Текст книги "Коренные различия России и Запада. Идея против закона"
Автор книги: Вадим Кожинов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В начале этого размышления речь шла об идеологах, которые считают существование СССР, непонятно каким образом продолжавшегося три четверти столетия, утопией; однако именно проект превращения России в страну западного типа является заведомо утопическим. Нынешние наши СМИ постоянно вещают о единственном, но якобы вполне реализованном в России западном феномене – свободе слова. Есть основания согласиться, что с внешней точки зрения мы не только сравнялись, но даже превзошли в этом плане западные страны; так, СМИ постоянно и крайне резко «обличают» любых властных лиц, начиная с президента страны. Но слово, в отличие от Запада, не переходит в дело. Из-за отсутствия обладающего реальной силой общества эта свобода предстает как чисто формальная, как своего рода игра в свободу слова (правда, игра, ведущая к весьма тяжелым и опасным последствиям – к полнейшей дезориентации и растерянности населения). Возможно, мне возразят, указав на отдельные факты отставки тех или иных должностных лиц, подвергнутых ранее резкой критике в СМИ. Но едва ли есть основания связывать с этой критикой быстротечную (совершившуюся в продолжение немногим более года) смену четырех глав правительства страны (в 1998–1999 годах); для населения эти отставки были не более или даже, пожалуй, менее понятными, чем в свое время подобного рода отставки в СССР.
Впрочем, и сами СМИ давно уже утверждают, что страной реально и поистине неуязвимо до недавнего времени управляла малочисленная группа лиц, которую называют «семьей» (причем, в отличие от состава верховной власти в СССР, даже не вполне ясен состав сей группы). Многие – причем самые разные – идеологи крайне недовольны таким положением вещей. Однако в стране, где отсутствует общество, иначе и не могло быть.
И беда заключается вовсе не в самом факте наличия в стране узкой по составу верховной власти, а в том, куда и как она ведет страну. Начать с того, что власть – как это ни дико – занимается по сути дела самоуничтожением, ибо из года в год уменьшает экономическую мощь государства. Даже в США, которые можно назвать наиболее «западной» по своему устройству страной, государство (в лице федерального правительства) забирает себе около 25 % валового национального продукта (ВНП) и распоряжается этим громадным богатством (примерно 1750 млрд, долл.) в своих целях (еще около 15 % ВНП вбирают бюджеты штатов). Между тем бюджет РФ в текущем году составляет, по официальным данным, всего лишь 10 % ВНП!
И другая сторона дела, в сущности, также оставляющая дикое впечатление. Сама реальность российского бытия заставляла бывшего президента и его окружение сосредоточивать (или хотя бы пытаться сосредоточивать) в своих руках всю полноту власти. Однако в то же время эта «верхушка», в конце концов однотипная, которая правила СССР (разумеется, не по результатам деятельности, а по своей «властности»), упорно утверждала, что РФ необходимо превратить в страну западного типа, и даже вроде бы предпринимала усилия для достижения сей цели, хотя, как уже сказано, из-за отсутствия в стране общества цель эта заведомо утопична.
И последнее. В начале было отмечено, что достаточно широко распространено представление, согласно которому крушение 1991 года – результат «победы» Запада в холодной войне с СССР. Как известно, подобным образом толкуется нередко и крах 1917 года, который был-де вызван неуспехами (подчас говорят даже о «поражении») России в длившейся уже более двух с половиной лет войне.
Нет сомнения, что война сыграла очень весомую роль в февральском перевороте, но она все же была существеннейшим обстоятельством, а не причиной краха. Следует, помимо прочего, учитывать, что неуспехи в войне сильно преувеличивались ради дискредитации «самодержавия». Ведь враг к февралю 1917 года занял только Царство Польское, часть Прибалтики и совсем уж незначительные части Украины и Белоруссии. А всего за полгода до февраля завершилось блестящей победой наше наступление в южной части фронта, приведшее к захвату земель Австро-Венгерской империи (так называемый Брусиловский прорыв).
Стоит в связи с этим вспомнить, что в 1812 году враг захватил Москву, в 1941-м стоял у ее ворот, а в 1942-м дошел до Сталинграда и Кавказского хребта, но ни о каком перевороте не было тогда и речи. Так что война 1914–1917 годов, способствовавшая (и очень значительно) ситуации, все же не причина краха. Суть дела была, о чем уже говорилось, в той утрате веры в существующую власть преобладающим большинством населения (и, что особенно важно, во всех его слоях, включая самые верхние) – утрате, которая ясно обнаружилась и нарастала с самого начала столетия.
Другое дело, что война была всячески использована для разоблачения власти, вплоть до объявления верховных лиц вражескими агентами, чем с конца 1916 года занимался не только либерально-кадетский лидер П. Н. Милюков, но и предводитель монархистов В. М. Пуришкевич!
Едва ли верно и представление о том, что крах 1991 года был по своей сути поражением в холодной войне, хотя последняя, несомненно, сыграла весьма и весьма значительную роль. Она длилась четыре с половиной десятилетия, и даже еще при Сталине пропаганда западных «радиоголосов», несмотря на все глушилки, доходила до миллионов людей. И вполне можно согласиться с тем, что достаточно широкие слои интеллигенции, которая и до 1917 года, и после как бы не могла не быть в оппозиции к государству (ведь, как говорилось выше, она своего рода аналог общества, которое в странах Запада всегда готово противостоять государству), «воспитывались» на западной пропаганде.
Но, как представляется, нет оснований считать «западническую» интеллигенцию решающей силой, те или иные действия которой привели к крушению СССР. Решающее значение имело, пожалуй, бездействие почти 20 миллионов членов КПСС, из которых только треть имела высшее образование, к тому же (об этом уже шла речь) далеко не всякий, получивший образование человек принадлежит к тому идеологически активному слою, который называется интеллигенцией. Эта громадная «армия», которой в тот момент, кстати сказать, фактически ничто не угрожало, без всякого заметного сопротивления сошла со сцены, что уместно объяснить именно утратой веры в наличную власть, к которой они в конечном счете были причастны как члены «правящей» партии (стоит отметить, что после 1991 года появился целый ряд литературных сочинений и кинофильмов (иные из них доныне демонстрируются на телеэкране), в которых изображались опаснейшие коммунистические заговоры против новой власти, но все это было чистейшей фантастикой). Это толкование, конечно же, предстанет в глазах множества людей, в сознание которых внедрено принципиально политико-экономическое объяснение кода истории, в качестве не «научного». Но необходимо напомнить, что сам Карл Маркс признавал, что его «материалистическое понимание истории» основывалось на изучении истории Англии и всецело применимо только к ней. А в Англии парламент, выражавший прагматические (то есть прежде всего экономические) интересы индивидов, составляющих общество, существовал еще с XIII века; не раз писал Маркс и о том, что в странах Азии (и, добавлю от себя, в России-Евразии) дело обстояло принципиально по-иному. И в высшей степени показательно, что те представители западной философии истории, которые стремились основываться на осмыслении опыта не только Запада, но и мира в целом – как, например, широко известный англичанин Арнольд Тойнби, – отнюдь не склонны к политико-экономическому пониманию исторического развития.
…Я стремился доказать, что основой стремительного крушения, которое пережила около десятилетия назад наша страна, явилась не политико-экономическая реальность того времени, а своего рода извечная «специфика» России-Евразии, каковая со всей очевидностью обнаружила себя еще четырьмя столетиями ранее – в пору так называемого Смутного времени. Конечно, не менее важен и вопрос о том, почему к 1991 году была утрачена вера большинства населения в СССР.
О тайне гибели Поэта
О роковой дуэли 27 января 1837 года и ее предыстории написано до сего дня чрезвычайно, и даже чрезмерно, много. Я говорю «чрезмерно, потому что избыточность информации нередко способна помешать пониманию сути дела в не меньшей степени, чем ее недостаточность… Скажут, что, обращаясь к этой теме, я сам увеличиваю потенциально вредную избыточность. Но, во-первых, уже давно перейден тот рубеж, на котором еще возможно было остановиться, а во-вторых, в продолжение последних двадцати-тридцати лет в сочинениях о пушкинской дуэли явно господствует тенденция, которая, как я буду стремиться доказать, уводит в сторону от истины.
В 1916 году видный историк и литератор П. Е. Щеголев опубликовал объемистую (около 400 страниц) книгу «Дуэль и смерть А. С. Пушкина», в которой подвел итоги предшествующих – восьмидесятилетних – разысканий, но позднее, в 1928-м, вышло новое, почти в полтора раза увеличившееся в объеме издание этой книги, и в предисловии П. Е. Щеголев констатировал: «…новые материалы, ранее мне недоступные и раскрытые революцией в 1917 году… побудили меня к пересмотру истории дуэли».
Этот пересмотр так или иначе отразился в сочинениях и других виднейших тогдашних пушкиноведов, таких, как М. А. Цявловский, Б. Л. Модзалевский, Б. В. Казанский, Д. Д. Благой. Последний много позднее, в 1977 году, резко критически высказался о первом издании книги П. Е. Щеголева: «Национальная трагедия превратилась под пером исследователя в довольно-таки банальную семейную драму: муж, молоденькая красавица жена и разрушитель семейного очага модный красавец кавалергард».
Резкость Д. Д. Благого имеет свое объяснение. Дело в том, что в 1960—1970-х годах часть пушкиноведов в значительной мере возвратилась к давнему и, казалось бы, полностью пересмотренному представлению о событиях 4 ноября 1836 – 27 января 1837 года. Благой считал (и не без оснований) инициатором этого возврата А. А. Ахматову, питавшую своего рода «ревность» к жене Пушкина, ревность, которую можно понять и даже принять как состояние души Ахматовой-поэта, но которая едва ли уместна в исследовании истории пушкинской дуэли, а Анна Андреевна долго работала над сочинением «Гибель поэта». Благой писал тогда же об этом сочинении: «До крайних пределов осуждения и обвинения жены Пушкина дошла Анна Ахматова…». И поскольку главной «виновницей» гибели Поэта оказывалась его жена, вся история дуэли с неизбежностью превращалась в чисто семейно-бытовую драму.
Вслед за Ахматовой по этому пути пошли преклонявшиеся перед ней пушкиноведы – прежде всего С. Л. Абрамович. Ее сочинения, опубликованные массовыми тиражами (так, в 1984–1994 годах четыре ее книги о последнем годе жизни Поэта были изданы общим почти полумиллионным тиражом), как бы заслонили то, что написано о гибели Поэта в результате упомянутого «пересмотра».
Многие существеннейшие факты, которые, в частности, были со всей достоверностью выявлены в книге П. Е. Щеголева 1928 года, либо перетолковывались, либо попросту замалчивались в сочинениях пушкиноведов «ахматовского» направления. И цитированная отповедь Д. Д. Благого не изменила положения. В результате ныне опять, как и в начале века, широко распространено представление, сводящее историю дуэли к противостоянию Пушкина и пошлого красавчика Дантеса, что не только искажает суть дела, но и, в сущности, принижает Поэта…
Действительное противостояние с этим, по пушкинским словам, «юнцом», изрекающим «пошлости», которые к тому же «диктовал» ему нидерландский посланник Геккерн, имело место только в самом начале – 4 ноября 1836 года. В тот день Пушкину и нескольким близким ему людям был доставлен пасквильный «диплом», сообщавший об измене его жены. И поскольку в предшествующие месяцы Дантес довольно-таки нагло волочился за Натальей Николаевной, Поэт сгоряча (что вообще было ему свойственно) послал ему вызов. Однако на следующее же утро по просьбе заявившегося к Пушкину «приемного отца» Дантеса, Геккерна, дуэль отложили на сутки, еще через день – на две недели, а 17 ноября Пушкин взял свой вызов обратно, признав при этом устно и письменно, что Дантес – «благородный» и «честный» человек; позднее, в декабре, он в письме к своему отцу даже назвал Дантеса «добрым малым»…
Все это давно и точно известно, но, поскольку история дуэли сведена в популярных сочинениях о ней к пресловутому бытовому треугольнику, многие люди полагают, что отсрочки имели, так сказать, случайный характер, Пушкин жаждал «наказать» Дантеса и позднее, 25 января 1837 года, послал ему имевший роковые последствия новый вызов, хотя на деле-то он отправил тогда крайне оскорбительное письмо не Дантесу, а Геккерну…
4 ноября и в ближайшие следующие дни Пушкин был, как известно, наиболее откровенен со своим тогдашним молодым (ему было 23 года) приятелем – будущим незаурядным писателем графом В. А. Соллогубом, который 4 ноября принес полученный им (и не распечатанный) конверт с экземпляром «диплома». Ряд сведений из воспоминаний Владимира Александровича очень важен, и мы к ним еще вернемся. Пока же отмечу, что молодой человек тогда же предложил Пушкину быть его секундантом, но тот, горячо поблагодарив, решительно возразил: «Дуэли никакой не будет…» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 300)
И дело здесь, очевидно, в том, что Пушкин только после отсылки вызова Дантесу вчитался в «диплом» и уяснил истинный его смысл. В нем говорилось, что Александра Пушкина «избрали» заместителем «великого магистра» ордена рогоносцев Д. Л. Нарышкина и «историографом ордена»; подписал «диплом» «непременный секретарь» ордена граф И. Борх.
Все детали здесь были, пользуясь модным сейчас определением, сугубо знаковыми. Во-первых, весь тогдашний свет знал, что в 1804 году молодая красавица жена Д. Л. Нарышкина (моложе мужа почти на столько же лет, что и жена Пушкина) стала любовницей императора Александра I, и Нарышкин за «услуги» жены получил высший придворный чин обер-егермейстера[1]1
Пушкин ввел жену Нарышкина в свою юношескую фривольную поэму «Монах» (1813). А в 1834-м сообщал в письме к жене: «Вчера я был в концерте… в великолепной зале Нарышкина, в самом деле великолепной».
[Закрыть]. И вот Пушкина, оказывается, «избрали» в «заместители» Нарышкина, «избрали» во время царствования младшего брата Александра I – Николая I!
Далее, красавица жена «непременного секретаря ордена рогоносцев» графа И. М. Борха, Любовь Викентьевна, славилась крайне легким (да и попросту непристойным) поведением, о чем говорил и сам Пушкин; но главное заключалось в том, что она была ровесницей и родственницей жены Поэта: ее дед, И. А. Гончаров – родной брат (младший) Н. А. Гончарова, прадеда Натальи Николаевны. То есть имя графа Борха было введено в «диплом», потому что его распутная супруга и Наталья Николаевна – из одного рода… (см. об этом: Щеголев П. С. Дуэль и смерть А. С. Пушкина. М., 1987. С. 374)
Наконец, сугубо многозначительным было и «избрание» Поэта «историографом ордена». Через полгода после женитьбы Пушкина Николай I назначил его «историографом», о чем Александр Сергеевич писал 3 сентября 1831 года своему задушевному другу П. В. Нащокину: «… царь… взял меня в службу, т. е. дал мне жалования… для составления Истории Петра I. Дай Бог здравия Царю!».
Здесь целесообразно сделать краткое отступление на тему «Поэт и царь». В течение длительного времени (это началось задолго до революции) Николая I изображали в виде яростного ненавистника Поэта, думающего только о том, как бы его унизить и придавить. Это, конечно, грубейшая фальсификация[2]2
См. цитированную выше записку царя Бенкендорфу, требующую наказать Булгарина за его нападки на Поэта.
[Закрыть], хотя вместе с тем определенные противоречия и даже несовместимость царя и Поэта были неизбежны. Очень характерна в этом отношении предсмертная фраза, которую, как считают многие, сочинил за Пушкина Жуковский: «Скажи Государю, что мне жаль умереть; был бы весь его», то есть, значит, при жизни не был… И если даже эту фразу сочинил Жуковский, она тем более выразительна: не мог не признать и Василий Андреевич, что Поэт принадлежал иному духу и воле.
Но при всех возможных оговорках Николай I в последние годы жизни Поэта относился к нему благосклонно, что нетрудно доказать многочисленными фактами и свидетельствами. Сам Пушкин 21 июля 1831 года поведал в письме к Нащокину: «Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики». В феврале 1835-го, отмечая в дневнике, что министр просвещения Уваров «кричит» о его «Истории Пугачевского бунта» как о «возмутительном сочинении», Пушкин резюмирует: «Царь любит, да псарь не любит» («История» была издана на деньги, предоставленные царем).
Говоря обо всем этом, я отнюдь не имею намерения идеализировать отношение царя к Поэту. Как известно, после первой же их беседы 8 сентября 1826 года Николай I сказал статс-секретарю Д. Н. Блудову (и последний не скрывал этого), что разговаривал с «умнейшим человеком в России». Но необходимо иметь в виду, что «умнейший человек» потенциально «опасен» для власти, и Николай I, как явствует из ряда его суждений, это сознавал… Тем не менее Поэт в 1831 году получил статус историографа (правда, менее полноценный, чем ранее Карамзин), и царь поощрял и финансировал его работу и над «Историей Пугачева» (предложив, впрочем, заменить в заглавии сочинения «Пугачев» на «Пугачевский бунт»), и над монументальной (увы, далеко не завершенной) «Историей Петра».
И вот Пушкин, вчитавшись в «диплом», увидел, что в нем – по верному определению составителя книги «Последний год жизни Пушкина» (1988) В. В. Кунина– «содержался гнуснейший намек на то, что и камер-юнкерство, и ссуды, и звание «историографа» – все это оплачено Пушкиным тою же ценою, что и благоденствие Нарышкина. Большего оскорбления поэту нанести было невозможно…» (с. 309).
* * *
Наиболее существенно, что «гнуснейший намек» упал на вполне готовую почву… Наталья Николаевна была первой красавицей двора, и император уделял ей достаточно явное внимание (хотя нет никаких оснований говорить о чем-либо, кроме придворного флирта). И, уезжая из Петербурга без жены, Пушкин не раз высказывал беспокойство, пусть и в шутливой форме. Так, в письме к ней из Болдина 11 октября 1833 года он настаивает: «…не кокетничай с Ц» (то есть с царем). А 6 мая 1836 года – всего за полгода до появления «диплома» – пишет ей из Москвы: «…про тебя, душа моя, идут кой-какие толки… видно, что ты кого-то (имелся в виду, вне всякого сомнения, император. – В. К.) довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел…».
Конечно, это можно воспринять как юмор, а не реальные подозрения, но все же… По свидетельству П. В. Нащокина, Пушкин тогда же, в мае 1836-го, говорил, что «царь, как офицеришка, ухаживает за его женою». И вот через полгода, 4 ноября, – пресловутый «диплом»…
Состояние души Поэта, после того как он вчитался в «диплом», с полной ясностью выразилось в письме, отправленном им 6 ноября министру финансов графу Е. Ф. Канкрину: «…я состою должен казне… 45 000 руб…». Выражая желание «уплатить… долг сполна и немедленно», Пушкин утверждает: «Я имею 220 душ в Нижегородской губернии… В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение» (здесь и далее в цитатах курсив мой. – В. К).
Сторонники «ахматовской» версии пытаются объяснить этот поступок Поэта тем, что ему-де накануне дуэли с Дантесом «нужно было привести в порядок свои дела» (формулировка С. Л. Абрамович). Однако, во-первых, как уже сказано, Пушкин согласился тогда на двухнедельную отсрочку и даже утверждал, что «дуэли никакой не будет». Далее, предложение Канкрину было, в сущности, отчаянным жестом, а не «упорядочением» дел, ибо имение Кистенево, о котором писал Пушкин, было в 1835 году фактически передано им брату и сестре (это показал еще П. Е. Щеголев). Наконец (что наиболее важно), в письме содержалась предельно дерзкая фраза об императоре Николае I, который, писал Пушкин, «может быть… прикажет простить мне мой долг», но «я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием…» и т. д.
Эти слова не могут иметь двусмысленного толкования: ясно, что они означали отвержение каких-либо милостей царя, поскольку есть подозрения о его связи с Натальей Николаевной…
Как уже отмечалось, в первое время после появления «диплома» Пушкин был наиболее откровенен с В. А. Соллогубом, который впоследствии объяснял тогдашнее состояние души Поэта именно подозрением, «не было ли у ней (Натальи Николаевны. – В. К.) связей с царем…».
Ранее говорилось, что сторонники «ахматовской» версии не только искусственно перетолковывают смысл тех или иных фактов и текстов, но и замалчивают «неудобные» для этой версии документы. Так, в составленной С. Л. Абрамович хронике «Пушкин. Последний год», занявшей около 600 книжных страниц, не нашлось места для упоминания о письме к Канкрину, между тем как его первостепенная значимость неоспорима. Ведь из беспрецедентно дерзостного письма к министру (!) с угрозой «отказаться от царской милости» явствует, что именно было главной проблемой для Поэта. Вопрос о Дантесе и даже о Геккерне был существенным только в связи с этим, главным.
Мне, вполне вероятно, возразят, что Пушкин – если исходить из написанного и высказанного им тогда – был озабочен не поведением Николая I, а кознями Геккерна (и отчасти Дантеса). Однако писать и говорить сколько-нибудь публично об императоре как соблазнителе чужих жен было абсолютно невозможно.
Вот очень многозначительное отличие двух текстов. Нам известно свидетельство о личном разговоре В. А. Соллогуба с видным литературным деятелем А. В. Никитенко в 1846 году: «…обвинения в связи с дуэлью пали на жену Пушкина, что будто бы была она в связях с Дантесом. Но Соллогуб уверяет, что это сущий вздор… Подозревают другую причину… не было ли у ней связей с царем. Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на каждого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти…» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 482).
Но обратимся к воспоминаниям, написанным Соллогубом несколько позднее (но не позже 1854 года) по просьбе биографа Поэта П. В. Анненкова и излагавшим, в сущности, то же самое представление о совершившемся: «Одному Богу известно, что он (Пушкин) в это время выстрадал… Он в лице Дантеса искал… смерти…» (там же, с. 302).
Можно спорить о том, действительно ли Поэт «искал смерти», но в данном случае важно другое: Соллогуб, излагая письменно то же самое, что ранее поведал устно, не решился упомянуть о царе, он только дал понять, что дело было не в Дантесе…
* * *
Вглядимся внимательнее в ход событий. Утром 4 ноября 1836 года Пушкин получает «диплом рогоносца» и, не вчитываясь из-за охватившего его негодования, посылает вызов Дантесу, давно уже вертевшемуся вокруг Натальи Николаевны. Утром следующего дня к нему заявился перепуганный Геккерн – и дуэль откладывается на сутки, а после второго визита, 6 ноября (как раз в день отправления столь многозначительного письма к Канкрину), – на две недели. Тогда же Поэт заверяет Соллогуба, что «дуэли никакой не будет».
И с 5 ноября Пушкин был занят отнюдь не подготовкой к дуэли, но расследованием, имевшим цель выяснить, кто изготовил «диплом». Он, в частности, попросил провести «экспертизу» «диплома» своего лицейского товарища М. Л. Яковлева, как специалиста (тот с 1833 года был директором императорской типографии). И вскоре – не позднее середины ноября – Пушкин пришел к убеждению, что «диплом» сфабриковал Геккерн, хотя вместе с тем считал, что инициатором была графиня М. Д. Нессельроде, жена министра иностранных дел, о чем сказал Соллогубу. Правда, тот в своих воспоминаниях, написанных не позже 1854 года, когда Нессельроде еще был всевластным канцлером, не решился назвать имя «канцлерши», ограничившись сообщением, что Пушкин «в сочинении… диплома… подозревал одну даму, которую мне и назвал», но многие исследователи полагали и полагают, что речь шла, без сомнения, о графине Нессельроде.
Пушкин, надо думать, считал Геккерна причастным к «диплому» как раз из-за его самых тесных отношений с четой Нессельроде. Д. Ф. Фикельмон записала в дневнике еще в 1829 году о Геккерне: «…лицо хитрое, фальшивое, малосимпатичное; здесь (в Петербурге. – В. К.) считают его шпионом г-на Нессельроде», очевидно, так считал и Пушкин.
Было бы бессмысленным бросить обвинение самой супруге министра, но поскольку, как был убежден Пушкин, «диплом» непосредственно сфабриковал (это пушкинское слово – «fabrique») Геккерн, он 16 ноября вызвал его «приемного сына» (как явствует из воспоминаний К. К. Данзаса, «Геккерн, по официальному своему положению, драться не может»), который так или иначе был причастен к фабрикации. Это, в сущности, был второй вызов, и он имел другое значение: 4 ноября Пушкин вызвал «ухажера» своей жены, а 16 ноября – соучастника фабрикации «диплома».
В начале ноября, как уже отмечено, Пушкин отказался от предложения Соллогуба быть его секундантом, ибо «дуэли никакой не будет». И когда 16 ноября он сказал Соллогубу: «Ступайте завтра к д’Аршиаку (секундант Дантеса. – В. К.). Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь», – тот, по его признанию, «остолбенел»…
Новый вызов Пушкина в самом деле разительно противоречил его поведению 5–6 ноября, когда он легко соглашался на отсрочки дуэли из-за «объяснений» Геккерна[3]3
Итак, 6 ноября Пушкин еще не считал Геккерна изготовителем «диплома».
[Закрыть]. Так, по свидетельству весьма осведомленного П. А. Вяземского, «Пушкин, тронутый волнением и слезами отца (то есть Геккерна, «приемного отца» Дантеса. – В. К.), сказал: «…не только неделю – я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло…». Между тем 16 ноября Пушкин категорически заявил: «Ни на какие объяснения не соглашайтесь».
Однако дуэль все же не состоялась, ибо, как известно, Дантес 17 ноября объявил, что просит руки сестры Натальи Николаевны, Екатерины. Пушкин воспринял это в качестве полной капитуляции Дантеса и согласился отказаться от вызова. Но он не собирался отказываться от борьбы с тем, кто, по его убеждению, сфабриковал «диплом» (в Дантесе он видел только марионетку в руках Геккерна). И 21 ноября Пушкин сказал Соллогубу: «…я не хочу ничего делать без вашего ведома… Я прочитаю вам мое письмо к старику[4]4
Тогда было иное представление о старости: Геккерну исполнилось 45 лет.
[Закрыть] Геккерну. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старичка подавайте».
В письме, в частности, прямо говорилось, что «диплом» составлен Геккерном. В тот же день Пушкин написал другое письмо – к министру иностранных дел графу Нессельроде. Как ни странно, оно (письмо начинается обращением «Граф» – без имени) считается адресованным графу Бенкендорфу, хотя в то же время признаются кардинальные отличия всего его тона и стиля от известных нам 58 пушкинских писем к Бенкендорфу.
П. Е. Щеголев с полным основанием определил его вначале как письмо к Нессельроде, но позднее он узнал, что через день, 23 ноября, императора посетили Бенкендорф и Пушкин, и волей-неволей стал сомневаться в адресате, поскольку естественно напрашивалось представление, согласно которому начальник III отделения, получив письмо, устроил Поэту встречу с Николаем Павловичем.
Между тем впоследствии выяснилось, что Пушкин вообще не отправлял это письмо адресату, и все же, вопреки логике, оно и доныне публикуется как письмо к Бенкендорфу. А ведь письмо, обвиняющее в составлении «диплома» гражданина и тем более посланника иного государства, следовало адресовать именно министру иностранных дел. Впрочем, важнее другое: в пушкинском письме явно выразилось враждебное пренебрежение к адресату (например: «я не хочу представлять… доказательства того, что утверждаю…»), чего нет в каких-либо пушкинских письмах к Бенкендорфу и не могло быть в данном случае, таким образом, начальник III отделения, в отличие от Нессельроде, не имел никакого отношения к «диплому».
Впрочем, о связке Нессельроде – Геккерн речь пойдет далее. Итак, 21 ноября Пушкин прочитал Соллогубу свое крайне оскорбительное письмо к Геккерну, и Соллогуб немедля разыскал В. А. Жуковского, который тут же отправился к Пушкину и уговорил его не отсылать письмо. На следующий день Жуковский попросил Николая I принять Пушкина, и 23 ноября состоялась беседа Поэта с царем.
* * *
О содержании этой их беседы, как и следующей, имевшей место за три дня до дуэли, можно, к сожалению, только гадать. По-видимому, верно мнение, что Пушкин дал 23 ноября императору слово не доводить дело до дуэли, ибо иначе была бы непонятна фраза из записки, посланной Николаем около полуночи 27 января умирающему Поэту: «…прими мое прощенье». Но гораздо важнее другое: почему было дано это слово и ровно два месяца – до 23 января, – как ясно из фактов, Пушкин не имел намерения его нарушить? Правда, он категорически отказывался от общения с Геккерном и Дантесом, который 10 января 1837 года стал супругом сестры Натальи Николаевны и, следовательно, «родственником». Но этот отказ, выражая враждебность, в то же время предохранял от столкновений (враги постоянно оказывались рядом на балах и приемах).
Сторонники «семейной» версии дуэли утверждают, что Дантес и Геккерн, будто бы узнав о данном Пушкиным царю обещании не прибегать к поединку (это, надо сказать, только легковесная гипотеза), обнаглели от чувства безнаказанности и к 25 января довели Поэта до крайнего возмущения, заставившего его послать оскорбительное письмо Геккерну.
Как точно известно, резкий перелом в сознании Поэта произошел между 22 и 25 января. Дело в том, что 16 января в Петербург приехала задушевная приятельница Пушкина, соседка его по Михайловскому, которую он знал еще девочкой, Е. Н. Вревская. Они встречались 18 и 22 января и вели мирные беседы, но при встрече 25 января Пушкин потряс ее сообщением о близкой дуэли.
Итак, перелом произошел 23–24 января. Воспоминания Вревской дают ключ и к пониманию причины этого перелома. Пушкин сказал ей, что императору «известно все мое дело». А по словам самого Николая I, за три дня до дуэли – то есть 23-го или 24-го – он беседовал с Пушкиным, который явно поразил его признанием, что подозревал его в «ухаживании» за Натальей Николаевной (из этого, кстати сказать, следует, что Пушкин так или иначе верил полученному им «диплому»).
Нет сомнения, что эта беседа состоялась на балу у графа И. И. Воронцова-Дашкова, продолжавшемся с 10 часов вечера 23 января до 3 часов утра 24-го. Ранее Пушкин мог встретиться с императором 19 января, на оперном спектакле в Большом Каменном театре, но Николай I сказал о «трех днях», а не о более чем недельном сроке, и известно, что у него была превосходная память.