355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вальдемар Лысяк » МВ » Текст книги (страница 1)
МВ
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:01

Текст книги "МВ"


Автор книги: Вальдемар Лысяк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Вальдемар Лысяк
МВ

ВСТУПЛЕНИЕ

"Ничего нельзя сделать без одиночества. Я старался

создать для себя абсолютное одиночество. Но мне это не

удалось. С тех пор, как существуют часы, одиночества

достичь невозможно. Вы можете представить отшельника с

часами? Посему, следует удовлетвориться "имитируемым

одиночеством", точно так же, как имитируют полет будущие

летчики. Но в это, даже ограниченное одиночество, следует

погрузиться полностью. (…) Мои картины изображают людей,

разошедшихся с природой и с цивилизацией, отданных на

попечение неизвестным и таинственным силам. Все, чего я

коснусь, оживает и становится воплощением элемента моей

внутренней драмы… От глядящих на мои картины я требую

лишь одного: чтобы они почувствовали волнение, сходное с

тем, что было у меня, когда я решил создать их."

Пабло Пикассо. Интервью журналу «L Europeo»

Так что же обозначает МW? Это первые буквы моего имени, перевернутая и стоящая правильно, как доктор Джекилл и мистер Хайд. Кроме того, это может означать и массу иных вещей: Мелодии Воли, Море Впечатлений, Мечты Выдурка, Миф Вечности, Меланхолия Вечноидущего, Магия Власти и, наконец, Музей Воображения. Но только не такой, какой понимал под этим термином Мальро. В своем Музее Воображения он видел все самые ценные произведения искусства со всех континентов. Я же представляю его и понимаю как галерею своих любимых картин.

Конечно же, это Музей Выдуманный, который не существует ни в какой другой точке земного шара кроме моей головы. Я собрал в нем шедевры живописи из десятков музеев, галерей и частных коллекций и поместил их в нескольких просторных залах, что несут все тяготы памяти об этих полотнах – так что это и Музей Воспоминаний. Он материализуется только лишь на один вечер в году, и тогда можно прикоснуться ко всему – в каждый 367 вечер по календарю. Следовательно, в конце концов, это еще и Музей Вечера под номером 367.

В течение нескольких таких триста шестьдесят седьмых вечеров в году я и написал этот путеводитель по МW. В нем я описал не столько произведения, сколько сны, кошмары и фантасмагории, родившиеся во мне за время контакта с содержанием этих полотен. Некоторые из них рассказывали мне совершенно не то, что хотел сказать сам художник, и я раздухарился настолько сильно, что в двух случаях (Латур и Сотэн) даже поменял оригинальные названия картин. Говоря иначе, солгал, но помните у Набокова: "Литература не говорит правду, а выдумывает ее", и у Шаши: "Найти себя и правду можно только в литературе. Сама литература порождает правду. Все остальное – это машины, статистика, тоталитаризм – это система лжи".

Коллекционирование такого собрания как мой MW начинается с поездок по всему свету и посещений музеев. Хождение по их километровым галереям бывает монотонным и скучным до того момента, когда какая-нибудь картина задевает тебя в ту секунду, когда ты сам меньше всего ожидаешь этого. Стоишь перед нею, и не можешь уйти. И начинаешь влюбляться в нее, а она влюбляется в тебя. Никто не может переломить извечного молчания этих рам, пока не отдаст им всего сердца – лишь только тогда начинают они разговаривать с ним. Потом вы целуетесь, и поцелуем этим воскрешаете труп, одновременно начиная поглощать его душу. (Лоуренс Даррел: "Перцепция обладает свойствами поцелуя – вместе с ним мы поглощаем и яд".) В конце концов ты крадешь картину, как выкрадывают из монастыря красивую монашку, и переносишь в свой собственный храм искусства, являющийся величественнейшим из всех мест поклонения.

Святыню построить легко. Труднее сделать так, чтобы в ней поселился Бог. Один из способов – это повесить на стенах картины, которые любишь, включая и обнаженную натуру. В этом последнем не будет и тени святотатства, ведь никто иной как сам Господь создал наипрекраснейшую наготу – женскую, и реальные прецеденты уже имеются: в современном соборе города Ковентри производилась выставка фотографий "ню", а в Лондонском соборе св.Павла было поставлено знаменитое, окрещенное "первым порнографическим спектаклем" представление "Волос". Господь на это не сердится.

Единственное же наказуемое действие – это распродажа святынь, украденных и собранных в MW-367. Этого нельзя делать ни в коем случае. Добрый и умный человек никогда подобного не сделает. Но вот писатель может быть либо добрым, либо умным. Писатель вообще существо странное, и трудно представить, что ему сейчас стукнет в голову – в нем всегда есть нечто от тех божественных кретинов, готовых в любой момент встать под дулом пистолета ради трусиков какой-нибудь девицы. И еще, что-то в нем есть от беременной женщины – когда он долго-долго носит в себе какую-то страсть, то желает, чтобы ее заметили и другие. Ну как мне объяснить еще иначе? Если вы чувствуете в моей исповеди фальшь, вы недалеки от истины. Все это "философствование" по сути своей ничто иное как попытка элегантно оправдать распродажу своих фетишей, которую я сейчас и начну. Ведь ко мне весьма подходят слова уже цитированного Даррела:

Обжоры, сноба, пьяницы лицо

Под философской маской – именно мое!

Действительность же такова, что написание этой книги имеет в себе нечто от профессии альфонса, поскольку контакты человека с любимыми произведениями искусства принадлежат к наиболее интимным переживаниям, и продавать их случайным прохожим – это все равно, что продавать своих женщин (мне вспоминается Марек Гласко со своей святой истиной, что "книги пишутся, когда уже переступлена последняя граница стыда"). Но для того, чтобы жить, следует что-то и продавать, и я предпочитаю быть сутенером своих собственных мыслей, чем продавать знакомых или же пемзу у базарных ворот. Впрочем, мои мысли иногда напоминают пемзу – они такие же шершавые, и ими можно отскрестись от грязи.

Через мгновение мы войдем в мой Музей. Билет у вас уже имеется, им является эта книга. Не бойтесь полумрака, освещение достаточно хорошее – у меня есть свечи. Попрошу не плевать на пол и вести себя тихо, взамен вы получите квалифицированные объяснения. Но не рассчитывайте на то, что вам скажут все. Я не собираюсь так поступать. Согласно классическому принципу "желания и погони" гонитесь за мною и догоняйте, если вам удастся – идите вровень. Тогда мы вместе зайдем во дворцы и сады, в пивные и туалеты, в кельи отшельников и публичные дома, попадем на кладбища и балы-маскарады, на палубы кораблей и гондолы воздушных шаров, заглянем в прошлое и будущее, под балдахин проститутки и в исповедальню, будем вместе насмехаться и плакать, и если только по дороге не поссоримся, это паломничество сделает нас союзниками.

Я приглашаю к путешествию и тех, в груди которых искусство до сих пор не зажгло огонька. Прогуляйтесь по моему музею. Так как для путника трудности дороги становятся ценой его страсти, так и для вас одно или другое разочарование станут ценой восхищения хотя бы одним-единственным холстом, и вот тогда вы, может быть, и полюбите живопись. А ведь эти картины того стоят! Вас бросит ребенок, и предаст друг, но они сумеют остаться верными. Они пойдут за вами как жены и любовницы декабристов, что из верности добровольно сменили салоны на землянки, выкопанные в мерзлом грунте. Если вы хоть чуточку полюбите их, на вашем пути появятся и следующие, и эти впечатления останутся с вами навечно. Левант знает одну формулу, которая по-французски звучит так: !"Qui mange du caviar, Dieu lui donne toujours un peu de !caviar". Что означает: "Кто любит икру, тому Господь Бог всегда ее немножечко пошлет".

ЗАЛ 1. УБИЙЦА СКАЗОК

"Мне рассказывали, есть люди, за всю свою жизнь не

видевшие гнома. Я им глубоко сочувствую, они многое

потеряли! И, думаю, что, скорее всего, они близоруки.

Возможно, они испортили себе глаза в школе чрезмерным

чтением. А может все это происходит потому, что дети

сейчас выглядят так серьезно и слишком уж умно, а

вырастают без мыслей и мечтаний в перегоревших людей, не

имеющих ни душевного спокойствия, ни сердечного чувства,

ни желания жить, ни отваги умереть."

Аксель Монтею. «Книга из Сен Мишель».

Самая первая картина, которую я помню с детства – это повернутый ко мне спиной силуэт флейтиста, идущего во главе армии гномов.

И всегда в самых дальних уголках сознания остается нечто подобное, единственное, зафиксированное там будто образ самой первой раздетой тобою девушки. Это может быть интерьер, какое-то слово матери или отца, какая-то прогулка, игрушка, наказание, улыбка; какие-то очертания местечка, куда добираешься лет через сорок, считая, что никогда до сих пор тут не был, и удивляясь, откуда известно, что находится за углом вон той улицы…

До сих пор вижу пейзаж из моих далеких снов, размытый в бесконечном времени, имеющий в себе нечто от каббалистической прелести случайного, закручивающего весь мир лентами радужной магии. Земля мерцает отблесками мотыльковых крылышек и солнца, ветер расчесывает густые ковры цветов, кораблики тучек плывут по голубому заливу меж кронами деревьев, гордо торчащих будто коралловые рифы. Небо и вода проводят вместе долгие и спокойные дни; время жужжит сонной осенней мухой; леса заполнены сонной, густой тенью, а широкие пустынные пространства обещают подарить вам одиночество. Вот первая причина, по которой я возвращаюсь в тот сон, с той же надеждой, с которой возвращаются в родные края, в страну сожженной степи, перемещающихся моренных камней и печальных можжевельников, что пахнут влажным полумраком нарождающегося рассвета. Все это настолько далеко от мира телефонов, что будто существует на иной планете, где можно дать отдохнуть сердцу, найти пылинку своей судьбы и замкнутую в ней тайну.

В моих первых детских снах этот пейзаж вовсе не был пустынным. Его населяли когорты гномов, идущих за своим проводником. Ростом они не доходили ему до колена, но всматривались в его спину и вслушивались в звуки его флейты.

Иногда ко мне возвращается и сам звук флейты, принадлежавшей этому музыканту, врывается в мои сны, хотя я и не уверен, не он ли сам был их хозяином во все времена, насколько мне помнится. Возможно, флейтист всегда был элементом пейзажа, поначалу реальным, как запахи и лесные шорохи, и лишь позднее стал харизматически доминировать над ним, благодаря своему инструменту. Музыка, извлекаемая им из флейты, наполняла звуками всю мою детскую вселенную и удивительнейшим образом преображала сны маленького мальчика в горькую фантасмагорию их воспоминаний человека, уже умудренного опытом и которому правда рвет сердце, желая выклевать оттуда последние крохи иллюзий.

Мелодия была негромкой, но всеобъемлющей. Она трепыхалась в заряженном электричеством воздухе, скользила по стенкам сна, превращаясь под сводами черепа в мерный шепот, заглушала грохот машин и бушующий гнев моря; она вылавливала голоса людей умерших и ушедших в мир, заполненный молчаливыми прохожими; она находила утерянные ключи мыслей, мимолетные жесты и старые пьяные привидения; она пробуждала тени забытых переживаний и улыбок, продиралась сквозь белую завесу фантазии к еще более нереальным миражам; она скручивала струны из мгновений, давным-давно уже обыгранных временем; как обезумевшая борзая мчалась она на все четыре стороны света одновременно – на восток и на запад, на север и на юг.

Я призываю эту мелодию очень редко и со все большим трудом. Я делаю это лишь тогда, когда не чувствую никакой иной любви кроме потребности творить, когда мне хочется только писать, а камней для невидимых строений, фундаментом которых служит внезапное озарение, не хватает. Тогда я прошу богов своей памяти и демонов воображения сжалиться надо мной, читаю молитвы более горячие, чем когда-то перед Рождеством, когда в далеком детстве посылал их к далеким пределам Страны Игрушек. Я молю, чтобы из глубочайшей пропасти немочи появилось видение пустоши, над которой взлетает мелодия Гаммельнского Крысолова, хотя самого его там уже нет. Закрываю глаза и жду эту удивительно эфирную музыку, оставленную им перед тем, как уйти. А когда она появляется, звуки флейты в желтоватом полумраке моей комнаты открывают передо мною страну, великолепную как великая фантастика Рождества, возносят над гнусным и бесплодным спокойствием пустых часов и минут. Демон экстаза опутывает все мои чувства, рвет все связи с землей и передает в мои руки господство над сушей и морем, выделяет местечко в стране всезнания над самыми верхушками спящих елей, над свернувшимися во сне городами, над пригашенными очагами людских страстей.

О, сказка, какою волшебною силой ты обладаешь! Возвращаясь ко мне, вгоняя в состояние первобытной завороженности, ты одаряешь меня бесконечно простым счастьем, которое Ромен Роллан называл "роскошью творения". Это счастье невозможно объять только лишь чувствами, его нельзя описать, его можно только реализовать, срезая купоны с чека, который сказка выставила еще в детстве. Сказка – ты самое большое мое богатство, моя всеобъемлющая ностальгия, вместе с тобою ко мне возвращается утраченная было власть над наложницей-фантазией, с которой я наплодил детей гораздо больше, чем смог бы сделать это с какой-либо обычной женщиной. По твоей милости в моем воображении оживают все источники, которые сам я считал давным-давно пересохшими. А попросту, ты необходима для того, чтобы я жил.

Подскажи же мне, почему именно этот худющий парень в тирольской шляпе с перышком, в зеленой, покрытой заплатками куртке и с флейтой у рта так сильно овладел моим сознанием еще у самых его истоков? Может потому, что он вывел детей из-за стен, из города-тюрьмы и увел их, свободных, в крестовый поход за золотым руном вечной радости? Ты же знаешь, что все это неправда, он только мстил жителям Гаммельна, которые не отдали ему обещанную награду за увод всех крыс из города. Не нужно было ему детское счастье, ведь ребятишки более всего счастливы с родителями, пусть даже и плохими. И может, именно потому на моей картинке за ним маршировали не дети, а диснеевские гномы? Два воспоминания слились в парадоксальное, и в то же время естественное видение (как и все существующее: чем человек богаче, тем скупее; чем ученее, тем меньше всего понимает; чем веселее, тем горше и отчаянней плачет).

Две картинки: крысолов и куча гномов, тех самых, что были с Белоснежкой, которую Дисней снимал в тридцатые годы (сразу же после получения "Оскара" за "Пробуждение весны"), сплавленные несовершенной детской памятью, слились в одну, первую картину моей коллекции, первое произведение искусства в MW-367. Из двух сказок родилась одна. Во всяком случае – смысл в этом имеется, ведь для каждого зачатия нужны двое, а мое воображение только исполнило роль акушерки. Но позднее картина была покалечена – из нее исчез флейтист.

Это была по-настоящему прекрасная сказка. Была, поскольку после встречи с одним канадцем в Париже она перестала существовать, во всяком случае, на какое-то время. И пусть она снова возвращается ко мне, в ней уже имеется изъян. А говоря точнее: может она все так же красива, но уже не так чиста. Она как красивая девушка, которую изнасиловали. Поэтому мне и пришлось провести жестокую операцию: я выгнал музыканта, картинку с гномами повесил в музее, а пейзаж и мелодию сохранил в арсенале наркотиков, необходимых мне для творчества. Позднее я все объясню…

Только не говорите мне, будто сказочная картинка не является произведением искусства, а мой первый художник, Уолт Дисней, не принадлежит к мастерам Ренессанса – я даже не хочу этого слышать. Пред лицами Вольтера и Бальзака, Бабеля и Достоевского, Леонардо и Макиавелли, Паскаля и Конфуция, Кафки и Пикассо, пред алтарем великого искусства и великих мыслей я не отрекся от сказок в уверенности, что мир никогда не станет вполне цивилизованным, если не засчитает сказки как объекты самой зрелой мысли.

И не надо мне говорить, что этого заслуживают только полезные сказки, поумнее диснеевских; сказки, мораль которых рассекает заслоны бытия. Послания сказочников-философов (Андерсен!) становятся понятными лишь после получения аттестата зрелости, а чаще всего, не воспринимаются уже никогда. То, что удельный вес Андерсена больше, это так, но истиной маленького ребенка становится то, что и делает его ребенком, а так же приятелем гномов, равно как истиной взрослого человека является то, что делает его приятелем самого себя. Об этом всегда следует помнить, иначе все наши мнения станут Кораном неколебимых фанатических истин вроде догмы о священности практики. Предпочтение этой последней является отличительной чертой рационального мира взрослых, но иногда эти догмы забываются, и в этом редком забытье проявляются детские атавизмы взрослых людей, проявляются будто бриллианты в куче ржавого хлама. Ну вот, например, разве не является истиной то, что рабочая лошадь сделала для человечества гораздо больше, чем скаковая? И все же гораздо больше мы любим эту, другую, потому что она красивее. Это сравнение не следует воспринимать дословно, поскольку сказки Андерсена красивее диснеевских, но, лишенные цветастого комикса иллюстраций, доходят до сознания намного позднее диснеевских, когда первые восхищения ребенка стали добычей гномов американца. Теперь-то в моем сказочном пейзаже хватает и нордической мрачности Андерсена, и потому-то это пейзаж отшельника. Но раньше он весь был заполнен гномами.

Гений Диснея состоял и в том, что человек этот как никто другой до него спортретировал человечков, сопровождающих мир людей со времен Творения в виде гномов, кобольдов, подземничков, коротышей и бедняжечек. Помимо роста от людей их отличает лишь то, что ими не занялся Дарвин, в результате чего они происходят не от обезьяны, и науке совсем не обязательно выделывать эквилибристические фокусы, чтобы найти им предков. Они вечны, и это очаровало меня еще до того, как я услыхал о Дарвине.

Согласно сентенции греческих мыслителей о том, что все в мире любит семерку, Дисней нарисовал семь гномов, ибо семерка правит Космосом (невооруженным глазом мы видим семь планет, семь звезд Большой Медведицы и семь Малой, семь Плеяд, семь основных звезд Ориона и т.д.), но в моих детских снах гномы непомерно расплодились, заселяя сказочный пейзаж будто красные муравьи. Тогда я не размышлял над их метаболизмом и вообще считал гномов однополыми существами. Истину я узнал намного позднее от голландского врача Вила Гюйгена, который после двадцати лет ночных наблюдений в 1978 году опубликовал труд "Жизнь и работа гномов". Так вот, Гюйген доказал, что обычный зрелый гном весит 300 граммов, роста в нем 6 дюймов, бегает быстрее зайца, а его обоняние ровно в 19 раз чувствительнее, чем у человека. Кроме того, у гномов имеется и женский пол (250-275 граммов веса, отсутствие колпачка и бороды, а также еще несколько мелких анатомических отличий). Особо завлекательным было утверждение Гюйгена о 350-летней сексуальной потенции самого обычного гнома.

Пейзаж с флейтистом и гномиками путешествовал со мною долго, более двадцати лет. Запихиваемый все глубже и глубже новыми увлечениями, новыми образами и фантомами событий, книгами и опытом, он все же оставался где-то на самом дне сундучка воспоминаний как старая фотография или засушенная роза, самая первая, которую девушка получила от юноши, и с которой не расстается даже тогда, когда уже не помнит ни имени его, ни лица. Так он добрался со мною до Парижа.

Это не был нынешний Париж с его Центром Помпиду, Домом Радио, Ля Дифенс, Фрон де Сейн, башнями Морлана и Заманского, с лесами небоскребов ХV квартала, о которых Андре Фремежье сказал, что это "самая несчастная и претенциозная карикатура на американскую архитектуру, которую только можно себе представить" ("Ле Нувель Обсерватер" 7-13.08.1972 г.). Видно мало Фремежье ездил по Европе и мало видел карикатур, отсюда и убожество его представлений о "самых", но фактом остается то, что тот Париж, куда я привез свое сказочное видение с дагерротипа детских впечатлений, был куда более парижским, чем теперь. Это были шестидесятые годы, и Рынок еще не был изгнан за город, Павильоны Балиара еще не были снесены отбойными молотками, величественная сказка Парижа доживала свои последние дни.

Я жил в одном из тех малюсеньких, втиснутых меж такими как и он сам дешевых отельчиков, где все, а более всего – постель, даже самая чистая и накрахмаленная, пахнет спешной любовью за несколько франков. Из окна узенькой комнатушки были видны снежно-белые купола базилики Сакре-Кер, по вечерам из кафешки напротив вместе с запахами французского вина доносилось хоровое пение, заполняющее каньон доходных домов от камней мостовой до самых мансард, аккомпанируя печалям и грешным спазмам тел, иногда убегающим из полумрачного таинства комнат на экраны оконных занавесок как в китайской пантомиме теней.

В этой комнате я украл у соседа книжку. У меня был очень важный повод сделать это, он же, канадец, даже не заметил пропажи. Мне не было стыдно, и не только потому, что он сам украл эту книгу, но и потому, что эта кража не была первой в моей жизни. Клянусь, что и не последняя!

А собственно – чего мне было стыдиться? Мы крадем непрерывно, все. Мы учимся воровству, так же как и лжи, постепенно, с детских лет. И в самом конце, нося морщинистую кожу как протертое пальто, которое бедность приклеивает к спине нищего, нам хотелось бы украсть у кого-нибудь детство, поменяться с каким-нибудь ребенком этим проклятым плащом. Так чего же мне было стыдиться, что я крыса среди крыс, собака меж собаками, змея в змеином клубке? Вопрос: кто больший вор – тот, кто украл деньги, или тот, кто украл иллюзии, здоровье, счастье, последнюю возможность? Что предрассудительней, украсть часы или время, которым кто-то мог бы воспользоваться, чтобы еще раз поискать любви? Очищать карманы от бумажников или сердца от надежд? Вынести из чьего-то дома меха или принести меха в дом, откуда давным-давно уже изгнана радость? Отобрать браслет или право говорить правду без боязни? Ну?!…

Пришло время рассказать о тебе, Крис Неважно-как-там-тебя, и о твоей любви к той истине, которую ты открыл в Стране Сказок и которая мучает тебя до сих пор, если ты все еще живешь. Истина – какая же это гнусная птица! Снарядом падает она на клубок совести и вытряхивает оттуда клочья шерсти, ночью, когда ты спишь, улетает, злобно кружит над крышей твоего дома и, триумфально злорадствуя, возвращается днем, чтобы обнажить бытие, подавить воображение, привязанность к иллюзиям, веселье; она пытается сделать весь мир обыденным, тривиальным, серым; содрать позолоту с мечтаний и лишить таинственной прелести все то, что мы обряжаем в одежды чудесного. Ты откармливал эту крылатую, ненасытную скотину своей ненавистью, и потому постарел слишком быстро, слишком рано, Крис.

В Париже ты был таким же приблудой, как и я. Потому-то я тебя и впустил. Прекрасно помню тихие, горячечные удары костяшек твоих пальцев в двери моей комнаты, когда на лестнице был слышен топот полицейских сапог; твои молящие глаза; только не помню твоих первых слов, а может ты вообще ничего и не говорил. Я впустил тебя вместе с твоим чемоданчиком и спрятал в шкафу, как неверная жена прячет любовника, и когда ко мне постучали, я солгал, глядя им в глаза изумленным взором всех неверных жен в мире. Тогда я еще не знал, что ты натворил, но глаза твои говорили, что ты способен на преступление. Откуда же мне было знать, что ты убийца?!

После их ухода ты долго сидел молча и тяжело дыша, чтобы заменить тот воздух, что замкнул в себе там, в шкафу, чтобы не выдать себя. А я ни о чем не спрашивал, и только ночью вино развязало тебе язык. Тогда я закрыл дверь на ключ, врубил радио, чтобы нас не подслушала хозяйка, и до самой предрассветной серости слушал о человеке, который сделался тобой.

Это был психически больной американец, которого лечили в клинике профессора Дэвидсона. После восьми лет обследований, лечения, электрошока, массажа и ванн Дэвидсон посчитал его случай безнадежным. За эти восемь лет этого человека на пробу три раза, как выздоровевшего, выпускали. Он тут же шел в город и в первую же ночь вламывался в какой-нибудь книжный магазин. Утром его находила полиция, арестовывала, а потом препровождала в клинику, чтобы через какое-то время он опять вышел и снова начал свои издевательства над детскими книжками. Каждый раз его захватывали на куче обрывков бумаги, толстым слоем покрывавшей пол магазина. Работал он вручную – каждую страницу рвал на мелкие кусочки, терпеливо и методично, книжку за книжкой. К творениям для взрослых он даже и не прикасался, его интересовали одни только сказки: Эзоп, Федр, Перро, Лессинг, Гай, Андерсен, братья Гримм, Лафонтен, Дисней, детские издания "1001 ночи" и так далее.

Никто не знал имени этого человека. Когда-то его забрали из книжного магазина и не нашли при нем ничего, что позволило бы его идентифицировать. На него не нашлось каких-либо сведений, а отпечатки пальцев не фигурировали ни в центральной картотеке ФБР, ни в какой-то другой картотеке США. Он и сам говорил, что не знает, как его зовут, и через какое-то время на задаваемые ему вопросы начинал отвечать односложно или вообще, кивком. Кто-то из детективов назвал его Фейблкиллером, так это и осталось, даже в реестрах клиники. С тех пор все называли его Убийцей Сказок, и никому это не казалось ненормальным.

Он-то и сам не был похож на ненормального. Поначалу его закрывали в изолированном помещении без окон и дверных ручек, но когда выяснилось, что он весьма спокоен, полностью выполняет все распоряжения и принимает каждую процедуру без малейших признаков недовольства – ему предоставили некоторую, ограниченную клиникой, свободу. Спал он сам, но мог без помех передвигаться в доступной для выздоравливающих части клиники и долго гулять по саду.

Когда ты, Крис, приехал из Канады в США и начал работать в клинике Дэвидсона его третьим ассистентом, Фейблкиллер сидел там уже девятый год. Тебе его показали уже в самый первый день. Его показывали всем, он был любимчиком персонала. У него были редкие волосы зеленовато-металлического оттенка, глубокие морщины, очки. Ему могло быть лет шестьдесят, а может и меньше, даже и намного меньше, но выглядел он на шестьдесят. Мне ты его описал так. Крис, тебе самому следовало бы поглядеть в зеркало, не хватало только очков. Я сразу же заметил это, но не хотел тебе говорить, так как еще не знал тогда, к чему ты все это ведешь. А потом просто забыл.

Фейблкиллер заинтересовал тебя. Ты наблюдал за его прогулками. Он ходил по саду как механическая кукла, ровными отмеренными шажками. Маленький, худой, сильно горбящийся – издали он был похож на мальчишку. Иногда он наклонялся за валявшимся на земле листиком и, осмотрев его, либо выбрасывал, либо прятал в карман. Когда он возвращался в помещение, эти листья у него забирали, на что он совершенно не реагировал.

Отдыхал он на старой деревянной скамейке, стоящей под дубом в углу сада, рядом с высокой стеной. Здесь была его любимейшая пристань. Все другие скамейки были современными, пластиково-алюминиевыми, с мягкими, обтекаемыми формами. Не заменили только эту одну, оставив ее в покое, так как полвека назад на ней любил посидеть основатель клиники. Вкопанный в землю столик, на котором сей достойный муж писал свои ученые статьи, неизвестно когда исчез, но скамейка сохранилась, и к ней относились как к исторической реликвии. То, что Убийца Сказок облюбовал ее для себя, было вполне понятно. Они подходили друг другу.

В клинике тайной полишинеля была уверенность в том, что тот, кто сумеет "раскусить" Фейблкиллера, "раскрыть" его – как говаривал заместитель профессора – сможет рассчитывать на быструю карьеру. Чтобы стать первым ассистентом, необходимо было предоставить Дэвидсону способ, как развязать язык Убийце Сказок, больше ничего.

И ты нашел этот способ, Крис, нашел очень быстро. Это было настолько просто, что было непонятно, почему об этом не догадались раньше. Ты мог сразу пойти с этим к Дэвидсону, но тебя заела амбиция, тебе не хотелось быть лишь генератором идеи, но о единственным исполнителем, тебе хотелось преподнести им этот случай на тарелочке: с анамнезом, анализом, выводами и, возможно, даже рецептом, чтобы все было в комплекте. Амбиция, Крис, как женщина – весьма часто она вдохновляет нас на великие дела, исполнению которых сама же впоследствии и мешает.

В тот день ты уселся на скамейке рядом со стариком и стал перелистывать книжечку со сказкой о золотой рыбке. Не надо было даже поворачиваться, чтобы заметить, как он пожирает книгу своим взором.

– Хотите, я дам вам эту книжку? – предложил ты. – Э… Только не здесь, пройдемте в мой кабинет.

Он без слова направился за тобой. В комнате с тяжелыми шторами, которые ты сразу же опустил, он уселся на стул напротив стола и некоторое время рассматривал обложку. Затем, спокойным, но решительным движением, оторвал ее, разорвал на половинки, сложил оба куска и одним рывком превратил их в четвертушки, которые смял и бросил на пол. Последующие листы он рвал все быстрее, кряхтя широко открытым ртом, и с безумием в глазах расправляясь над картинками. Закончив, он поглядел на тебя как кролик, что сожрав одну морковку тут же клянчит и другую, а ты, подняв с пола яркий кусок страницы с рыбаком, забрасывающим сети, укоряюще буркнул:

– Ну вот, покалечили вы старичка!

– Он и так уже давно калека! Они все однорукие! – понуро ответил он.

Заговорил! Ты стал ковать железо, пока горячо:

– Все?… Кто это все, кого вы имеете в виду?

На сей раз он не отвечал. Ты повторил свой вопрос несколько раз, но он – будто и не слыша – уставился мертвым взглядом на стенку: сгорбленный, маленький, хрупкий, излучающий из себя преданность и послушание. Если бы ты приказал ему немедленно выпить какую-нибудь вонючую микстуру, сделать приседания или спустить штаны для укола – он сделал бы это немедленно. Только вот говорить не хотел. Только когда ты открыл ящик стола и вынул прекрасный альбом с лакированной обложкой, на которой была изображена девочка, несущая через лес корзинку с едой, его глаза блеснули.

– Ее королевское величество! – шепнул он.

Его вытянутые вперед руки дрожали, он как наркоман желал книгу.

– Получишь, когда расскажешь, что это за безрукие. Старик с золотой рыбкой?… А кто еще?…

Прошло несколько секунд, пока он не выдавил из себя:

– Все старики! Их искалечили!

– Каким же образом?

– Их заставляли работать на измор!… Старика-рыбака заставили выловить золотую рыбку, а она оказалась золотой пираньей! Деду Морозу не разрешили спрятаться летом, ему пришлось заняться приготовлением мороженого, и солнце растопило ему руку. Третьему старику приказали вырвать репку, величиной с гору, он вывихнул левую руку из сустава, и она потом усохла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю