтоб щука нагуляла балыки,
когда между крутыми бережками
волна кишит плотвой и окушками.
 
 
И вспоминаю, рыбу-фиш жуя:
о, как переливалась чешуя!..
Большие рыбы пожирали малых,
чтоб я, венец творения, умял их.
 
 
Но первый, окажусь и я в конце,
когда, живую замыкая цепь,
меня взашей с вершины иллюзорной
сгоняет червь, добыча рыбы сорной.
 
2
 
Ужели ты спасал от кривды,
попав Антонию во щи?
Увы, карельские акриды
библейским не в пример тощи.
Но дьявольски прыгучи, бездна
измыслила трамплин-лопух.
И схимник поминает беса,
ловя кузнечика в клобук.
А зинзивер, поправ надежды,
стрекочет злобно из травы,
что ты и тела не натешишь,
и душу не спасёшь, увы…
 
1986

«Веселяся да играя…»

1
 
Веселяся да играя,
словно загулявший зять,
дожил я, дошёл до края,
«здравствуй» некому сказать.
 
 
Свечка папиросы тлеет
пред иконою окна.
Только силы не имеет,
за три шага не видна.
 
 
Пусто в сердце. Пусто в доме.
А в окно посмотришь днесь —
лик у Спаса зол и тёмен,
словно не Отец, а тесть…
 
2
 
В собственной душе копаясь,
в собственном соку варясь,
я вдыхал такую пакость,
я топтал такую грязь!
У суглинка той низины
нет травы, помимо мха,
несть древес, опричь осины,
и на свете нет греха,
и порока нет такого —
сколько их на дне мирском! —
что не сыщет себе крова
тут, на кочке, под суком.
 
 
Вот гордыня, опираясь
на ходули-костыли,
ковыляет, словно аист;
вот опальный властелин,
гнев колотится, как окунь,
угодивший на кукан,
и задрал по-пёсьи ногу
любострастия канкан.
Зависть тварью подколодной
жалит каждый божий бок,
и похмелья пот холодный
жадность собирает впрок.
 
 
Знал ли я, когда в ту яму,
любопытствуя, глядел —
знал ли, ведал, как отпряну.
Господи, но где предел?
Всюду, словно вши в бешмете,
бесы мелкие кишат,
и страшит твое бессмертье
пуще гибели, душа!
 

Литовская ода

Станиславу Ракштелису


 
Дочки́разъехались, и хутор
зимою сущая берлога.
Тулуп натягивая утром,
старик поежился, поохал:
такою ночью в поясницу —
такою ветреной да вьюжной —
стреляет всякий, кто приснится,
а ты один и безоружный.
 
 
То брат лесной, то пан гундосый
палят из-за стволов по цели.
И даже елки, даже сосны
иголки мечут, словно стрелы.
Облекшись в дачницыны шорты,
сам Сатана очьми стреляет…
Кряхтит старик, ворчит: «Пошел ты!..»
И дверь входную отворяет.
 
 
Верней, пытается, толкая.
Но в тех толчках немного толку.
Открылась – экая тугая! —
лишь на тонюсенькую щелку.
И луч, крыльцо сопрягший с небом,
все тесное пространство между
дверьми и косяком опрелым
являет Геркуланум снежный…
 
 
Ее начало видел каждый,
в окошко глянув, засыпая:
снег падал, голубой и влажный,
пути-дороги засыпая.
Мело всю ночь. Кружились вихри.
Но лица плясунов суровы.
И тяжелея, ветви никли.
И как грибы, росли сугробы.
Всю ночь, сама с собою споря,
металась вьюга ошалело.
И все под снегом – лес и поле,
и озеро, и крыша хлева.
Обездорожела окрестность.
Белым-бела березы крона.
А пугало в снегу по чресла,
и в шапке греется ворона.
А дверь – как будто кто-то дюжий
ее прижал и крепко держит:
уперся дурень простодушный
и глупой шуткой сердце тешит.
«Нет, выкормыш собачьей матки,
скорее шел бы от греха ты!
Мне, парень, на восьмом десятке
негоже вылезать из хаты,
как черт – через трубу печную
или в окошко, как моло́дый.
Довольно, что в дому ночую,
но день-деньской лежать колодой
да ожидать, как снег, растаяв,
стечет с крыльца потоком грязи…
Брось шутки, голова простая,
да отправляйся восвояси!..»
 
