Текст книги "Мой брат Юрий"
Автор книги: Валентин Гагарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
– Горит! Школа горит!
Я выскочил из землянки на Юркин голос. Что-то в самом деле горело на взгорье: день безветренный, чистый, с крепким морозом и ясным солнцем, и издали виден столб голубого дыма.
– Бежим!
Побежали напрямик, через огороды. Горела не школа – мельница горела.
– Там папа!—крикнул Юра.
– Не видно его что-то.
Отца действительно не было видно. Спиной к нам у амбара стоял Качевский, равнодушно наблюдал, как розовое пламя торопливо мечется по стенам, как прыгают, пытаясь зацепиться за кровлю, багряные «петухи».
Но вот взвыла сирена пожарной машины. Заслышав ее, Качевский прошел в амбар, вынес оттуда лопату и принялся швырять снег в огонь. Прихрамывая, выбежал из амбара отец с пустым ведром, направился к колодцу.
Когда мы подбежали к мельнице, немцы пожарники уже разобрали шланги, тугие струи воды схлестнулись на языках пламени.
Минут двадцать боролись они с огнем, и пожар отступил.
Мельница стояла черная, с провалившейся крышей. Движок – хозяйство Качевского – тоже изрядно пострадал: сгорела металлическая обшивка, обуглились, превратились в пепел приводные ремни.
Тут как раз подъехал на легковушке комендант гарнизона – грузноватый, туго обтянутый ремнями офицер. Вслед за ним из машины вышли переводчик – молодой, невысокий и белобрысый очкарик, и финн Бруно.
О Бруно стоит сказать особо. Двухметрового роста детина, неулыбчивый, точнее, мрачный даже, он везде и всюду тенью следовал за комендантом: врозь их никогда не видели. Кроме обязанностей телохранителя финн выполнял и другие, столь же щекотливые: числился палачом при комендатуре. Те из местных жителей, кого «кропил» он розгами, издали завидя Бруно, старались дать крюка: лишь бы не встретиться с ним.
Два или три раза в финна, по ночному времени, стреляли, но, к сожалению, промазали. И свирепости в нем прибавлялось после каждого покушения.
Несдобровать теперь отцу и Качевскому!
Мы стояли в стороне, в реденькой толпе мужиков и баб, и сердца наши замирали в предчувствии того страшного, что неизбежно последует сейчас. Юра крепко вцепился в мою руку: я чувствовал, что его бьет крупная дрожь.
Комендант ждал, опершись локтем на радиатор машины. Немец-брандмейстер подтолкнул к нему отца и Качевского: они стояли, понуря головы, молчали. Неслышно ступая, подошел к ним Бруно, остановился за их спинами.
Комендант с маху ударил кулаком по надкрылку, брызгая слюной, закричал что-то яростное.
– Герр комендант утверждает, что пожар на мельнице – это политическая акция, сознательное вредительство, диверсия,– зачастил очкастый переводчик.– Герр комендант уверен, что вы,– ткнул он пальцем в отца,– и вы,– палец уперся в грудь Качевскому,– являетесь пособником партизан, и оба будете наказаны. Вас обоих следует расстрелять.
Я искоса посмотрел на Юру: лицо у него было белее мела.
– Вы служили в Красной Армии?– спросил переводчик Качевского.
– Хворый я, желудком маюсь, освобожден по чистой,– разжал зубы моторист.
– Это мы проверим.
Отец вскинул голову, пристально глядя на коменданта, глуховато сказал:
– Какие же мы партизаны? Вот я, к примеру. У меня детей четверо, неужто я враг себе – оставлять их сиротами.
Белобрысый перевел эти слова, что-то, видимо, добавил от себя, потому что говорил он длинно и очень убежденно. Комендант понемногу остывал.
– Так почему же возник пожар?
Качевский сделал шаг вперед:
– Извольте посмотреть, господа начальство. Скирд соломы стоял поблизости от выхлопной трубы. Искра попала в солому, ну и запалила...
– Какой идиот сложил здесь солому?
Качевский молчал.
– Я спрашиваю! Ну!
– Простите, господин комендант, но привезли ее сюда ваши же солдаты. Я им еще тогда говорил, осенью, что непорядок это, пожар может быть. Вот оно...
Комендант кивнул Бруно – тот отошел к машине, открыл дверцу. Поставив ногу на крыло, комендант отрывисто давал какие-то указания.
– Мельницу восстановить в течение недели,– переводил белобрысый очкарик.– И вот что, Гагарин, вы тут старший – вам и отвечать за все. За малейшую провинность расплатитесь жизнью. Учтите, армии не хватает бензина, поэтому вместо двадцати литров будете получать на нужды мельницы десять. Обслуживать вы должны только немецкую армию. Понятно?
– Понятно,– хмуро отозвался отец.
– Считайте, что вам повезло,– добавил переводчик от себя, усаживаясь в машину.
Комендант уехал. Смотали шланги и укатили пожарные.
Качевский вдруг сел на грязный, испятнанный копотными следами снег, растерянно, как-то по-детски улыбнулся.
– Ты чего, Виктор?– нагнулся к нему отец.
– Во рту пересохло.– Виктор схватил пригоршню снега, отправил в рот и принялся медленно пережевывать его.
Отец свернул самокрутку, задымил. Юра подбежал к нему, потянул за рукав.
– Ты, сынок?– совсем не удивился отец.
– Пап, пойдем домой скорей, я боюсь.
– Теперь чего ж бояться,– невесело усмехнулся Качевский.– Горячка с фрица сошла. Теперь к стенке до новой провинности не поставят. Что ж, ремонтировать, значит, начнем, Алексей Иванович?
– А куда спешить?
– Неужто от искры вспыхнуло?– спросил я Качевского.
– А что, здорово полыхало?—уклонился он от ответа.– Дай-ка махорочки щепотку, Алексей Иванович.
Минула неделя, началась вторая, а движок на мельнице все молчал. Отец и Качевский неспешно перекрывали кровлю, тянули и волынили как могли, надеясь, что теперь-то, после Сталинграда, немцы не задержатся и в Клушине. Все чаще проходили на запад через село измотанные в боях, потерявшие свой бравый вид гитлеровские соединения, почти каждый день тащились в тыл обозы с искореженной на полях боев техникой.
Комендант прислал на мельницу белобрысого переводчика.
– Это саботаж, Гагарин, вас расстреляют,– бесстрастно сказал очкарик.– И вас, и вашего помощника. Кстати, он скрыл от командования свою службу в Красной Армии.
Дознались-таки. Кто-то продал, видать...
После этого – делать нечего!– пришлось подналечь. Дня через два или три движок застучал.
Субботним полднем на пороге амбара появилась Саня. Та самая смазливая бабенка, что в день прихода немцев в Клушино вышла встречать их с курицей в руках.
– Алексей Иванович, там у дверей мой мешочек с зерном. Так ты учти: ждать мне недосуг.
Отец хмуро посмотрел на нее.
– Не могу. Приказано молоть только для армии.
– Странный ты человек, Алексей Иванович. У меня небось сам господин комендант на квартире стоит.
– Все равно ты баба в юбке и...– отец вставил хлесткое словцо,– а не германский солдат. Я ж исполняю приказ коменданта.
– Ах, так! Знаем, кому ты потрафляешь... Большевиков ждешь не дождешься...– Саня хлопнула дверью.
Не учел отец в запале, что эту самую Саню комендант не выселил, как прочих жителей села, из дома в землянку – вместе с ней квартиру делил, и что перед ней даже местные полицаи заискивали.
Короче, кончилось все плохо. Пришли на мельницу финн Бруно и солдат, отвели батю в комендатуру, и там Бруно – по личному распоряжению коменданта – всыпал ему два десятка палок.
О том, что отца повели на экзекуцию, нам сказал Качевский.
– Забьет его этот гад насмерть, одним ударом хребтину переломит,– неуклюже посочувствовал Качевский.
Мы с Юрой побежали к комендатуре. Стояли на морозе, ждали.
Батя вышел из ворот, плюнул и, хромая пуще прежнего, не видя нас, заковылял к дому.
Юра догнал его.
– Больно тебе?
Отец положил ему руку на плечо, сказал глухо:
– Ничего, сынок, отольются им наши слезы.
