Текст книги "Загадочные страницы истории XX века"
Автор книги: Вадим Кожинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Все это, повторю, по-своему метко и даже – не побоюсь сказать – верно. И западные государства, цель которых в конечном счете сводилась к установлению строго упорядоченных соотношений “между правами и обязанностями” и “между сословиями”, к четкому утверждению “долга людей по отношению к государству” и т.п., предстают, в сравнении с Византией, действительно как нечто принципиально более “рациональное”, всецело направленное на устроение реальной, земной человеческой жизни.
И нельзя не видеть, что большинство русских идеологов (да и вообще русских людей) ХIХ-ХХ веков относилось к “благоустроенности” западной цивилизации с глубоким уважением или даже преклонением и, более того, острой завистью. Правда, в России, не столь уж редко раздавались голоса, обличавшие “бездуховность” этой цивилизации, но можно со всей основательностью утверждать, что подобные нападки чаще всего порождало стремление противостоять господствующему в России безоговорочному пиетету перед Западом.
Между тем в западной идеологии не только царило принципиально негативное восприятие Византии (и – о чем еще пойдет речь – ее наследницы России), но и, как мы видели, отрицалось по сути дела само ее право на существование. И поглощение Византии в XV веке Османской империей Запад воспринимал как совершенно естественный итог. Гердер говорил даже об “удивлении”, вызываемым у него тем фактом, что “империя, так устроенная, не пала еще гораздо раньше” (ту же точку зрения отстаивал через полтораста лет и Тойнби, утверждая, что Византия была “тяжелобольным обществом… задолго до того, как на исторической сцене появились тюрки”, – то есть задолго до XI века!).
Как уже сказано, фактическая, реальная история Византии подчас все же заставляла Гердера и других западных идеологов впадать в прямое противоречие с утверждаемым ими мифом о ней. Так, например, Гердер, для своего времени неплохо знавший византийскую историю, признавал, что главную роль в падении Константинополя сыграли чрезвычайно динамичные и мощные западные силы – Венецианская (она, кстати, нанесла Византии наибольший урон еще во время крестовых походов) и Генуэзская республики; их атаки и грабеж (Гердер даже назвал его “позорным”) продолжались в течение нескольких веков, и (цитирую Гердера) “империя была в итоге так ослаблена, что Константинополь без труда достался турецким ордам” (вспомним, что еще Петрарка столетием ранее призывал генуэзцев и вообще Запад поскорее “выкорчевать” Византию…).
Короче говоря, Византийская империя прекратила существование не в силу некой своей внутренней, имманентной несостоятельности; она была раздавлена между беспощадными жерновами Запада и Востока: такому двустороннему давлению едва ли бы смогло противостоять какое-либо государство вообще…
Предпринятое мною своего рода оправдание Византийской империи продиктовано стремлением “противустать” отнюдь не цивилизации и культуре Запада, имеющим свою великую самобытную ценность, но навязываемой западными идеологами тенденциозной дискредитации Византии, – дискредитации, объясняемой тем, что эта сыгравшая громадную роль в истории, – в том числе и в истории самой Западной Европы! – цивилизация шла по принципиально “не западному” пути.
Кстати сказать, тот факт, что Византия сыграла грандиозную и необходимую роль в развитии самого Запада, не могут полностью игнорировать никакие ее критики. Так, по словам того же Гердера, “благодеянием для всего образованного мира было то, что греческий язык и литература так долго сохранялись в Византийской империи, пока Западная Европа не созрела для того, чтобы принять их из рук константинопольских беженцев”, и даже “венецианцы и генуэзцы научились в Константинополе вести более крупную торговлю… и оттуда перенесли в Европу множество полезных вещей”.
Впрочем, и признавая “заслуги” Византии в развитии Запада и мира в целом (эти заслуги, конечно, не сводятся к указанным Гердером фактам) западные идеологи тем не менее всегда были готовы объявить ее тысячелетнюю историю в целом “уродливой” и бесперспективной.
И это западное неприятие Византии основывалось не только на том, что она была идеократическим государством; Запад отталкивала и евразийская суть Византийской империи. Ибо даже самые “гуманистические” идеологи не были свободны от своего рода “западного расизма”. Вот выразительный пример. В 1362-1368 годах Петрарка жил в Венеции, куда пираты-купцы свозили тогда из Причерноморья множество рабов; это были, как нам известно, люди, принадлежавшие к различным народам Кавказа, половцы и – в меньшей мере – русские. Многие из этих людей (что также хорошо известно) были христианами. Но Петрарка, чей гуманизм простирался только на народы Запада (он ведь и самих греков именовал “малодушными гречишками”), писал об этих людях как о неких полуживотных: “Диковинного вида толпа мужчин и женщин наводнила скифскими мордами прекрасный город …” (Венецию). И выражал свое настоятельное пожелание, чтобы “не наполнял бы мерзкий народ узкие улицы… а в своей Скифии… по сей день рвал бы ногтями и зубами скудные травы”. 200200 Петрарка Франческо. Лирика. Автобиографическая проза. – М., 1989, с. 322.
[Закрыть]
В Византии же никто не усматривал в людях, принадлежавших к народам Азии и Восточной Европы, “недочеловеков”, и, в частности, любой человек, исповедующий христианство, мог занять в Империи любой пост и достичь высшего признания: так, император Лев III Великий (VIII век) был сирийцем, Роман I Лакапин (X век) – армянином, а патриарх Константинопольский Филофей (XIV век) – евреем.
Между тем тот же прославленный западный гуманист Петрарка отказывал в высшем “благородстве” даже и самим грекам, утверждая, в частности, что-де “никакой самый наглый и бесстыжий грек не посмеет сказать ничего подобного”, а “если кто такое скажет, пусть уж говорит заодно, что благородней быть рабом, чем господином”…
Гердер, живший через четыре столетия после Петрарки, не был склонен к такому неприкрытому “расизму”, но, рассуждая об “омерзительной византийской истории”, он все же счел необходимым сказать, что в основу этой истории легла “та злосчастная путаница, которая бросила в один кипящий котел… и варваров, и римлян” (византийские греки называли себя “ромеями”, то есть римлянами). Таким образом, и для западного идеолога XVIII века был неприемлем многоплеменный евразийский “котел” Византии…
Россия – единственное из государств – в сущности унаследовала евразийскую природу Византии. Характерно в этом отношении “крылатое” словцо, приписываемое двум совершенно разным (это важно отметить, ибо, значит, мы имеем дело с западной ментальностью вообще) европейцам – Наполеону и его непримиримому противнику графу Жозефу де Местру: “Поскоблите русского и вы найдете татарина”. Отсюда уже не так далеко до нацистской концепции “неарийства” русских.
Не могу не сказать в связи с этим, что меня ни в коей мере, абсолютно не волнует проблема расовой и этнической “чистоты” русских людей, ибо тезис об особой ценности этой самой чистоты не имеет никакого реального обоснования; это только один из характерных западных мифов. Едва ли уместны, например, сомнения в высшем человеческом совершенстве Пушкина, а между тем, если обратиться к третьему (прадедовскому) поколению его предков, то пятеро из восьми его прадедов и прабабок, возможно, были “чисто русского” – или, шире, славянского – происхождения (хотя и в них не исключена столь характерная для России “примесь” тюркской или финской “крови”): Александр Петрович Пушкин (дед отца поэта), его племянник – Алексей Федорович Пушкин (дед матери поэта, Надежды Осиповны Ганнибал), Евдокия Ивановна Головина, Лукерья Васильевна Приклонская и Сарра Юрьевна Ржевская. Однако остальными предками Пушкина в этом поколении были эфиоп Абрам Ганнибал, немка Христина-Регина фон Шеберг и имеющий тюркское (по гораздо менее достоверной версии – итальянское) происхождение Василий Иванович Чичерин.
Кстати сказать, есть все основания утверждать, что в далекие – “доисторические” – времена и население самой Западной Европы представляло собой именно “кипящий котел”, в котором сваривались воедино самые разные этносы и расы; своеобразие Византии (и, позднее, России) состояло лишь в том, что они являли собой такие “котлы” в уже историческое время, на глазах уже сформировавшейся цивилизации Запада, которая неодобрительно или просто с презрением взирала на эту евразийскую “путаницу” (по слову Гердера).
Подводя итог рассмотрению проблемы “Запад и Византия”, обращу внимание на, казалось бы, “формальное”, но, если вдуматься, чрезвычайно многозначительное явление: уже само название “Византия” было (о чем ныне знают немногие) присвоено Западом государству, называвшему себя “Империей ромеев” (то есть римлян), в качестве по сути дела принижающего прозвища (исходящего из древнего названия Константинополя). С. С. Аверинцев пишет об этом так: “Примерно через сто лет после ее (Империи ромеев. – В.К.) гибели западноевропейские эрудиты, не жаловавшие ее, прозвали ее Византийской; ученая кличка… вошла в обиход, время от времени возвращая себе статус бранного слова (например, в либеральной публицистике прошлого века)”. 201201 Аверинцев С. С. Византия и Русь: два типа духовности. – “Новый мир”, 1988, №7, с. 214.
[Закрыть]
Нет смысла призывать к отказу от давно и прочно утвердившегося названия, но поистине необходимо освободить его от того негативного заряда, который был внедрен в это название – и особенно в производные от него термины “византизм” (или “византинизм”) и “византийство” – западными, а по их примеру и российскими либеральными идеологами. Еще в 1875 году К. Н. Леонтьев писал в своем трактате “Византизм и славянство”: “В нашей образованной публике распространены о Византии самые превратные, или, лучше сказать, самые вздорные, односторонние или поверхностные понятия… Византия представляется чем-то (скажем просто, как говорится иногда в словесных беседах) сухим, скучным, поповским, и не только скучным, но даже чем-то жалким и подлым”. Между тем, говорил далее Леонтьев, даже и малого, но действительного ознакомления с наследием империи “достаточно, чтобы убедиться, сколько в византизме было искренности, теплоты, геройства и поэзии”. 202202 Леонтьев Константин. Записки отшельника. – М., 1992, с. 29, 32, 33.
[Закрыть]
Как раз тогда, когда Леонтьев писал эти строки, достигли своей научной зрелости выдающиеся творцы русского византиноведения – академики В. Г. Васильевский (183 8-1899), Ф. И. Успенский (1845-1928) и Н. П. Кондаков (1844-1925), труды которых подтверждали полную правоту Леонтьева. Но мало кто из российских идеологов изучил или хотя бы имел желание изучить эти труды. И слова “византизм” и “византийство” по-прежнему имели в их устах, по сути дела, “бранный” смысл…
Но вот иной факт. 12 апреля 1918 года в петроградской эсеровской газете “Воля народа” было опубликовано стихотворение Анны Ахматовой, говорящее о трагическом крушении прежней России в таких словах:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От Русской Церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница
Не знала, кто берет ее… – и т.д.
Это звучало явным диссонансом по отношению к “общепринятому” в интеллигентских кругах (кстати сказать, после 1918 года эти строки были снова опубликованы в России лишь в 1990 году); можно предположить, что уважение к “духу византийства” поэтесса восприняла от своего отца А. А. Горенко (1848-1915), действительного члена Русского собрания – православно-монархической (в бранном словоупотреблении – “черносотенной”) организации, существовавшей с 1901 до февраля 1917 года.
Однако в наше время из журнала “Вопросы философии” читатели могут “узнать”, что Ахматову и других давил-де “сталинский византизм” (1989, № 9, с. 78). Едва ли русская поэтесса согласилась бы с подобным употреблением этого термина, хотя она и сказала о “суровости” духа византийства. Дело в том, что действительно суровые проповеди св. Иоанна Кронштадтского и, скажем, “Злые заметки” Бухарина о Есенине или страницы доклада Жданова, “обличавшие” Ахматову, – это вещи не просто различные, но несовместимые.
Нельзя исключить, что св. Иоанн Кронштадтский мог бы осудить те или иные мотивы ахматовской поэзии (как в свое время осудил – в стихотворной форме – пушкинское “Дар напрасный, дар случайный…” митрополит Московский Филарет), но это был бы суд не во имя интересов власти, а совсем иной, подобный тому суду, правомерность которого явно признавала в своем стихотворении 1913 года сама Ахматова:
… И осуждающие взоры
Спокойных загорелых баб.
Россия, подобно Византии, сложилась и как евразийское, и как идеократическое государство. В евразийстве Руси-России нередко видят следствие ее долгого пребывания в составе Монгольской империи. Однако в действительности эта пора была закреплением и углублением уже давно присущего Руси качества.
862 годом (на самом деле событие, по-видимому, произошло несколько раньше) помечено в летописи известие о создании государственности Руси, и в этом акте, согласно летописи, вместе со славянами равноправно участвуют “уральские” (финноугорские) племена (“Реша… – сообщает летопись – чудь, словене, и кривичи, и весь… ”). В Х веке в походах князя Игоря принимают участие и европейцы-скандинавы, и азиаты-печенеги, а среди высших лиц русского государства XI века представлены и те же скандинавы, и люди из различных тюркских и финно-угорских племен и т.д.
Да, еще задолго до монгольского нашествия существует и постоянно возрастает “азийский компонент” русской истории. Это, в частности, ясно выразилось в династических браках, имевших прямое и непосредственное государственное значение. Если сыновья Ярослава Мудрого обручаются с невестами из династий Запада (Франции, Германии, Дании, Норвегии и т.д.), а также Византии, то по меньшей мере трое из девяти сыновей Ярославова внука (и, вместе с тем, внука византийского императора Константина VIII) Владимира Мономаха породнились (в начале XII века) с восточными династиями – половецкими и ясской (осетинской), и с тех пор это стало на Руси прочной традицией.
Правда, глубокий смысл заключен не в самих по себе подобных брачных союзах; они – только одно из наглядных проявлений русского “евразийства”. Примитивно и в конечном счете просто ложно представление, согласно которому это евразийство толкуется прежде всего и главным образом как взаимодействие русского и, скажем, тюркских народов. Если сказать о сути дела со всей определенностью, русские – эти наследники византийских греков – как бы изначально, по самому своему определению были евразийским народом, способным вступить в органические взаимоотношения и с европейскими, и с азиатскими этносами, которые – если они действительно включались в магнитное поле Руси-России – и сами обретали евразийские черты. Между тем в случае их выхода из этого поля они опять должны были в конечном счете стать “чисто” европейскими или “чисто” азиатскими народами; русские же не могут не быть народом именно евразийским.
Евразийская суть Руси ярко отразилась в летописном рассказе о том, как Владимир Святославич, не предрешая заранее итога, избирал одну веру из четырех – западного и византийского христианства и, с другой стороны, азиатских мусульманства и иудаизма (выбор – что было вполне закономерно – пал на религию “евразийской” Византии). Притом, в данном случае не столь уж важно, имеем ли мы дело с легендой или же с сообщением о реально состоявшемся выборе; действительно существенно то, что летописец, воплощавший так или иначе в своем рассказе представления русских людей XI – начала XII вв., не усматривал ничего противоестественного в подобном акте, явно подразумевающем, что западные и восточные религии равноправны (хотя избрание именно византийской веры было, повторяю, закономерным итогом). И если не забывать о верховном и всестороннем значении религии в бытии тогдашних обществ, станет ясно, что это восприятие верований Европы и Азии как равно достойных внимания имеет чрезвычайно существенный смысл: “евразийская” природа русского духа выступает тут с наибольшей несомненностью.
Но не менее важно и характерно и другое: будучи воспринятым, христианство становится на Руси определяющим и всепроницающим стержнем бытия. Ведь невозможно, например, переоценить тот факт, что не позднее XIV века основная часть населения Руси обрела название – и самоназвание – крестьяне (вариант слова “христиане”). Более того, уже из памятника начала XII века явствует, что слово “христианин” (“хръстиянинъ”) имело, помимо обозначения принадлежности к определенной религии, смысл “житель Русской земли” (см.: И. И. Срезневский. Материалы для Словаря древнерусского языка”, т. III, стр. 1410).
Естественно, и сам государственный строй Руси, подобно византийскому, представал как идеократический. Выше приводились иронические слова Гердера о Византии, где “вместо того, чтобы жить на земле, люди учились ходить по воздуху” и т.д.
Следует всецело, безоговорочно признать эту “критику”: и в Византии, и, впоследствии, на Руси люди в самом деле не создали, да и никак не могли бы создать такое совершенное земное, устройство, как на Западе. И русские идеологи, как уже отмечалось, остро, подчас даже мучительно осознавали “неблагоустроенность” (в самом широком смысле – от установлений государства до домашнего быта) России. Именно это осознание породило сыгравшее огромную роль крайне резкое “Философическое письмо” Чаадаева, опубликованное в 1836 году. Глубоко изучив западное бытие (он объехал в течение трех лет – в 1823-1826 годах – весь Запад от Англии до Италии) Чаадаев предпринял острейшее сопоставление двух цивилизаций, которое вызвало негодование людей “патриотического” склада и восхищение тех, кого несколько позднее назвали “западниками”. Но обе реакции на чаадаевскую статью были в сущности всецело ложными.
Возражая “патриотам”, Чаадаев писал в следующем, 1837 году, что появившаяся годом ранее “статья, так странно задевшая наше национальное тщеславие, должна была служить введением” – введением в большой труд, “который остался неоконченным… Без сомнения, была нетерпеливость в ее (статьи. – В.К.) выражениях, резкость в мыслях, но чувство, которым проникнут весь отрывок нисколько не враждебно Отечеству”. 203203 Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. – М., 1991, т. 1, с. 533 (далее – по этому же изданию).
[Закрыть]
Однако это “пояснение” было опубликовано лишь в 1913 году (впрочем, и тогда почти никто в него не вдумывался), и “введение” явилось по сути дела единственным источником общепринятых представлений о чаадаевской историософии России… В результате многие “патриоты” проклинали и проклинают доныне этого гениального философского сподвижника Пушкина, а “антипатриоты”, с точки зрения которых единственно возможный путь для России – превращение ее в страну западного типа (пусть даже “второсортную”), считают Чаадаева своим славнейшим предшественником.
Между тем еще в 1835 году (то есть еще до опубликования “злополучной” – это определение самого мыслителя – “вводной” статьи) Чаадаев с полной определенностью писал (слова эти, увы, были опубликованы в России опять-таки только в 1913 году и также остаются неосмысленными): “.. Мы не Запад… Россия… не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы… И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их (именно такое представление лежит в основе заведомо утопического российского западничества! – В.К.). Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов, сравните ее с тем, что представляем мы в 1835 году по Р. Х., и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов… Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед…”(т. 2, с. 96,98).
Позднее, в 1846 году, Чаадаев вновь обратился к этой историософской теме. И, – как это ни неожиданно для всех, поверивших в “западничество” мыслителя! – сказал в письме к французскому публицисту Адольфу де Сиркуру о засилье “чужеземных идей” как о тяжком препятствии, которое необходимо преодолеть для плодотворного развития России. Он констатировал:
“Эта податливость чужим внушениям, эта готовность подчиняться идеям, навязанным извне… является… существенной чертой нашего нрава”, – и тут же призывал: “этого не надо ни стыдиться, ни отрицать: надо стараться уяснить себе это наше свойство… путем непредубежденного и искреннего уразумения нашей истории”. И далее совсем уж парадоксальный с точки зрения “западников” ход рассуждения. Принято считать, что “традиционный” дефицит свободы слова в России мешал прежде всего воспринимать “прогрессивные” идеи Запада. Чаадаев же, сам испытавший тяжкое давление российского “деспотизма”, писал о какраз прямо противоположном прискорбном результате:
“Можно ли ожидать, что при таком… социальном развитии, где с самого начала все направлено к порабощению личности и мысли, народный ум сумел свергнуть иго вашей (напомню: Чаадаев обращается к европейцу Сиркуру. – В.К.) культуры, вашего просвещения и авторитета? Это немыслимо. Час нашего освобождения, стало быть, еще далек… Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня, когда вполне уразумеем пройденный нами путь…” (т. 2, с. 188,191,192).
Чаадаев глубоко сознавал, что Россия, в отличие от стран Запада, держава идеократическая (“великий народ, – писал Чаадаев, – образовавшийся всецело под влиянием религии Христа”; что же касается номократии, то есть законовластия, Чаадаев недвусмысленно утверждал: “Идея законности, идея права для русского народа – бессмыслица, — притом последнее слово выделено им самим) и евразийская (чаадаевская мысль такова: “стихии азиатские и европейские переработаются в оригинальную Русскую цивилизацию”).
Впрочем, историософское содержание сочинений Чаадаева очень богато и сложно; его анализу необходимо посвятить специальную статью. Здесь же я преследовал только одну цель: показать, насколько ложны господствующие представления об этом основоположнике новейшей (ХIX-ХХ вв.) русской философской культуры.
Нельзя, впрочем, не сказать еще о том, что Чаадаев – в отличие и от западников, и от славянофилов – стремился понять Россию не как нечто, говоря попросту, “худшее” или, напротив, “лучшее” по сравнению с Западом, но именно как самостоятельную цивилизацию, в которой есть и свое зло, и свое добро, своя ложь и своя истина. Он ни в коей мере не закрывал глаза на самые прискорбные “последствия” и российской идеократии, и российского евразийства, но он же написал в 1837 году: “… у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны… завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества” (т. 1, с. 534).
Всего лишь через полвека наиболее проницательные западные наблюдатели в сущности именно так оценили великие свершения русской литературы (неразрывно связанные с наиболее глубокими исканиями русской мысли). И тут, вполне естественно, встает вопрос: если идеократическая и евразийская Россия была столь несовершенна в сравнении со странами Запада, каким образом она смогла создать духовные ценности всемирного значения? Ведь давно общепризнано, что величайшие эпохи в истории культуры – это классическая Греция, западноевропейское Возрождение и русский XIX век.
В этом отношении весьма показателен трактат современного представителя еврейско-иудаистской историософии, – американского раввина Макса Даймонта “Евреи, Бог и история” (1960). Россия вообще изображена здесь, надо прямо сказать, в крайне негативном свете. Хотя бы один характерный иронический тезис: “Пять Романовых правили Россией в 19 веке. Они ухитрились приостановить в России развитие просвещения и благополучно вернуть страну в лоно феодального деспотизма” и т.д. Именно поэтому, резюмирует Даймонд, “когда пять белых армий вторглись в советскую Россию, чтобы восстановить власть царя (едва ли цель белых армий была таковой. – В.К.), евреи вступили в Красную армию, созданную Львом Троцким”.
Однако в этом же трактате читаем: “За пять тысяч лет своего существования мировая литература знала всего четыре великие литературные эпохи. Первой была эпоха книг пророков в библейские дни (это вполне понятно, а далее – две эпохи, названные выше – В.К.)… Наконец, четвертой была эпоха русского психологического (едва ли уместное “ограничение” – В.К.) романа 19 века. Всего за пятьдесят лет Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский и Толстой создали одну из величайших литератур мира”. 204204 Даймонт М. Евреи, Бог и история. – М., 1994, с. 392, 398, 443.
[Закрыть] (и это – несмотря на приостановку “развития просвещения” и “феодальный деспотизм”…).
Необходимо только уточнить, что для человека, действительно изучившего историю России и ее культуру, не подлежит никакому сомнению, что русская литература XIX столетия – естественный плод тысячелетнего развития, и ствол, на котором пышно разрослась в прошлом веке поразившая весь мир крона, существовал уже в X-XI веках, когда были созданы русский богатырский эпос, “Слово о законе и Благодати” митрополита Илариона, “Сказание о святых Борисе и Глебе”. В этих творениях уже ясно воплотились те основные духовные начала, которые имели решающее значение для творчества Пушкина и Гоголя, Достоевского и Толстого (а также, конечно, для философского творчества Чаадаева, Константина Леонтьева и других).
Итак, принципиально “незападный” путь России не лишил ее возможности воздвигнуть одну из трех (или четырех) высочайших вершин литературы. Впрочем, прагматически мыслящие люди могут возразить, что литература – это все же “только” слово, а держава должна меряться и делом, или, говоря торжественнее, деяниями.
Странно, но многие склонны – особенно в последние годы —забывать, или вернее, не помнить, что за тысячу двести лет существования Руси-России было три попытки трех народов – монголов, французов и немцев – завоевать и подчинить себе остальной мир, и —этого все же никак не оспорить – все три мощнейших армады завоевателей были остановлены именно в России…
На Западе – да и у нас (особенно сегодня) – есть, правда, охотники оспаривать эти факты: монголы, мол, сами вдруг решили не идти дальше Руси, французов погубили непривычные им северные морозы (хотя беспорядочное бегство наполеоновской армии началось сразу после ее поражения под Малоярославцем, 14/26 октября, когда, как точно известно, температура не опускалась ниже 5 градусов тепла, и даже позднее, 1 ноября, Наполеон заметил: “Осень в России такая же, как в Фонтенбло”) 205205 Коленкур Арманде. Поход Наполеона в Россию. – М., 1943, с. 220.
[Закрыть], а немцы-де проиграли войну из-за налетов англо-американской авиации на их города… Но все это, конечно, несерьезно, хотя вместе с тем нельзя не сказать, что исход трагических эпопей XIII, начала XIX и середины XX вв. не так легко понять, и то и дело заходит речь об иррациональном “русском чуде”.
В самом последнем своем стихотворении Пушкин так сказал о 1812 годе:
…Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.
Это вроде бы неуместное “обняла” еще более, пожалуй, подходит для характеристики отношений Руси к полчищам Батыя и его преемников. Все три беспримерные армады, стремившиеся завоевать мир (других в этом тысячелетии и не было), утратили свою мощь именно в “русских объятиях”… Естественно вспомнить и строки Александра Блока:
…Хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах…
Итак, первостепенная, выдерживающая сравнение с чем угодно роль России во всемирно-историческом бытии и сознании выявляется с полной неопровержимостью на двух самых разных “полюсах” – от грандиозного деяния русского народного тела – конечно же, не бездуховного – до высочайшего духовного творчества в русском слове (многие плоды этого творчества давно нашли свое инобытие на всех языках мира), – хотя мировое значение России, разумеется, не исчерпывается этими двумя аспектами.
Поэтому любая самая резкая “критика” (безусловно, имеющая свою обоснованность) идеокрагической и евразийской природы Руси-России никак не может поколебать высшего (сопоставимого, повторю, с чем угодно в мире) значения ее цивилизации и культуры.
Правда, и “критика” России действительно имеет веские основания; это с очевидностью выявляется, например, в своего рода уникальной, беспрецедентной уязвимости русского государства. Так, в начале XVII и в начале XX века оно рушилось прямо-таки подобно карточному домику, —что было обусловлено, как явствует из непреложных фактов, именно его идеократичностью, а также его многоэтничным евразийством.
В.В. Розанов констатировал в 1917 году с характерной своей “удалью” (речь шла о Февральском перевороте): “Русь слиняла в два дня. Самое большое – в три. Даже “Новое время” (эта “черносотенная” газета выходила до 26 октября. – В.К.) нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего”. 206206 Розанов В. В. О себе и жизни своей. – М., 1990, с. 579.
[Закрыть]
И тогда же Розанов вопрошал: “Как же это мы просмотрели всю Россию и развалили всю Россию, делая точь-в-точь с нею то же самое, что с нею сделали поляки когда-то в Смутное время, в 1613-й год!…”
Василий Васильевич был не вполне точен, говоря о Смутном времени: поляки пришли в страну с уже рухнувшим государством. Но он всецело прав в своем беспощадном диагнозе: русская государственность во всех своих сторонах и гранях перестала существовать в 1917 году прямо-таки мгновенно, ибо для ее краха достаточно было решительно дискредитировать властвующую идею (те же “православие, самодержавие, народность”…).
В начале ХVII века властвующая идея как бы исчезла потому, что пресеклась—в силу поочередной смерти всех трех сыновей скончавшегося в 1584 году Ивана Грозного – воплощавшая ее в себе (для того времени это было своего рода необходимостью) династия Рюриковичей. Могут сказать, что пресечение династии “наложилось” на имевший место в стране глубокий социальный кризис. Однако подобные кризисы бывали ведь и в другие времена (и раньше, и позже), но наличие воплощающего (буквально – в своей “царственной плоти”) идею Божьего помазанника препятствовало полному краху государства.
Для понимания идеократической сущности России многое дает сопоставление судьбы большевиков и их противников, возглавивших Белую армию.
Последние – при всех возможных оговорках – ставили своей задачей создать в России номократическое государство западного типа (характернейшей чертой программы Белой армии было так называемое “непредрешенство”, подразумевающее не какую-либо государственную идею, а “законное” решение “законно” избранного Учредительного собрания). И это заранее обрекало на поражение врагов большевизма, для которого, напротив, власть – в полном соответствии с тысячелетней судьбой России (хотя большевики явно и не помышляли о таком соответствии) – была властью идеи (пусть и совершенно иной, чем ранее), идеократией. И в высшей степени закономерно, что дискредитация этой новой идеи к 1991 году опять-таки привела к мгновенному краху…