 
Брань старикова помогает
или что он, помимо брани,
на дверь всем телом налегает —
но словно бы решив «пора мне»,
шутник, земли едва касаясь,
скачками странного фасона
запрыгал, припустил, как заяц,
и у него, как у косого,
ушей верхушки розовеют.
А дверь, подавшись, заскрипела.
И щель меж косяком и дверью —
не щель, прямоугольник белый,
с отливом голубым по верху
и желто-золотистый снизу —
той белизны, что на поверку
как свет, пропущенный сквозь призму.
Тогда с лопатою фанерной,
обитой по-хозяйски жестью,
старик помедлит на мгновенье,
взор обращая к поднебесью.
Но вот, смахнув снежинку с века,
он поглядит на землю снова.
И полные лопаты снега,
сжимая черенок кленовый,
он спихивает со ступеней,
отбрасывает от порога.
И стариковское сопенье
звучит торжественно и строго.
И солнце ярче заиграло,
когда он, первородный скотник,
величественно, как Ягайло,
по-княжески с крыльца нисходит.
Но не железною десницей
свои пределы расширяет —
домашней пряжи рукавицей
держа лопату, расчищает
 
 
тропу, которой хутор связан
с землей, водой и небесами;
где брешет пес охрипшим басом
на лошадь, тянущую сани;
где овцы облачно белеют
и, обомлев, бараны блеют
на облака; где вся округа
полна мычания и хрюка.
 
 
Где в литеры следов сорочьих
лиса уткнулась препотешно
и водит носом между строчек,
как будто в поисках подтекста.
Но лаем спугнута, несется
по серебристо-синим склонам,
а рыжина ее на солнце
сверкает золотом червонным.
 
 
Где елка и сосна с клестами,
синицами и снегирями;
где за холмом костел с крестами,
да и весна не за горами,
Где лес и поле внемлют року,
как люди-прихожане ксендзу;
где тропка выйдет на дорогу
и повернет налево, к солнцу.
 
 
А если встать на косогоре,
то прямо, за семью лесами,
есть, говорят, парное море
и девки с рыбьими хвостами.
А ежели от огорода
возьмешь правее, будет город…
 
 
Старик стоит у поворота,
прищурясь, расстегнувши ворот.
Стоит в пяти шагах от хаты
как странник, опершись на посох.
И черенок его лопаты
весь в распускающихся розах.
 
1986

«Переплет потрепан весьма…»

 
Переплет потрепан весьма,
титул выдран – благая весть!..
На первой странице зима.
Без прикрас, такая, как есть.
 
 
Воробьиный скок. Скрип лопат.
Действо ухарское, хоккей.
Блики утлых коньков слепят
старичка, что молвя «кхе-кхе»,
 
 
тычет клюшкой в мерзлый песок,
удивлен ото всей души:
– То ли я чересчур уж плох,
то ли дворники хороши…
 
 
Нагляделся. Перелистну —
не затем эту книгу брал,
чтоб читать страницу одну.
На другой… типографский брак?..
 
 
в той же клинописи когтей
воробьиный январский снег.
Лёд и люди – точно как те,
что на первой. Да и на всех —
 
 
до мерцающего во тьме
эпилога, когда луна
по-иному осветит мне
факты белой книги окна.
 

Портрет тридцатитрёхлетнего

 
Ну а дале, старче,
жевание крох.
Проживанье сдачи
с 33-х.
 
 
Ужин в ресторане,
завтрак на траве.
Легкость в кармане,
тяжесть в голове.
 
 
Борода в клочья,
алые очи,
синие уста…
Боже, что за харя
глядит из зазеркалья,
словно со креста?
 

«И снова над осеннею землёю…»

 
Ордер этот
В охапку.
В распределитель путь.
Получил я там – летом! —
Шапку
Котиковую,
Не какую-нибудь!
 
А. Безыменский. О шапке

 
И снова над осеннею землёю,
сырая и закисшая слегка,
овчинка неба, траченная молью,
повисла, полы окунув в снега.
 
 
Глаза поднимешь: Боже, что за пакля! —
Торчит клоками серое руно.
Болотиной баранья шерсть запахла.
Однако, полагаю, всё равно —
 
 
когда и ветер, и мороз без шуток
возьмутся за своё, тогда, к весне,
наверняка подсохнет полушубок
и, думаю, окажется по мне.
 

Памяти В. М.

Смерть – гордая сестра.

Томас Вулф

1
 
Трепетные двадцать,
и у ног весь мир…
Хватит забываться,
зеркало возьми!
Жизнь моя, сестрица,
что там, погляди?
Трепаные тридцать,
все из рук летит.
 
 
Возразишь, поднявши
перст с кривым ногтём:
– Но упорством нашим
опыт обретен!..
Только этот опыт
радости принес
столько, сколько хобот,
выросший, где нос.
 
 
Не играй ресницами,
глазки не строй —
где тебе сравниться
с младшею сестрой.
Той, что год от года
краше да милей,
прямою и гордой —
словно не моей.
 
2. Миф о циррозе
 
Течением времен,
стечением светил
он был приговорен
и сослан на Этил.
 
 
Там жалок был и сир,
плененный полубог.
А правый бок пронзил
двуглавый голубок.
 
3
 
Ты везде был первый, даже здесь.
Даже тут, средь неживого леса,
где еще блестит на свежих срезах
зимней флоры крашеная жесть.
 
 
Вот снегирь публично освистал
темное двуногих оперенье.
Вот взошла – не светит и не греет —
четырёхконечная звезда.
 
 
Вот и всё… который раз В. М.
на листе постылом справа, с краю,
вывожу – и руки опускаю.
Господи! Теперь – кому повем?!
 
1985–1987

Хандра

 
Я – как незваный гость. Хозяйкою – она.
Меж тем луна зажглась, в дыму едва видна.
 
 
Сидим и курим. Час. Другой сидим. Часы,
те, что обычно мчат, медлительны, как сыч.
 
 
Я знаю, что к утру её осилит сон.
Но одолеть хандру хочу сейчас и сам:
 
 
– А не пора ли вам? – гляжу на циферблат…
Ну а она: – Диван, – смеется, – узковат…
 
 
– Нет, – горячусь, – меня вы поняли не так!..
– Так, – говорит, – но я весьма ценю ваш такт!..
 
 
– Так ли, не так, но что мне, милая, до вас?
Вот дверь. А вот пальто. Ступайте. Бог подаст.
 
 
– Голубушка, а ну живей, не копошись!..
Я в дверь её гоню. Она в окошко – шасть!..
 

«На свет явившись головой вперед…»

 
На свет явившись головой вперед,
вперед ногами белый свет покину.
Но тот смертельный номер-кувырок
я выполнил всего наполовину.
О квас, перекрестившийся в крюшон!
О толокно, посыпанное перцем!
Но знаешь, я и сам себе смешон
в желании казаться европейцем!
Когда, пройдя от готских шалашей
до кружевных готических игрушек,
лишь луковицу византийских щей
на дне своей тарелки обнаружу.
Куда мне – лаптю, клюкве, русаку!
Ведь я, как ни ряжусь Сюлли Прюдомом,
но протушившись в собственном соку,
закончу Богом или Желтым домом.
 

«Когда я, опустивши руки…»

 
Когда я, опустивши руки,
уткнулся в стену, зол и вял,
звонок раздался. Голос в трубке…
Он никуда меня не звал.
 
 
Не утешавший, не коривший,
полузабытый голос был
таким, как будто говоривший
стоял в конце моей судьбы.
 
 
И знал мой крест: жевать мякину
и чтить синицу в кулаке.
И знал, что ничего не кину,
и что не кинусь ни за кем.
 
 
Смочивши губку эликсиром,
собрав нательного тряпья,
негромко: – Это ты? – спросил он.
И я ответил: – Нет, не я…
 

«Свет на зелени светозарен…»

 
Свет на зелени светозарен,
изумруд в серебре, ноябрь.
Только – даже снам не хозяин —
как ты смел посягать на явь!
Руки прочь! Не ведаешь разве,
сотрясая основы основ,
что и в собственном Сонном Царстве
ты всего лишь смотритель снов…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю