Текст книги "Прокол (сборник)"
Автор книги: Валд Фэлсберг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Что делать?
Судебным экспертам совместно с биологическим институтом и техническим университетом пришлось сложить целый отчет исследования. Они измеряли, вычисляли – и доказали, что прямой спуск с момента первого касания предплечья, прижатого сверху к шее, до полного раздела мозгового кабеля, нож гильотины, не взирая на тормозящее сопротивление пересекаемых тканей, преодолевает быстрее, чем нервный импульс с того же первого касания предплечья совершает длинный объезд через локоть и плечо до шеи, где его уже поджидает тупик еще до места назначения – болевой зоны головного мозга. Другими словами, если даже рука над шеей и отрубается еще живьем, то боль этого голову уже дома не застает. Матери Жанны предложили и следственный эксперимент, опираясь на сходство физических параметров обеих женщин, но от этого она отказалась. В ответ она…
Писала третью жалобу: что вместо казни одного вида исполнена совершенно другая. Вместо обезглавливания ее дочь – расчленена! И, хотя и одним махом, это совершенно дикий, в современном мире уже немыслимый способ казни.
Над этим нашим юристам пришлось серьезненько попотеть, и объяснение было таким: казнь Жанны по духу своему полностью достигла поставленной перед оной телеологической цели, однако относительно исполнения ее выявлены отступления от буквы, ввиду чего процедура подлежит повторению. Этим суматоху и заглушили, ибо туловище Жанны было уже достойно погребено, а среди допустимых обоснований для разрешения на эксгумацию повтора смертной казни не оказалось.
А головы мы родственникам не отдаем. Дискретно кремируем и высыпаем на ветру. Так исторически повелось: чтоб места погребения казненных авторитетов – раньше политических, нынче криминальных – не скапливали поклонников. Труп без головы никого не скапливает. Так что – вот и ловите голову на ветру!
Процедурой предусмотрено, что при раскрытии корзины перед кремацией присутсвует и харон: подписывается в протоколе, что это действительно та же самая голова, которую он отрубил и над которой закрыл крышку корзины. Тогда голову взвешивают и сдают на кремацию. По весу. Наверное, чтоб не пропадали золотые зубы. Или ради экономии топлива. Так вот, когда по истечении всего этого бардака, пережданного головой Жанны в морозилке, перед моими глазами поднялась крыша корзины, в ней была… Вот именно.
У крематора возникла пара обоснованных вопросов.
Каким ты мне сейчас предложишь вес этой головы? Или куда мне сунуть эту руку? Такая у меня не предусмотрена ни в папке, ни в печке!
Что мне было делать? Его тон мне уже напоминал мать Жанны – до чего довели! Так вот, я чуть переложил в уме и…
Какую руку?! Тут нет никакой руки!
И впрямь – никакой руки там не было.
Крематора это решение устраивало, и инцидент был исчерпан. Для него. Но все еще – не для меня.
Я подробно владел проблемами моих клиентов. Куда бы ни упрятать часть человеческого тела, на нее непременно кто-нибудь наткнется. И тогда уже не уймутся. По меньшей мере, зря потратят следовательский ресурс. В худшем случае – на кого-нибудь еще повесят вину. А ошибок правосудия я не разделяю. Одну уже разделил – хватит.
Истопить в камине? Ну, знаете, как-то… Притом – сколько этих трупов ни жги, сколько кислотами ни трави, все равно кости остаются, все равно всегда какой-нибудь помойщик раскопает.
Скормить собакам?
Во-первых, не съедят же. Современные псы только и знают, как гранулами хрустеть. Положишь такому рядом кус мягкого мяса, не разрежешь на ломтики – с голоду подохнет. Уж кости ну никак не проглотит. Опять эти кости… Чем так, тем эдак.
Во-вторых, все эти мифы, мол, животное, раз человека отведавшее, становится людоедом. Не знаю, правда ли. Хотя я и закоренелый харон, мне и на ум не приходит брать свой стикс и прохожих зарубать. Однако, пес его знает, как оно там у этих псов. Ошибок благосодержания хищников я не разделяю. Одну уже разделил – вот и вожусь с ней…
* * *
Немного воды утекло с тех пор. А я уже счастливо женился. И развелся. Нет, наоборот.
Сперва я развелся. Со стиксом. Им сейчас орудует другой. Моя квалификация, право, была в такой цене, что меня не попросили уйти, лишь такие-сякие дисциплинарные взыскания, и я мог остаться. Но я ушел сам. Достало. Видимо, слишком много во мне было харона и недостаточно – палача. Так, вот, собственно хароном я и остался. В обеспалаченном исполнении. Мой вклад в последний путь клиентов был и остается востребованным. Мои титулы и погоны продолжают вскарабкиваться по карьерной лестнице, но смертники меня нынче знают уже капелланом. Я, право, не крещен. И у меня нет религиозного образования, если его так можно назвать. Но клиентам никаких причитаний не надо, им нужен – харон. Который их квалифицированно подготовит и тепло выпроводит в последний путь до самого стикса.
А, разгильотинившись, я и женился наконец. У меня страстная молодая супруга. Которая меня понимает и поддерживает. И все обо мне знает. И я – про нее. И ничего лишнего о нас не знает никто другой, даже мама. Дискретность – часть нашего тела.
Мы познакомились на работе. Давным-давно.
Она была моей клиенткой. По ревности.
Преднамеренное двойное убийство при отягчающих обстоятельствах. Прямо на восемнадцатилетие. Едва после полуночи. Ее содом с чужой гоморрой, в парилке охваченной пламенем бани. Точно по библейскому предписанию.
Нет, не точно. И наказание ее постигло именно за отступления от христианских инструкций. Она не сообразила предать грешников адским огням живьем, как положено, а сперва всадила в них пули спертого у папы легко опознаваемого ствола. А потом еще и безбожно не убила невинную свидетельницу.
Я, было, уже смирил ее со стиксом. Добился непритворного сожаления о содеянном и благодарности за столь же гуманное отпущение, что ей принесу я. Но ее все-таки помиловали, заменили на пожизненное. И мы оба были рады расстаться.
Потом в деле раскрылись новые обстоятельства: баня все-таки стлела еще до полуночи. И пожизненное заменили червонцем.
Она пришла ко мне с цветами. Бывшие клиенты редко заглядывают ко мне поблагодарить за работу: она была первой.
Теперь у нас семья – просто фантастика. Жена даже утверждает, что больше не ревнивица и мне позволяется аж налево махнуть. Дабы старый холостяк не помер от резкой перемены. Но я пас. Сам я лишь приводил в исполнение, а ей бывал по плечу и вынос.
Мой дом полностью преобразился. Мама в восторге, лелеет запоздалого внучка. И порой повторяет: я же всегда говорила, что женской руки не хватало в доме твоем. Сам чуешь разницу?
Я чую. Не только дома. Хоть и казенный оклад снизился, благополучие моей семьи растет. Ибо я недавно открыл в нашей казнильне харонову частную практику. По схеме, подсмотренной в родильне: частный платный уход с бесплатным завершением в казенной операционной. И спрос большой, так же, как на платные роды. Клиенты, вот, мне нередко говорят, мол, какая разница, каким способом они прикончили своих жертв. Да и присяжные то и дело трупы считают, но, мол, каждый умирает один раз, так не все ли равно, как… Однако ж самим, оказывается, даже очень не все равно. А супругу я пристроил в социальную службу – по реабилитации освобожденных. У них прекрасное взаимопонимание. И она приглашает меня выездным лектором. Я рекламирую рецидивистам свою услугу. И у нас хорошие успехи: ни один ее клиент пока что ко мне не обращался.
Нет, нехватки женской руки в моей жизни больше не наблюдается. Наоборот – даже излишек. Так и сохнет до сих пор на сквозняке чердака, как серая воронья нога.
Сувенир хренов.
Песнь на двух языках
Метель ерошит мою белосолнечную шевелюру. Ты достаешь из машины багаж. Расцеловав, отдаю укутанную Лапочку в твою правую руку. В левой – чемодан. Ты предо мной безоружный. Быстро опушивающаяся снежинками вишневая рубашка раскрывает черные кудри. Я впускаю в них пальцы и льну к твоему плечу.
– Брысь! – ты говоришь.
– Мм, – я хнычу, – тааак не хочется оставить тебя на два дня…
– …другим! – ты дразнишься. – Смотри, сама не споткнись!
– На таких не падают, – я под распахнутым пальто напрягаю свои, как ты дразнишься, точеные из слоновой кости ноги в трико безупречных очертаний.
– Наоборот, именно на белых падкие, аж жуть: вся смуглая живность – испанцы, итальянцы, францы…
Я запираю твой рот, алчно вдыхаю из него все ехидности, что могли б еще следовать, хватаю сумку и брусь в родной аэропорт.
Скоро приходит сообщение. Всмех отзваниваю:
– Да я ж тебя еще больше!
* * *
Громадный аэропорт. Меня встречают и доставляют в гостиницу. В вестибюле здороваюсь с некоторыми участницами возле бара и направляюсь в свою комнату.
Все живут в уютных двухместных номерках. У меня отменная сокомнатница: хохотливая пожилая россиянка. Притом не очень в ладах с английским и рада переводчице с прибалтийским акцентом.
* * *
Вводная сессия начинается в пять. Сразу замечаю его. Помимо седого хозяина семинара – единственный мужчина. Смуглый, кудрявый, с проседью на висках. Прилегающая рубашка обтягивает рельефные плечи. Обнаженные улыбкой перламутровые зубы слишком ослепительны, чтоб быть естественными.
Мое место у круглого стола – прямо напротив него. Сажусь, скрещиваю ноги, подтягиваю вперед мини-юбку и устраиваюсь наискось, чтоб не пялиться на него все время.
Поочередно представляемся. Он грек. Важный, из международного комитета. «Любите и лелейте его!» – хозяин подшучивает.
* * *
Ужин в ресторане. Являюсь с опозданием. Все оборачиваются на меня. Он – в изящном костюме, сударыни – кто еще в спортивных штанах и свитере, как на семинаре, кто нарядилась в джинсы и футболку. Я так не умею. Мое аскетично замкнутое коктейльное платьишко обнажает, как ты дразнишься, чульи швы со стройных каблучьев по самый скандал.
Выискиваю свободное место. Одно рядом с ним. Перламутрово-зубастая улыбка слишком сердечна, чтоб быть естественной. Не решаюсь направиться туда, но он встает и отодвигает стул.
Треплемся с окружающими дамами. Избегаю нечаянного обращения к нему. Но ловлю себя на том, что говорю для него. Я очень остроумна.
Он крайне остроумен.
Приходит сообщение. Улыбаюсь и отвечаю.
* * *
После ужина все рассасываются по номерам. Мы с русской – в староград. Заснеженная средневековая постройка за месяц до Рождества уже сказочно высвечена, и я чувствую себя вне реальности.
Неподалеку встречаем хозяина с ним. Продолжаем путь вчетвером.
– Что это за памятник? – я спрашиваю хозяина.
Чувствую легкое прикосновение к плечу:
– Я тебе расскажу!
Минуточку серьезно слушаю. Потом уже несерьезно. Он ничего не знает о памятнике.
Всю остальную прогулку до полуночи хохочу. Он все рассказывает, рассказывает – обо всем, что видим. И все это неправда. Он несет, как ты: полную чушь, остроумно, мило и изящно.
Он открывает дверь даме, подает руку – не мне одной. Приятно, но не мелочь.
«Доброй ночи» дружески сдержанно. Сердечно-перламутровая улыбка – естественна.
* * *
Следующий день – практика в манежной пыли. Эластичные джинсы натягиваю не только ради удобства: моим ногам на пользу неусовершенствование их очертаний.
В деле я дока. Лучше евротряпочниц. Он видит это. Я хочу, чтоб он меня видел все время.
Он очень видит меня. Все время.
* * *
Ужин в ресторане. Являюсь с опозданием. На меня оборачиваются все. Я в пурпуре, разрезанном до чульего кружева. Мои беломраморные плечи к концу осени загорели, как ты дразнишься, до черна слоновой кости.
Джинсов и футболок сегодня меньше: и другие участницы переоделись в женщин.
Выискиваю место. Одно находится искоса напротив отворотов его смокинга. Я отодвигаю стул. Он встает и склоняет голову. Перламутровая улыбка слишком естественна, чтоб быть просто сердечной.
Беседуем с окружающими дамами. Говорю без нужды громко. И его слышу хорошо.
Мы предельно остроумны.
* * *
– Позволите пригласить ваши шпильки потоптать заметенный староград?
– Единственный способ узнать: пригласить!
* * *
После недолгой прогулки вьюга заметает нас в теплую кофейню. Греемся горячим вином. Он говорит все время.
Ненавязчиво играет рояль.
Вдруг его пальцы ненавязчиво играют на моем белосолнечном запястье. Это не мешает беседе. Я хохочу все время напролет.
– Можно мне закурить? – он обращается за разрешением, как всегда.
– А мне?
Он закручивает и мне косячок своего ладана. Вообще-то, я не курю. Однако ж его дым превкусён.
Сердечная естественно-перламутровая улыбка вдруг превкуснá. Это на миг прерывает беседу.
Приходит сообщение. Улыбаюсь. Отвечу позже.
* * *
– Не замерзла? – он спрашивает в лобби, осторожно стряхивая с меня снег.
– Не-а, – я лгу.
– Позволишь мне показать свой номер?
– Могу показать и наш – у всех же одинаковые!
– Не у всех, свой я утром сменил. На люкс, – он лукаво смотрит мне в глаза.
– Не хватало крутизны?
– Жду гостей…
– В столь поздний час лютым зимним вечером?
– Северяне. Тьмы и стужи не боятся.
– А мы успеем разведать твой люкс до гостей?
– Наш.
* * *
Будуар королевский.
Звучит сиртаки: мило штамповый сувенирчик мне, мало знающей о его родине, от него, ничего не знающего о моей.
На столе – ваза красных роз. Тринадцать!
– Гостям, – он поясняет и зажигает свечи.
Возле постели за тумбочкой шторка. Тяну за шнурок: раскрывается стеклянная стенка душа.
– Тоже гостям? – я заигрываю. – Минуточку! – и проскальзываю туда, закрывая занавес.
Течет вода. Я пишу весточку.
* * *
Беззащитная спина изгибается и дрожит под едва терпимо щекотными ласками – то увиливая, то влачась. Он обвивает мои руки вокруг своей шеи и играет на них кларнетом. Он пьет мои губы, уши, шею, плечи, межключичную ямочку, срывает красный занавес вниз и жгучей магмой над тундробелосолнечными сопками взвергает в алоснежные вершины. Потом легкой ватой поднимает меня и тяжелым золотом проливает по одеялу.
В накаленных губах тает черный капрон. Блудные пальцы лихорадочно собирают пурпурно прекрасные волны всё выше. Мой сувенир: искомой завесы нет, лишь беспощадно алосеверное сияние в солнцеплюшевой оправе – просветление взору, утомленному южнознойным бордо в ночетёмном бархате.
Меж чёрными кружевами безупречных очертаний под светотени свечей безудержно сыплется слепящий перламутр. В троне из слоновой кости по влажным от жажды губам льется песнь страсти чужим языком – сладко, горяще, пьяняще…
* * *
– Зайду в душ, – говорит он.
– Это такой греческий обряд после блуда? – я дразнюсь.
– После? Нет, между! – он аккуратно поправляет мне платье обратно на грудь. – Ты тем временем посмотри, что хочешь, – он включает телевизор, – но не вольна раздеться: не женский это труд!
Переключаю телепрограммы. Приходит весточка. Я улыбаюсь и тихонько отзваниваю. Потом выключаю телевизор и… отрываю занавес!
Плачущее стекло. Смеющий – темный, мускулистый, в мыльных кудрях с груди до упора, красив в своем немом расплохе.
– ?!
– Смотрю, что хочу!
* * *
Аэропорт. Толкучка. Еще слепым от скупых минут сна в кресле, взор нащупывает тебя…
Вот! Среди толпы шуб и фуфаек – яркопурпурная рубашка с черными кудрями меж свободных пуговиц.
Красные розы. Опять тринадцать! Вместе – словно на грядущий день рождения.
Поцелуй долог, горяч и алчен.
– Kак я ждал тебя! – ты шепчешь.
– Хочу тебя! – шепчу в ответ.
– Я доступен.
– А Лапочка?
– С мамой.
– Я умру, пока она заснет.
– Смотри, сама скорее не засни! – дразнишься ты.
Едем. Я выкладываю. Тебе все интересно. Как улетела, как приняли, как разместили, как семинар, как…
– Куда это? – я вдруг не пойму – и сразу же доходит. – Mы не домой?!
* * *
Будуар королевский. С джакузи посреди зала.
– Минуточку! – я выскальзываю в санузел.
Течет вода. Обмываясь, я с улыбкой киваю себе в зеркало:
«До? Нет, между!»
* * *
Щекотные ласки под блузкой – едва терпимы. Tы обвиваешь мои руки вокруг своей шеи и играешь на них гобоем. Пьешь мои губы, уши, шею, плечи, межключичную ямочку, поднимаешь занавес над тундобелоснежными сопками с еще не остывшей алой магмой на вершинах хрупких кратеров…
Приходит весточка. Ты улыбаешься:
– Oго! Теперь он – нас?
Mне не дразнится, я немо балдею.
– И как он делал дальше?
* * *
В душисто лепестковом бутоне в глуби гречески мраморной долины вьется песнь любви родным языком – нежно, щемяще, пленяще…
Сибилла
И всё. Никогда раньше, да и ни позже, не приходилось перемолвиться с Сибиллой. Помню, что… Да. Последние слова были «никогда в жизни». Помню именно потому, что не имею привычки пользоваться столь торжественными словесами.
Потом, право, было трудновато отогнать навязчивые мысли о Сибилле. Что-то невысказываемое, неприятное… Призрачное лицо, трупобелая кожа… Как у этакой обморочницы в кринолине. И глаза – как бы впалые, как затенённые…
Невысказываемое. Право, после случая с Беловым… Высказать можно. Попробовать. Но – нужно ли?
Персонал его якобы считал чудаком. Нет, не Белова же. Того странного из лаборатории. Не удивительно. Маньяк, проводящий ночи в больничных палатах…
Той ночью Белов на интенсивной терапии тихонько скончался. Смерть, как говорится, клиническая. Житейское дело. Воскресили мóлодца как эдакую спящую красавицу. Сам он, естественно, ничего не помнил. Известной мурой о белом коридоре и потусторонней лазури не распространялся. Даже не особо плохо себя чувствовал. Весь вечер, правда, мучился, но ночью боль внезапно унялась, и он спокойненько задремал.
Пока возились с Беловым, на завлаба никто внимания не обращал. Мало ли что – дремлет себе чувак. Весьма привычное дело ночью. Право, нормальный человек от такой тусовки мог бы и соизволить себе проснуться, но, видимо, его не вменяли. Хотя в своей тарелке якобы тонкий был профи.
Утром его нашли мёртвым. Уже прохладным.
Быть может, это было… Совпадение, в конце концов. Мне просто не хочется, поймите же, не охота ничего выводить.
Могу только рассказать о Сибилле. Хотя и грозился так не делать…
Стóит ли? Гм… Не знаю. А вдруг это не ново для вас… А вдруг и у вас в ушах звенят слова Сибиллы: «От меня не уйдёшь!»
* * *
– Литератор – это человек, пишущий другим пишущим о том, как он пишет.
Полагаю, он эту бессмысленную фразу никогда не слышал. Вернее всего. Боюсь, что я тоже. Знай мы все прописные истины, жизнь нам слишком наскучила бы. Быть может, настолько же, как мы наскучили бы жизни, их зная. Но сейчас меня не тянет к подобной переварке. Я только что вернулся в себя.
Приступ боли прошёл невероятно быстро. Однако свиреп был до упаду. Доселе терять сознание не доводилось.
Полосатые пижамы возле столиков, похоже, не заметили, как я нагнулся над тарелкой с супом. Я браво держался. И длилось ведь это лишь считанные секунды. Невероятно кратко. Так скоро ещё ни разу не отпускало.
Словно в тумане помню, как он сюда присел… Спокойный, сдержанный, хмурый. Как я возненавидел его! Пропади ты пропадом! Неужели другого места не нашлось?!
В сомкнутых губах пришельца играет едва заметная улыбка. За эту ухмылку я мог бы жарить его на медленном огне.
– Но что-то же вы пишете, – он членонераздельно – выдавливает якобы с усилием. Взгляд сияет; это странно противоречит ломанному, словно измученному голосу. Только сейчас я вспоминаю, как он ко мне привязался. Мгновенье назад, прежде чем я отключился.
«Напишите рассказ обо мне!» – чужой вдруг обратился. Эта фраза… Странное чувство… Как давно это было? Как бы всё-таки немало времечка утекло. Минута, что ли. Или даже десять. Что-то якобы выпало. Я ответил только сейчас. Типа так: «Я байки не пишу». «Неправда. Вы – литератор!» – чужак возразил. Его голос звучал не так, как вначале. Подавленно, шипяще… Вызывал сочувствие. Я не мог его просто высмеять. Проглотил слюну и отрубил: «Литератор – это человек, пишущий…» Ах, да, с этого я уже начал.
Теперь ещё добавляю:
– У меня до сих пор хватало более связных тем.
– Вот видите: вы пишете! Вы – писатель.
Голос пришельца звучит уже чётче. Как будто и он резко оправляется от приступа боли. Кожа лица возобретает оттенок живого человека. На верхушке лба, которая когда-то, вероятно, ещё не была лбом, а вскоре уже не будет верхушкой, выбивается мелкая капля пота.
– Ну вот: вы потеете, – я едко замечаю (он проводит ладонь по лицу и смиренно машет головой). – Вы – потетель.
Может, он обидится и уйдёт? Ан нет! Продолжает, как не слышавши моей насмешки.
– Я читал. По-моему, вам было бы интересно написать обо мне.
– Ах вот оно как?
Гм… Читал, мол… По роже знает… Уже жалко грубо прогнать, но не особо тянет и терпеть.
– Я пишу порнуху. Ваши черты не смогут меня вдохновить.
– Порнуху? Кто-то такое сказал? – чужой не поддаётся провокациям. Его лицо покрывает вежливая улыбка. – Вы пишете о смерти. Разумеется, учитывая ваше состояние…
Сволочь! Падла! В истории болезни копался, что ли? Я молчу.
– Можно это называть и порнографией. В широчайшем смысле этого слова: как выставление интимных, даже физиологичных деталей на показ.
Ишь ты! Не вплеснуть ли тебе компот в глаза?
– Не надо, – чужак отвечает. Вдруг доходит, что это – ответ на мой невысказанный вопрос. – Не надо насилия. Вы же пацифист.
Тому хуже. Но интереснее. Я действительно такой. Никогда не относил к себе это слово, но по сути… Но – откуда он это знает?
– У меня просто такие способности, – пришелец опять отвечает, будто слышавши. Это уже становится скучно. Бессмысленно удивляться дважды одному и тому же.
– Я чувствую, чтó другие чувствуют, – он продолжает. – Больше физически, но порой угадываю и мысли. Это зависит от естественности человека. Ваши мысли легко угадать. Вы мыслите очень физически.
Я молчу. Хлебаю суп и жду. Продолжит или уберётся?
– Лет десять назад вы служили на Украине.
– В Беларуси, – я поправляю, сам не знаю, отчего.
– Допустим. Я чувствую только существенное. Вы соприкасались с тем.
До такого может додуматься всякий слабоумный пророк. Мой возраст, специфика отделения, приступ боли… Интересно, а ты можешь сказать и что-нибудь конкретное?
– Могу и уточнить.
Ишь какой – можешь. Ну, давай, спросим что-нибудь.
– Скажите, что я делал 22 мая 1986 года?
Чужой глубоко вглядывается мне в глаза.
– Вы работали там. На четвёртом блоке.
Мимо! Но я молчу. И не собираюсь душу выворачивать. Коль уж всё знаешь, так уж знай без слов! Я просто пялюсь.
– Вы мыли технику, – он пробует ещё. – Оттуда…
– Приходилось. И много. Но не в тот день! – я искренне рад его неудаче. История болезни легко допускает логические заключения о подобных датах моей жизни, но на этот разок логикой до разгадки не докопаешься!
Чужой смотрит. Ему нечего сказать. Быть может, пора его отшить?
– Вы не можете это чувствовать, физ… – я обрываюсь. Не физик же! – Физист! Пацифисты стреляют слишком духовно. Или же пацифизм слишком неестественен?
– Вы стреляли в человека? – он соображает весьма быстро.
Не отвечаю. И вообще – убого, что я заговорил об этом. Похоже, это меня всё ещё грызёт. Ну, зачем так часто вырывается что-то, что грызёт! И именно в разговоре с чужаком!
– Вы есть пацифист. От вас очень остро излучается этот… Это самочувствие. Если такое и случилось, это было наперекос вам самому. Я чувствую только существенное.
Хитрец! А вдруг он и впрямь прав? Вдруг именно поэтому я заговорил об этом? Именно – чтоб услышать, что это был не я?
Нас, молочных поросей, ночью вырвали из коек, выдали оружие, гнали по-пластунски через лес, выстроили полукругом перед каким-то деревянным сарайчиком… Сказали держать стволы наготове – в наших дрожащих лапках. Тогда папа кричал дезертирам сдаваться. Раздался выстрел. Без предупреждения. Ещё. Пули просвистели над нашими головами. Или может, мне только показалось… Ведь кто же не знает, что после выстрела должна просвистеть пуля… Но приятно не было.
«Пли!» – прозвучала команда. И мы плили. На всю. Без перебою несколько секунд. Пока магазины не опустели. Будка скосилась.
После оказалось, что их там было только двое. Судя по массе. Ничто не изменилось бы, если б собственно моей пули в той каше не было бы.
Да и не была, полагаю. Я не умел стрелять.
Другие тоже не умели…
Сейчас можно было бы вежливо прекратить этот бестолковый разговор, но что-то не даёт это сделать. Я даже не спрашиваю, как его зовут. И не говорю, как меня – это он, видимо, знает. Мне всё равно. Даже трудно сказать, что же меня всё-таки интересует.
– Вы боитесь смерти, – чужак заявляет. Умник! Ей-богу, я не настолько духовен, чтоб за эту прописную истину обидеться. Как бы бестактно не звучали слова чужака – в моём-то положении.
– Вы стали писать лет пять спустя. Про секс, про боль, про смерть. Это – ваши темы. О том, что не суждено, и том, что неизбежно.
– В свинстве с вами не посоревнуешься, – я восвояси обращаюсь к супу. Пофиг! Смерть неизбежна, так же как общение с мелкими людишками. Если с первым мы миримся, то уж с последним подавно.
– Но вы ещё ни разу не писали о ком-нибудь, кто что-нибудь решил, – он не останавливается. – Поэтому и говорю: напишите обо мне!
– Решил? – Весьма неожиданное слово в данном контексте. – И что же вы решили, если не секрет? Обуздали свою импотенцию?
– Нет. Скорее уж то, остальное, – навязчивый тип мило улыбается. – Я натравил боль на смерть. Пусть дерутся! – он самодовольно булькает. – А я тем временем втихаря наслаждаюсь жизнью. Уж послушайте, вам может пригодиться!
* * *
Однажды в юности мне пришлось лежать в больнице. После операции носовой перегородки.
Мой нос уже не сильно заявлял о себе, я днём даже тайком покидал больницу, но ночью был вынужден возвращаться в эту камеру мучений.
Слева от меня лежал самоубийца, по пьяни не сумевший выбрать правильную высоту опоры для оружия. Мужик поставил карабин на стул, вжал ствол в подбородок и… Поза оказалась неправильной, голова слишком откинута… Пуля сорвала часть языка и через переносицу между глаз вырвалась наружу. Так вот этот человек там лежал, и у меня до сих пор нет представления о том, каково же на самом деле было его лицо. Ночами он тяжело стонал. Днями – меньше. Кажется, днём ему иногда удавалось уснуть.
Сосед справа выпил кислоты. Он спокойно разлёживался, приоткрыв черные, гнойные губы посреди рыжей щетины и порой трясся в приступах мокрого кашля. Харки выстреливались вверх из пластмассовой трубки на шее – его единственного дыхательного отверстия. Он никогда не стонал. Дырка в горле находилась ниже голосовых связок.
Без толку валяясь в постели, я поймал себя на совершенно необоснованном чувстве вины. Мои сопалатники были совершенно одни в своем несчастье. Мне казалось, кто-нибудь должен был бы днями и ночами хотя бы сидеть с ними, что-то говорить, как-то развлекать. Но никто к ним не приходил. Я даже толком не знал, на каких языках они говорили. Если говорили бы… Персонал их регулярно прибирал как этаких комнатных растений.
Помочь я не мог. Им. И тогда я принялся за полную чушь. Старался помочь себе. Кажется абсурд, но иначе это не назовёшь: человек, отличающийся от других, всегда обзаводится комплексами.
Я попытался вообразить себя в их роли. Испытать их страдания.
Начал с кислотоглотателя. В его роль было легче вжиться. Переднюю сторону его головы хотя бы можно было назвать лицом: в ней были глаза, выражение…
Весь день напролёт я следил за поведением соседа. Как только он каким-нибудь движением или кашлем напомнил о себе, я точно воспроизводил положение его тела, расслаблял глазные линзы, позволяя картине свободно расплыться, и сосредотачивал всю свою волю на нём. Повторял про себя: «Отдай мне свою боль! Отдай! Отдай мне…»
И представьте – удалось! Днём попытки не увенчались, но уже первой ночью под утро – зачёт. Меня разбудил особо свирепый приступ кашля в соседней постели. После недолгого, удачного сосредотачивания мне стало не хватать воздуха, я покраснел, пялил глаза и неопределённо шевелил руками. Рот был набит чёрным налетом; боль была не острой, но особо отвратительной: тупое нытьё наряду с почёсыванием в языке и внутри щёк. Что-то очень застоявшееся, что нужно было бы пошевелить или почесать, но никак не добраться. Грудь мучительно разрывал кашель, не приносящий ни малейшего облегчения, ибо раздражение рождалось в горле, докуда дыхание вообще не доходило. В ноздри замывало мерзкую вонь – как бы гнилью, как бы трупом, как бы нечищенными зубами… Я говорю «замывало», потому что так это ощущал. Не было бы правильно сказать, чтоб, например, ударило в нос. Я же не мог вдыхать носом: воздух по трубочке прорывался непосредственно в горло, создавая в трахее неприятное, острое ощущение холода. В нос же воздух вмывало лишь то или иное резкое движение.
Не знаю, сколько я терпел эти мучения. Постепенно кашель унялся, глотка сама по себе достигла какого-то облегчающего компромисса, и ощущения кислотоглота отступили от меня.
Я вспрыгнул в кровати и оглянулся на окружающих. Никто моих конвульсий не заметил. И сосед, кажется, спал, как ни в чём не бывало.
Потом мне не так скоро опять удалось вжиться в кислотоглота. В перерывах между неудачными попытками я осмысливал, что же объективно представляет собой это явление, которое субъективно я ощущал сяк. Что-то и понял. Во-первых, ясно, что моё тело не кашляет и мои несуществующие раны не сочатся. С другой стороны, при утренней поверке врач выяснил, что для пациента эта ночь прошла легко. Ну ни фига себе! Я б так не сказал. Меня стало осенивать, но с выводами я ещё не торопился.
Перешёл к карабинеру. Уловил момент, когда он тяжело стонал, и провёл все необходимые телесные и ментальные действия, дабы перекачать его боль в себя. Удачно. Моя голова взбухла и стала болезненно пульсировать. Мучительнее всего ныл пень языка, так плотно заполнивший глубины горла, что порой вызывал рвотный рефлекс. Притом любое пошевеление этого остатка делало тупое пульсирование жищно режущим.
И переносица меня не баловала. Веки, брови – всё настолько затёкшее, что казалось – глазные яблоки счас превратятся в груши и тонким концом врежутся в мозг. Признаться, карабинеру следовало завидовать ещё меньше, чем кислотоглоту. Он был и значительно свежее. В смысле, травмирован недавно. Он даже на миг притушил во мне желание… Да…
Вы ведь тоже знаете это самочувствие: поскорее бы пришёл тот момент – миг спустя, день спустя, а настоящий, в свою очередь, прошел. Эту мысль можно осознанно выразить словами или ощутить только подсознанием, но она имеет место. Выкинуть маленький кусок из непрерывной нитки своей жизни. Отпустить эту нитку, чтоб перехватить чуть дальше. Вы вообще знаете, что такое жизнь?
* * *
Чужой уставился в меня горящим взглядом.
– Понятия не имею! – я настолько же горячо отзываюсь. Терпеть ненавижу всяких толкователей смысла жизни.
– Жизнь – это то, что мы ощущаем. В твоём восприятии твоя жизнь – совсем другое, нежели, скажем, в моём восприятии твоя жизнь. Вижу, ты намного младше меня. Но я не думаю, что ты прожил жизнь, короче моей. Редко кто живёт столь короткую жизнь, как я. Да… – он испытывает на вкус свою мысль и пламенно продолжает. Слова сыпятся как из оперного либретто; похоже, даже застанным на очке хлопец смог бы их успешно озвучить. – Жизнь состоит из стоящих житья моментов – тех происшествий, что не занимают место на прямой времени, ибо измеряются другими дименсиями. И отрезков между ними – существования, самого по себе не представляющего никакой ценности, единственная задача которого – связать вместе те моменты житья, и единственная дименсия – время. Скука. Чем больше ты жил, тем короче пройденный жизненный путь. Чем больше скучал, тем дольше. Как это вам?