Я шел сзади и видел, что рука у него дрожит и идти ему трудно. И, наверно, скрывая горечь обиды и унижения, стыдясь того, что проделали над ним, он вдруг примедлил шаг, повернулся ко мне:
– Болтали о Бруно всякое... А он – тьфу!– и вдарить-то как следует не может. Так, погладил маленько...
Ночью, когда все улеглись на нарах, отец, думая, что мы спим, говорил маме:
– Теперь-то я ее умнее спалю. Дай только момент подходящий выбрать...
В неволю– Валя, они убьют тебя, ты лучше убеги по дороге. Убеги от них, Валя!
Юрка припал ко мне и не шепчет – нет, кричит во весь голос: «Убеги! Убеги!» – но никто, кроме меня, не слышит его крика в этой гомонящей, стонущей, плачущей толпе. Здесь у каждого свое горе, свое несчастье, и никому нет дела до других.
Я чувствую на своих губах соленый привкус его слез, слышу, как часто и неровно бьется его сердце, наверное, и сам плачу, потому что все окружающее видится мне неотчетливо, туманно.
Мама сует мне в руки узелок:
– Тут пышки, Валя, и яички.
А у меня руки заняты, я Юрку держу на руках, и узелок падает на землю, и кто-то, не заметив, наступает на него – раз и два. Громко хрустит яичная скорлупа.
У отца посеревшее, осунувшееся лицо. Он молчит – не идут с языка слова.
Бориска тянет ко мне ручонки: он не все еще понимает, но чувствует – какая-то беда стряслась, и тоже плачет.
Нет только Зои – сестра отсиживается дома, боится ловушки.
Мама не совсем оправилась от ран, от тех самых, что нанес ей гитлеровец косою. Она и сюда добрела с трудом. Ей стало дурно, но никто не в состоянии помочь, и воды нет, чтобы освежиться.
Мы закрыты, заперты во дворе комендатуры – в четырех высоких, обтянутых колючей проволокой стенах забора.
Мы в клетке, из которой нет выхода. Немецкие солдаты с оружием в руках сторожат каждое наше движение.
«Герр комендант» проявил, по собственному его признанию, «мягкосердечие»: разрешил родным проститься с теми, кто обречен на угон в фашистскую неволю.
Обидно оттого, что нас, в общем-то, обманули, как слепых котят. Вечером в землянку нагрянул участковый полицай.
– К девяти утра приходи в комендатуру,– сказал он мне.
– Зачем?
– В Гжатск поедешь, собирают парней твоего возраста. Заносы там сильны – денька три-четыре придется повкалывать.
Накануне и в самом деле сильная гуляла метель, и снега навалило вровень с крышами. Полицай говорил серьезно – может, и сам он не знал всей правды?– и я поверил ему.
Тревога закралась в душу, когда с крыльца комендатуры меня проводили во двор, где уже маялись в тоскливом ничегонеделании десятка три ребят.
А потом к нам вышли комендант и белобрысый переводчик. Нет, они не обещали золотых гор в Германии, как это было в первые дни фашистской оккупации: тогда и зазывные плакаты, и заголовки газет, и немцы пропагандисты сулили всевозможные блага тем из молодых людей, кто согласится добровольно поехать в их «фатерланд». Комендант был краток и четко объяснил через переводчика, что все мы мобилизованы в специальную часть, что этой части – он даже многозначный номер ее назвал – надлежит сопровождать в Германию какой-то обоз и что, если кто-то из нас задумает дезертировать по дороге, здесь, в Клушине, будет расстреляна вся его семья.
На ночь по домам нас не отпустили. А утром, перед тем как выходить нам в Гжатск, родственникам разрешили свидание с нами. На это время в комендатуру вызвали дополнительную охрану.
– Они убьют тебя, Валя, ты лучше убеги от них по дороге...
Только это и твердит Юра, забыв обо всем на свете, прижимается ко мне, а мне и самому страшно оторваться от него.
Я держу его на руках как маленького, а ведь он давно уже не маленький, он здорово вырос за два военных года – ему коротко старое пальтишко, и кисти рук нелепо торчат из рукавов.
Он не только вырос, но и повзрослел и, в отличие от Бориски, все уже хорошо понимает: скоро ему исполнялось девять лет...
Девять лет назад, в серенький мартовский день тридцать четвертого, мы с отцом поехали в Гжатск, в больницу. Мама вышла на крыльцо роддома, закутанная в шубу, держа в руках пухлый сверток из голубого и белого.
– Вот это твой братишка,– сказал мне отец.
– Покажи,– попросил я маму.
Она, похудевшая и радостная, засмеялась в ответ:
– Ишь какой шустрый! Нельзя, застудим парня – ветер-то вон какой. Дома насмотришься.
Дома развернули голубое и белое. «Парнем» которого боялись застудить, оказалось краснокожее и узкоглазое существо, к тому же довольно горластое. Оно, это существо, сучило ножками и требовательно кричало.
– Хорошенький?– ревниво спросила мама.
Зойка – что взять с девчонки, которая с утра до вечера возилась с куклами, играла в дочки-матери,– захлопала в ладоши, запричитала:
– Ой какой чуднюсенький!
И полезла нянчить, но мама не доверила сразу.
А я отмолчался тогда. Не очень-то пришелся он мне по душе, этот горластый краснокожий крикун. К тому же я, тогда уже девятилетний мальчишка, понимал, что много хлопот, возни, беспокойства предстоит мне с ним. Отец и мать днями на работе, за няньку-то мне оставаться!
Не знаю, какой был я нянькой, но из этих хлопот, из этого беспокойства, несмотря на разницу в возрасте, и выросла наша привязанность друг к другу...
– Валя, ты убеги от них!
– Убегу, Юрка, конечно же убегу,– кричу, и в этом гомоне, плаче, стоне только он один слышит меня.
Колонна получилась длинной: впереди гнали людей, за ними, то есть за нами, скотину. Коровы, овцы, свиньи – все то из личной животины, что еще каким-то чудом сохранилось у жителей Клушина и было теперь отобрано немцами. Где-то там, в пестром стаде, затерялась и наша Зорька. Напрасно мама сберегала сено для нее, напрасно морили мы себя голодом. Лучше б забили корову...
Нас гнали в Гжатск. В сущности, чем отличались мы теперь от животных, которые брели за нами, покорные и бессловесные?..
Чья-то мать пробилась сквозь цепочку охранников – на нее натравили овчарку.
– Мальчишку – он пытался что-то кому-то передать – ударили прикладом.
Вот и наш дом.
Я не хочу смотреть на него. Знаю, все стоят у калитки. Знаю, долго будет бежать за нами, заламывая руки, мама, долго, пока не скроемся из виду, будет смотреть вслед отец и смолить одну самокрутку за другой.
«Ты убеги от них, Валя»,– слышу я Юркин голос.
– Убегу!– сжимаю я кулаки.
...В Гжатске каждого из нас посадили на повозки, запряженные подтощавшими за две военные зимы тяжеловозами, к каждому приставили немца охранника. Мне достался старик Иоганн – толстый, беззастенчивый обжора: положенную мне крохотную пайку эрзац-хлеба он аккуратно съедал сам.
И начался наш путь в Германию.
Еще в Гжатске я узнал, что днем позже в колонне девчат немцы угнали и Зою.
А через три недели, ночью,– Клушино к тому времени было свободно, ничто не грозило моим,– выкрав у Иоганна оружие, из белорусской деревни, где задержались мы на постое, я бежал в лес. После нескольких суток голодного и холодного блуждания по незнакомым местам наткнулся на нашу танковую часть.
Письмо из домуТень у танка призрачная, куцая, от лучей солнца – оно в зените, раскаленное, не по-вешнему пышущее жаром,– не спасает. Надо бы передвинуться под березки, в рощицу, туда, где прячутся от жары мои товарищи-танкисты, но усталость сильнее: заставляет оставаться на месте. Такая усталость, когда руки и ноги налиты свинцом и думать ни о чем не хочется, бывает после тяжелого боя. А мы проделали изнурительный марш, двое суток не спали, с ходу рванулись в атаку, выбили немцев из большого белорусского села и вот сейчас, отведя танки к рощице, ждем следующей команды. Машины не маскировали, не прятали – значит, долго не засидимся.
Отоспаться, что ли?
Я надвигаю пилотку на глаза, вытягиваюсь на зеленой, пахнущей хмелем и мятой траве и, кажется, задремываю. Сновидения мои беспорядочны и кошмарны, и я боюсь их больше, нежели боялся бы действительности, и не могу очнуться, размежить веки не могу... Обжора Иоганн бежит за мной с гранатой в руке и требует, чтобы я отдал ему плохонький пистолетик, украденный у него, и грозит расправиться со мной, а я не могу удрать: ноги отяжелели, не подчиняются мне... Сердитый майор с глазами, тронутыми долгим недосыпанием,– майор из особого отдела – пытается понять, каким образом удалось мне бежать от немцев... И снова Иоганн – отнимает у меня кусок хлеба из пшеничной муки пополам с опилками, а я сам, сам хочу его съесть. И снова тот же майор, но теперь он провожает меня к танку, знакомит с экипажем: «Служи так, чтобы на совесть... У тебя свой счет к гитлеровцам...» А ребята в черных шлемах смотрят на меня строго и недоверчиво.
– Гагарин, Гагарин!
Меня трясут за плечо. Я Открываю глаза и очумело вскакиваю под хохот ребят.
– Ох и вопил же ты во сне, ох и дергался,– говорит водитель.– Словно тебя черти на костерке поджаривали.
– Дурное приснилось.
Рукой вытираю лоб – ладонь мокрая.
– Пляши, Гагарин, письмо тебе.
Я раскрываю треугольник без марки, и жадное нетерпение охватывает все мое существо. Первое письмо из дому с тех пор, как я под охраной эсэсовцев покинул Клушино. Валкие, неровные буквы, недописанные, со множеством ошибок слова. Рука отца: грамоту не пером – топором постигал. Но какое мне дело до ошибок!
«Добрый день или вечер, дорогой и многоуважаемый наш сынок и боец Красной Армии Валентин Алексеевич!..»
После этого обязательного в любом отцовском письме обращения – новым было только применительное ко мне: «...и боец Красной Армии» – шли сельские новости, скорбные и горькие: те-то получили извещение – сына убили на фронте, та-то умерла на второй день после освобождения Клушина («Хорошо, хоть до своих дожила, увидела перед кончиной»), тот-то вернулся домой без ноги. Возвратился из эвакуации Павел Иванович, мой дядя. Колхоз кое-как, с грехом пополам, справился с весенним севом, и «всходы, как говорит мать, очень даже показательные».
Но вот и то главное, ради чего я так нетерпеливо скольжу глазами по строкам:
«Еще сообщаем тебе, что сестре твоей Зое, как и тебе, выпало счастье убежать от проклятого немца, и сестра тоже пошла в красные бойцы и служит в кавалерийской части по ветеринарному делу».
Даже дыхание перехватило от радости. Ух, Зойка, сбежала-таки! Молодчина же ты...
«Я тоже служу в Красной Армии,– не без гордости сообщал отец,– но по причине моей хворой ноги и ввиду возраста оставили меня в Гжатске при госпитале, в хозяйственной команде. А сегодня воскресенье, и ко мне пришла мать с твоими братьями, принесла твое долгожданное письмо, что ты жив и здоров и бьешь проклятую немчуру, и мы вместе пишем тебе ответ...»
После многочисленных поклонов от родных и знакомых, после наставлений, как уберечься от пули и простуды, как ладить с товарищами и слушаться начальство,– ясное дело, под мамину диктовку писано,– после пожеланий вернуться домой живым и невредимым шла подпись: «...твои любящие родители Алексей Иванович и Анна Тимофеевна и братья Юрий и Борис».
Я посмотрел на дату – две недели шло письмо.
А на обороте третьего листка – новые строки. Мне ли не узнать Юркиных букв – точно пошатнувшийся забор, косят слова в разные стороны:
«Дорогой брат Валя! Напиши мне, пожалуйста, когда кончится война? Я хожу в школу, учит нас Ксения Герасимовна. Мы собираем железо на танки и самолеты. Железа везде очень много. Бей сильнее фашистов. Я соскучился по тебе, и не забудь напиши, когда кончится война.
Твой младший брат Юра».
Я перечитал письмо и раз, и два.
– Что, хорошие вести, Гагарин?– полюбопытствовал водитель.
– Очень. Вот братишка интересуется, когда война кончится.
– Напиши, что скоро им, гадам, полный капут грянет. И добавь еще, что живого Гитлера в подарок привезешь.
– Оно бы и неплохо. Заместо собаки на цепь – сад сторожить.
Все это шуточки, конечно, а про себя думаю: чудак ты, Юрка. Откуда мне знать, когда она кончится, эта война? Но, по всему видать, скоро: мы гоним фрица, гоним. Так гоним, что сами отдыхать не успеваем. Вон комбат бежит к машинам, планшет колотит его по бедру. Жди команду в дорогу.
Ребята торопятся из рощи, от белоствольных берез, на ходу застегивают гимнастерки и комбинезоны, подпоясывают ремни.
Я – башенный стрелок на «тридцатьчетверке». Это грозная, могучая машина. И много боев у меня впереди, и радостью мщения фашистам горит моя душа.
– По танкам!– надрывая легкие, кричит комбат.
* * *
Больше чем на четыре года разлучила меня война с родными, с Юрой разлучила. Тому, что будет поведано в следующих двух главах, я не был свидетелем. И если я знаю что-то и хочу об этом рассказать – я знаю из услышанного от родителей: в их воспоминаниях война обычно занимала не последнее место; из писем – не всегда внятных, исчерканных строгой цензурой треугольников, полученных на фронте; из признаний самого Юрия Алексеевича знаю. Он здорово умел рассказывать – тут ему мамин талант передался, так здорово, что слушаешь – и вроде бы присутствуешь при том, о чем речь затеяна.
ГЛАВА 13
День рождения
РазведчикиТра-та-тра...
Дробью рассыпался стук по оконцу. Проснулся отец, прислушался. Снова стучат.
– Мать, слышишь, что ли? Кто бы это?
– Кому же еще быть... Они. Детей угнали – теперь за нами явились.
Тра-та-тра...
– Да вроде бы стук не нахальный.
Не запаляя каганца, прошлепал отец босыми ногами по земляному полу, взял топор из угла, тихонько приотворил дверь.
– Кто тут?
– Свои, товарищ, советские.
Отец охнул, уронил топор.
Две нечеткие фигуры проскользнули в землянку, тонкий луч фонарика шаркнул по стенам, упал на нары, кольнул в глаза Юру, и тот приподнялся на тюфяке, ничего не понимая спросонок, протер глаза.
Засветилось крошечное пламя на тряпичном фитиле, и в колеблющемся свете все увидели вдруг незнакомых людей в белых маскировочных халатах.
– Небогато живете,– басом сказал один из вошедших.– Однако гостей принимайте. Разведчики мы.
Оба откинули капюшоны – и на шапках-ушанках блеснули пятиконечные звездочки. Мама засуетилась, захлопотала.
– Ой, ребятушки, дорогие, долгожданные! Сейчас я вам картошки отварю.
– Картошка с пылу да с жару кстати будет,– одобрительно откликнулся хозяин баса: пожилой, усатый красноармеец.– Давай, мать, затапливай свою кочегарку. За столом и потолкуем.
Его спутник, молодой, невысокий и скуластый паренек, бережно положил на нары заиндевевший автомат с круглым диском, стащил с себя меховые рукавицы – на каждой, для удобства, два пальца, подморгнул Юре:
– Просыпайся, браток, окончательно, двигай ближе. Чего стесняешься? Давно не видывал таких, как мы?
– Ага,– засмущался Юра.
– Ничего, браток, скоро привыкнешь к нам. Еще надоесть успеем. Да ты не бойся, иди, иди – мы не кусаемся.
Пока закипала на печурке картошка, пока настаивался чай, заваренный душистой сухой травой, на лугу по летнему времени сорванной, отец и красноармейцы-разведчики вели за столом оживленный разговор. Неуклюже зажав в пальцах карандаш, отец вычерчивал на листке бумаги схему Клушина и ближайших к нему сел, вырисовывал какие-то кружки и квадратики.
– Тут у них танки,– приговаривал он и ставил над квадратиком печатную Т.– Тут комендатура размещается,– помечал он ненавистное ему учреждение заглавной К.– А вот здесь,– над кружочком возникла П,– здесь пушки замаскированные с длинными стволами.
– Добро.
Пожилой красноармеец свернул листок, спрятал его куда-то за пазуху. Пошутил:
– Тебе бы, хозяин, топографом к нам определиться. Складно ситуацию на бумаге изображаешь...
Мама принесла чугунок с дымящейся картошкой.
– Только уж извините, ребята, соли нет у нас. Год без соли сидим.
– Э, съедим за милую душу. Не великий пирог дорог, а прием душевный.
Отец уважительно, с одобрением смотрел на пожилого бойца, проникаясь к нему все большей симпатией: видать, потерла жизнь человека, а душу сохранила.
Юра наконец-то решился сойти с тюфяка, приблизиться к пожилому красноармейцу.
– Дяденька,– сказал он, – а я вас знаю.
Пожилой не удивился.
– Может, и знаешь. Только думается мне, приятель, что мы с тобой раньше не встречались.
– А вот и встречались. Вы у нас на ферме свинью закололи. И звездочку мне на память подарили.
Разведчик задумался надолго, глубокие складки прорезали лоб.
– Это когда же подарил?
– А когда через наше село от немцев бежали.
– В сорок первом, значит... Свинью, говоришь, заколол? Звездочку подарил тебе? Н-да... Нет, не припомню что-то.
– Вы тот самый,– настаивал Юра.– Я хорошо помню. У вас еще медаль была.
– Медалей, малыш, у меня много. И орденок есть. Только не при мне они сейчас.
– Потому как разведка – дело серьезное и секретное: ордена и документы оставляем в части,– знающе пояснил молодой разведчик и тут же покраснел под пристальным взглядом пожилого.
– Да ты не огорчайся, хлопчик. Как зовут тебя? Юра? Иди ко мне, Юра, ближе иди.
Юрка залез на колени к разведчику, потерся щекой о его щеку. Растроганный боец достал из кармана кисет, свернул козью ножку, протянул кисет отцу:
– Закуривай, хозяин. Наш горлодер, моршанский. А что, Юра, не запомнил я нашу встречу – так это не беда. Отступали мы тогда, горе души жгло, в глаза людям не смотрели. Вот и вышла неувязка. Зато теперь славно встретились.
– Я тоже вроде бы вас припоминаю,– сказала мама.
Почти до рассвета просидели в землянке разведчики. И чай в зеленом чайнике заваривали не единожды пахучей травой, и о положении на фронтах переговорили, и союзников, которые не спешили открывать второй фронт, побранили, и всплакнуть успела мама, пожаловаться, что ее старших – сына и дочку – угнали в неволю фашисты. А потом Юра разохотился – принялся рассказывать, какие танки в селе, тяжелые и легкие, что за значки на них нарисованы, под крышами каких изб стоят немецкие пулеметы.
– Да ты мужик хоть куда! – восхищался молодой разведчик.– Вот придем в село – зачислим тебя в разведку. На полное довольствие, как положено.
Сказал – и снова покраснел, смутился. Должно быть, и сам он совсем с недавних пор привыкал к пайку разведчика.
А потом поднялись оба, попрощались:
– До скорой встречи!
– Когда же вас окончательно ждать?
– Ставь опару, хозяйка, к блинам как раз успеем,– отшутился пожилой. Погладив Юру по голове, сказал грустно: – Вот и у меня такой же пострел растет. Три года не видел. Доброе у тебя сердце, хлопчик, доверчивое к людям. Хорошо тебе на белом свете жить будет.
Они ушли.
Утром Юра, против обыкновения, проснулся поздно. Открыл глаза, долго и с явным недоумением оглядывал землянку. В скудной ее тесноте все было как всегда, как каждый день из двух почти лет немецкой оккупации. Земляные стены, земляной пол, печурка, сложенная из обломков кирпичей, стол из неструганых досок.
– Папа, они взаправду были или приснилось? – спросил он отца.
– Кто ж их знает, сынок,– усмехнулся лукаво отец.– Может, приснилось, а может, и заглянули к нам...
– Были, были, взаправду были...
Юра соскочил на пол и принялся тормошить Бориску.