355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Парсамов » На путях к Священному союзу: идеи войны и мира в России начала XIX века » Текст книги (страница 2)
На путях к Священному союзу: идеи войны и мира в России начала XIX века
  • Текст добавлен: 20 октября 2020, 09:30

Текст книги "На путях к Священному союзу: идеи войны и мира в России начала XIX века"


Автор книги: Вадим Парсамов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Соединение понятий «война» и «свобода» наполняло старую идею справедливых войн новым содержанием. Если Гроций видел справедливую (торжественную) войну в соблюдении всех необходимых формальностей, то для просветителей она становится способом защиты естественных прав человека. Подытоживая эти идеи, Луи де Трессан писал в Энциклопедической статье: «При естественной защите я имею право убить, ибо моя жизнь принадлежит мне, как жизнь нападающего на меня – ему; также и государство ведет войну справедливо, ибо его сохранение является справедливым, как и сохранение любого другого государства» [Энциклопедия, 1978, с. 202]. Войны, преследующие иные цели, признаются несправедливыми.

Итак, внутри государства действует общественный договор, обеспечивающий внутренний мир и свободу, а между государствами – естественное право. Как справедливо заметил в свое время академик М.П. Алексеев, «для виднейших философов-материалистов и публицистов этого времени главные вопросы, подлежащие решению, сосредоточены были не в области международных отношений, но в сфере внутренней общественно-политической жизни» [Алексеев, 1984, с. 190]. Тем интереснее, что именно в эпоху Просвещения актуализируются проблемы вечного мира. Не останавливаясь подробно на содержательной стороне этих проектов [Андреева, 1975; Чудинов, 1995; Алексеев, 1994; Рудницкая, 2003; Орлов, 2017], скажу несколько слов об их месте в философии Просвещения.

В одной из фундаментальных просветительских антитез «Разум – Предрассудки», войны, за исключением справедливых, либо относились к предрассудкам, либо мыслились как их порождение. Идея общественного договора сама по себе исключает возможность войн, так как люди никогда о войнах не договариваются. Войны возникают в ситуации, когда общественный договор расторгнут, и начинает действовать естественное право. Поэтому внутренний мир в государстве гарантируется строгим соблюдением установленных соглашений. Для этого граждане должны строго следовать ограничениям, налагаемым на них этим договором. Руссо рассматривал общество как единую нравственную личность (personne morale), растворяющую в себе воли отдельных людей. Вступив в общество, человек утрачивает естественные права и перестает быть человеком. Само слово «гражданин», в представлении Руссо, является антонимом слова «человек». Общество только тогда справедливо и крепко, когда пользуется всеми теми правами, какими пользуется человек в естественном состоянии, а для этого необходимо растворить все индивидуальные желания («волю всех») в «общей воле». Человек утрачивает свою целостность и превращается в дробь. Руссо обосновывал это следующим образом: «Человек-гражданин – это лишь дробная единица, зависящая от знаменателя, значение которой заключается в ее отношении к целому – к общественному организму. Хорошие общественные учреждения – это те, которые лучше всего умеют изменить природу человека, отнять у него абсолютное существование, чтобы дать ему относительное, умеют перенести его я в общую единицу, так как каждый частный человек считает себя уже не единым, частью единицы и чувствует только в своем целом» [Руссо, 1981, с. 28][7]7
  Взгляд Руссо выражал крайне радикальную точку зрения на общественную природу человека, разделяемую далеко не всеми просветителями. Так Гельвеций, например, считая такую точку зрения опасной, утверждал, что сделать людей добродетельными «можно только, объединяя личную выгоду с общей» [Гельвеций, 1974, с. 262], а его русский последователь А.Н. Радищев, возражая Руссо, писал: «Гражданин, становясь гражданином не перестает быть человеком» [Радищев, 1938, с. 278].


[Закрыть]
.

Таким образом, ценой внутреннего мира является полный отказ личности от своего я. Руссо не видел каких-то сложностей, связанных с насилием над личностью потому, что, как и большинству просветителей, человеческая природа ему представлялась простой: все люди одинаково добры и все равны от природы. Поэтому понять друг друга и договориться для них не представляет труда.

Из идеи природного равенства людей вытекала еще одна важная черта Просвещения – отождествление человека и человечества. На все человечество переносились представления об отдельно взятом человеке. Между государствами существуют такие же отношения, как и между людьми. Они могут строиться как на основе естественного права, так и на основе договора. Первое не исключает участия в войнах, так как каждое государство вправе стремиться к максимальному удовлетворению своих потребностей. Поэтому если хотят избежать войн, то необходимо строить отношения между государствами на тех же принципах, на которых построены внутригосударственные отношения. В идеале это должно было привести к созданию универсальной республики.

Такие проекты в истории европейской культуры неоднократно выдвигались. В мемуарах министра Генриха IV М. Сюлли подробно излагается план создания общеевропейской христианской республики. Для этого, с одной стороны, требовалось изгнание турок с европейского континента, а с другой – расчленение империи Габсбургов. Однако если для Генриха и его министра идеи объединения Европы имели прежде всего политический смысл и вели к укреплению могущества Франции, то для просветителей идеи универсального государства непосредственно вытекали из их философских представлений о единстве человеческого рода и тождестве человека и человечества. Только в рамках единого общечеловеческого государства вечный мир станет реальностью. Но прежде чем это произойдет, необходимо добиться строгого соблюдения общественного договора внутри каждого государства.

В годы Французской революции идеи универсальной республики и вечного мира соединились с намерением экспортировать революцию во все страны. Идеологом этих настроений стал Анахарсис Клоотс. Голландец по происхождению, прусский барон по социальному положению и французский революционер по убеждению Клоотс называл себя «оратором рода человеческого». 14 июля 1790 г. во время праздника объединения Клоотс явился перед Национальным собранием во главе костюмированной процессии, представляющей народы мира, и провозгласил себя «главным апостолом Всемирной республики». Клоотс считал, что «коллективное честолюбие» так же разъединяет народы, как «индивидуальное» честолюбие» разобщает отдельных людей. Но подобно тому, как общественный договор кладет конец стремлению одного человека вредить другому, так и договор между народами положит конец войнам. Для этого требуется, чтобы все люди стали гражданами Всемирной республики, и тогда «организм не будет воевать сам с собой, и род человеческий заживет в мире только после того, как станет одним организмом, единой нацией» [Чудинов, 1995, с. 212].

Уже Генриху IV и Сюлли было ясно, что объединение Европы и идея вечного мира могут быть осуществлены только ценой глобальной войны. Это остановило Руссо, много размышлявшего над этими проблемами, от пропаганды вечного мира. «Давайте, – писал он, – отдав дань восхищения столь прекрасному плану, утешимся тем, что никогда не увидим его осуществленным: ибо это может быть совершено лишь при помощи средств, насильственных и опасных для человечества» [Руссо, 1969, с. 150]. Но это предостережение не остановило французских революционеров, развязавших длинную серию европейских войн во имя единства и счастья человеческого рода.

Базельский мир между Францией и Пруссией, подписанный в апреле 1795 г., хоть и не означал прекращение общеевропейской войны, для Канта он стал поводом обсудить в новых исторических условиях старые проблемы вечного мира. Кант переосмысляет традиционное противопоставление войны и мира как двух постоянно сменяющихся в истории состояний человечества. Само понятие вечного мира философ считает «подозрительным плеоназмом», так как в его представление мир – это не только отсутствие войны, но и отсутствие причин, способных порождать войны. Мир может быть только вечным, а любой другой мир всего лишь перемирие, не меняющее, по сути, перманентное состояние войны, в котором находится человечество. В отличие от просветителей, противопоставляющих естественное и гражданское состояние человека и связывающих войну то с одним, то с другим состоянием, Кант снимает это противоречие. Для него, как заметил И.Г. Фихте, «существование в государстве – единственное естественное состояние человека» [Фихте, 2003, с. 245]. Кант диалектически соотносит понятие войны и мира. С одной стороны, «естественное состояние… есть состояние войны», с другой стороны, «разум с высоты морально-законодательной власти, безусловно, осуждает войну как правовую процедуру» [Кант, 1994, с. 13, 21]. Тем не менее война играет важную роль в истории. Она создает государства, способствует расселению людей по всей планете, совершенствует форму правления, а главное, она диалектически сама себя отрицает, переходя в мирное состояние. Переход от войны к миру осуществится не благодаря и не вопреки усилиям отдельных людей. Он имманентен самой природе (судьбе, провидению), которая приводит к «согласию людей с помощью разногласия даже против их воли» [Там же, с. 26]. Мир, по Канту, возможен лишь при республиканской[8]8
  Кант проводит актуальное для эпохи Французской революции разграничение республики и демократии. В отличие от демократии, являющейся всего лишь формой правления наряду с автократией и аристократией, республика – «это государственный принцип отделения исполнительной власти (правительства) от законодательной» [Кант, 1994, с. 16]. Форма правления определяется тем, кому принадлежит вся полнота власти. В любом случае такая власть деспотическая независимо от того, принадлежит она одному человеку, нескольким людям или всему народу. Только разделение властей является гарантией от деспотизма и способно защитить права каждого отдельного человека. Такая форма правления исключает войну, но она возможна лишь в окружении других республик. Кант не был сторонником универсальной республики, нивелирующей языковые, религиозные и прочие различия людей. По его мнению, только в условиях различия возможно подлинное согласие, «ведущее к взаимопониманию и миру, который осуществляется и обеспечивается не ослаблением всех сил, как это имеет место при деспотизме (на кладбище свободы), а их равновесием, их активнейшим соревнованием» [Там же, с. 34].


[Закрыть]
форме правления, которая неизбежно установится при столь же неизбежной гармонизации отношений политики и морали. Процесс наступления всеобщего мира видится Канту как образование республики у «какого-нибудь могучего и просвещенного народа», к которому как к «центру федеративного объединения» примкнут остальные государства с аналогичной формой правления. «Философский проект» Канта, переосмысляя идеи просветителей, открывал дверь в XIX столетие.

* * *

Первые полтора десятилетия XIX в. выбраны нами не случайно. Этот период в истории России отмечен повышенной военной активностью: c 1805 по 1814 г. Россия участвовала в восьми войнах: трижды она воевала против Франции, а также против Турции, Персии, Англии, Швеции и Австрии [Троицкий, 1988, с. 20]. По завершении Большой европейской войны 1812–1814 гг. и последнего ее пароксизма – Ватерлоо, император России выступил с мистической идей глобального европейского мира под эгидой Священного союза. Никогда еще Россия не была так тесно интегрирована в Европу. Все это, безусловно, влияло на сознание людей и становилось предметом культурной рефлексии. Начало XIX в. – период романтизма в истории русской культуры. Возникший на рубеже столетий и отразивший переломную эпоху с ее резким переходом от веры во всемогущество человеческого разума к разочарованию в нем, как и в самой природе человека, романтизм, с одной стороны, переосмыслял многие фундаментальные идеи Просвещения, а с другой – развивался под его сильным воздействием.

Просвещению с его стремлением к обретению гармонии, интегрирующей человека в природу или справедливое общество, народы в одну семью и т. д., романтизм противопоставил дисгармонию, разрывающую отношения человека и социума. Человек эпохи романтизма – это не простодушный дикарь и не идеальный гражданин, а одинокая личность с уникальным внутренним миром. Этот человек не может понять другого и не может быть понятым другим. Герой романтизма, как правило, узник, изгнанник, беглец, человек, поправший пошлую мораль толпы и расплачивающийся душевным одиночеством за свое величие.

Проблемы войны и мира также были переосмыслены романтическим сознанием. Упомянутое выше просветительское противопоставление мира (как здорового состояния политического организма) войне (как его болезненному состоянию) в какой-то степени было усвоено романтиками. Но сама болезнь, дисгармония и хаос в системе романтизма нередко эстетизировались и переживались как освобождение от мертвящей неподвижности социальных отношений. Война в этом смысле могла приравниваться к очистительному огню, в котором сгорают мещанские принципы земного мира. Но в то же время романтики стремились к обретению высшей небесной гармонии, недостижимой на земле, и тогда войны и раздоры людей могли ассоциироваться с пошлостью обыденной жизни. Героика войны и ее осуждение с позиций неземного идеала в равной степени присущи романтическому мироощущению.

Противопоставляя себя Просвещению, романтики нередко стремились обрести идейную почву в тех системах, которые были в свое время отвергнуты просветителями. Так начинается романтическая реабилитация Средних веков и христианского мироощущения. Все это влияет и на новое понимание войны и мира.

Предметом предлагаемого исследования является идеология Наполеоновских войн и постнаполеоновского мира в том виде, в каком она формировалась и трансформировалась в России на пути от революционных войн, начатых Францией в преддверии XIX в., к Священному союзу, в котором сложно пересекались идеи мистического христианства с объединительными тенденциями XVIII в.

Считаю приятной обязанностью поблагодарить Любовь Николаевну Киселеву, прочитавшую рукопись этой книги и сделавшую множество ценных замечаний, которые я не мог не учесть. Особую благодарность выражаю Анастасии Геннадьевне Готовцевой, взявшей на себя нелегкий труд оформления библиографического указателя.

Глава 1
Девятнадцатый век начинается…
(Начало века как типологическая характеристика)

Существует некий парадокс, заключающийся в том, что такая условная и субъективная вещь, как хронология, порождает вполне реальные исторические периоды. Одно из объяснений этого заключается в том, что недискретное физическое время, попадая в сферу человеческого сознания, как бы разламывается на куски, и эти куски, называемые хронологическими отрезками, получают семантическую окраску. Мы без труда отличаем один век от другого, при том что само понятие «век» – фикция, придуманная людьми. Иными словами, люди придумали хронологию для того, чтобы ориентироваться в непрерывном временном потоке, и сами же оказались от нее в зависимости. Психология людей, живущих на рубеже веков очевидно отличается от психологии людей, живущих в середине века. Люди, вступающие в новый век, еще мыслят в категориях века прошедшего. И произнося суд над уходящим временем, как это делает, например, Радищев в стихотворении «Осмьнадцатое столетие», с новым веком они связывают в первую очередь несбывшиеся надежды прошедшего столетия. То, что не получилось тогда, должно получиться после пересечения временной границы. Так, у Радищева безумие XVIII в. поглотит море вечности, а его мудрость, воплощенная в деяниях Петра I и Екатерины II, продолжится в XIX в., в правление Александра I:

 
Петр и ты, Екатерина! дух ваш живет еще с нами.
Зрите на новый вы век, зрите Россию свою.
Гений хранитель всегда Александр будь у нас…
 

Как сильно должны были поменяться представления вчера еще революционно мыслящего просветителя Радищева, чтобы царь, открывающий двери в новое столетие, сделался для него воплощением тех представлений об идеальном монархе, которые сложились в XVIII в., и которые сам Радищев еще недавно подвергал серьезным сомнениям в своем знаменитом «Путешествии». Смена веков представлена в стихотворении Радищева как смена суток. Каждый век имеет свое «дневное» и «ночное» время. «Днем» совершается прогресс, «ночью» – преступления. Ужасы Французской революции стали «ночным» временем для XVIII в., «и человек претворен в люта тигра еще». Начало XIX в. – новый рассвет в истории:

 
Утро столетия нова кроваво еще нам явилось,
Но уже гонит свет дня нощи угрюмую тьму.
 

Таким образом, запускается новый исторический цикл. Люди, вступающие в новое столетие и уже прожившие в нем некоторое время, могут по-разному оценивать самое начало века. Так, например, А.А. Бестужев-Марлинский писал в 1830‑е годы: «XIX в. взошел не розовою зарею, а заревом военных пожаров» [Бестужев, 1981, с. 422], что, конечно, не соответствовало действительности и являлось, скорее всего, аберрацией памяти. На рубеже веков будущему декабристу было четыре года, и его первые сознательные впечатления приходятся на военный период. Совершенно иначе вспоминал об этом же времени старший современник Марлинского Ф.Ф. Вигель (рубеж веков он перешагнул в 15‑летнем возрасте):

После четырех лет [Павловского правления. – В. П.] Екатерина воскресает от гроба в прекрасном юноше. Чадо ее сердца, милый внук ее, возвещает манифестом, что возвратит нам ее времена…. Но нет: даже и при ней не знали того чувства благосостояния, коим объята была вся Россия в первые шесть месяцев владычества Александра. Любовь ею управляла, и свобода вместе с порядком водворялись в ней. Не знаю, как описать то, что происходило тогда; все чувствовали какой‑то нравственный простор, взгляды сделались у всех благосклоннее, поступь смелее, дыхание свободнее [Вигель, 2003, кн. 1, с. 170][9]9
  Правда, в других мемуарах, встречаем совершенно другую оценку того периода. Так, В.Н. Головина писала: «Анархия заступила на место самого строгого царствования. Появились вновь всякого рода костюмы, кареты мчались во весь опор. Я сама видела гусарского офицера, скакавшего галопом во весь опор по тротуару набережной с криком: – “Теперь можно делать все, что угодно!”» [Головина, 2000, с. 227].


[Закрыть]
.

И более старшему поколению, приветствующему в начале века восшествие на престол Александра I, казалось, что в мире воцарились тишина и порядок, и теперь войн больше не будет. Эти ожидания, в частности, были высказаны Н.М. Карамзиным в стихотворении «Его императорскому величеству Александру I, самодержцу всероссийскому, на восшествие его на престол». Екатерина прославила русское оружие («Уже воинской нашей славы // Исполнен весь обширный свет»), а Александр должен продолжить ее славные дела, но уже не на военном, а на мирном поприще («Монарх! Довольно лавров славы, // Довольно ужасов войны!.. // Ты будешь гением покоя»).

По-иному с веком Екатерины II начало александровского царствование связал Семен Бобров. В стихотворении «Глас возрожденной Ольги к сыну Святославу» представлена историческая аллегория, скрывающая под именами княгини Ольги, ее сына Святослава Игоревича и внука Владимира Святославича отношения Екатерины II, Павла I и Александра. Христианка Ольга осуждает завоевательную политику своего сына язычника Святослава. Ее тень, обращаясь к Владимиру, произносит:

 
Владимир! – Ольги внук, Владимир,
Тебе реку: внемли! – В час гневный
Мой сын, несчастный твой отец,
Оставил ввек сей дол плачевный,
Приял и дел и дней конец.
Лишь росс со мной навек простился,
И зреть меня он в нем не смел,
Как и того теперь лишился.
 

Владимир должен теперь по смерти отца вернуться к тому, что было завещано Ольгой и отвергнуто Святославом:

 
Чертеж небесный и священный,
Чтобы народ весь возродить,
Оставлен на случай пременный.
Чертеж сей должен ты открыть.
 

«Чертеж» – это знаменитый Наказ Екатерины II Уложенной комиссии. Речь идет о том, что Александр должен вернуться к политике просвещенного абсолютизма и предстать перед своими подданными не как его отец, воинствующий деспот, а как бабка-законодательница:

 
Чертеж теперь славянам лестен
В нем целый дух мой помещен,
А дух душе твоей известен.
Разгни его! – и росс блажен.
Ты узришь в нем, что дар сладчайший,
Что небо земнородным шлет,
Есть царь любезный, царь кротчайший,
Который свой народ брежет.
 

Таким образом вводится тема просвещения как антитезы войне:

 
Питомец мой багрянородный!
Ты должен мудрость насаждать
Среди пелен в умы народны,
Чтоб с сердцем души воспитать.
 

При этом просвещение ассоциируется не с насилием, как это нередко бывало в истории России [Парсамов, Шанская, 2003, с. 243–260], а с любовью, которая является лучшей защитой монарха: «любовь, одна любовь – твой щит». Поэтому Святослав (Павел), исповедующий войну – не просветитель:

 
Отец твой не был просветитель,
Он витязь, – к рыцарству рожден.
 

В религиозном же плане он уподобляется Юлиану Отступнику. В то время как Ольга (Екатерина)

 
…водрузила божье знамя
В холмах Аланских с чертежом;
В Иулиане гибло пламя…
 
[Бобров, 1971, с. 123–126].

Поэтому задача Владимира (Александра) возродить наследие бабки: «Ты возроди», – обращается к нему Ольга (Екатерина). Таким образом, создается поэтический миф: некое идеальное начало, ассоциирующееся с миром и законом, в роли которого могут выступать как христианство, так и законодательство; дальнейшая порча, выражаемая войной или деспотизмом; и, наконец, восстановление исходного состояния мира и порядка.

Люди начала столетия при всей их субъективной ориентированности на новизну и устремленности в будущее еще пользуются знаками предшествующего столетия, но уже вкладывают в них иное семантическое наполнение. Особенно это заметно на таком понятии, как «просвещение». В России, начиная примерно с середины XVIII в., слово «просвещение» использовалось как калька с французского les Lumières и соотносилось с философией Просвещения. Просвещенный человек – это, прежде всего, человек, философски взирающий на вещи. В более широком смысле «просвещение» являлось синонимом европеизма. В это смысле просвещенный человек – это человек, получивший европейское образование. Подспудно за этим скрывалось первоначальное церковнославянское значение слова: «Просвещати… значит: крестить, сподобить св. Крещения» [Алексеев, 1816, с. 348]. Однако в обоих случаях имелся инвариант: внесение света во тьму. Это мог быть и свет истинной веры, рассеивающий мрак ложных верований, и торжество разума над предрассудками. Культурная ситуация начала XIX в., в которой сложно переплетались идеи просветителей, разочарование в них, рост религиозных настроений и т. д. превращало слово «просвещение», в силу его терминологической неустойчивости, в мощное оперативное понятие. В этом смысле интеллектуальная деятельность людей начала XIX в., так или иначе связанных со сферой образования, может быть интерпретирована и как антипросветительская – поскольку она была направлена против влияния просветителей XVIII в., и как просветительская – поскольку ее целью было распространение религиозных идей.

С точки зрения самих носителей культуры, речь шла о противопоставлении истинного и ложного просвещения. Под ложным просвещением могла пониматься как вся философия XVIII в., так и злоупотребление ею в ходе Французской революции. Так, например, Владимир Васильевич Измайлов в 1804 г. в своем журнале «Патриот», не подвергая сомнению основной комплекс просветительских идей, писал:

…Истребление всех предрассудков, вредных, для человека; терпимость всех мнений политических, религиозных и философских, как скоро они не приносят вреда обществу; распространение Искусств и Наук, которые умножая наслаждения жизни, размножают в то же время способы народной промышленности; должное уважение к нравам, просвещеннейшее употребление богатств, обращение власти к пользе народов…

Полагая, что «Франция страдала беспримерным образом от недостатка Философии», В.В. Измайлов снимал ответственность с «писателей-философов», которые хотели «просветить умы для великих должностей, прежде нежели даровать им великие права» [Измайлов, 1804, с. 6–8]. Противопоставляя идеи Просвещения их непросвещенному применению на практике, В.В. Измайлов не только не считал необходимым подвергать их пересмотру, но, напротив, призывал к их более глубокому осмыслению. Однако такая точка зрения в начале XIX в. казалась уже архаичной. Люди, размышляющие о социальных преобразованиях в новых условиях, стали полагать, что Французская революция показала жизненную непригодность просветительских идей. И именно в силу этого они не могут служить делу практического просвещения.

«Есть люди, – рассуждал Иван Петрович Пнин, – которые о просвещении народа заключают по числу их сочинителей: то есть там, где больше находится сочинителей, там более и просвещение. По мнению сих людей, Франция должна бы почесться наипросвещеннейшею страною в свете, потому что она обильнее всех прочих своими писателями. Но сколь при всей ее блистательной учености далеко еще отстоит она от истинного образования[10]10
  Под «образованием» в данном случае понимается благоустройство.


[Закрыть]
. Ибо там, где царствует просвещение, там спокойствие и блаженство суть уделом каждого гражданина» [Пнин, 1934, с. 124].

Если ложно понятое просвещение ведет к революции, то правильное просвещение способствует установлению прочных отношений между сословиями в государстве на основе строгих законов. Таким образом, синонимом «просвещения» становится образование как в широком, законодательном смысле, так и в узком – как создание сети учебных заведений. Народное образование должно служить основой для преобразования всего общества. 8 сентября 1802 г. Александром I был подписан указ об учреждении восьми министерств, в том числе Министерства народного просвещения, которое, по мнению И.П. Пнина, «поистине может назваться древом, а прочие его ветвями» [Там же, с. 159].

Соединение просвещения и образования меняло сам характер просветительского мифа. Если раньше просвещение могло мыслиться как мгновенный акт, как некое прозрение, превращение ветхого народа в новый народ, то теперь оно связывается с постепенным процессом распространения знаний. Теперь речь идет не о достижении какого-то идеала, а о постепенном искоренении недостатков. Практическая сторона просвещения становится важнее его идеологического насыщения.

Просветители, как известно, исходили из исконно доброй природы человека. Из этого вовсе не следует, что они не замечали противоречивости окружающих их людей. Когда Жан-Жак Руссо в «Эмиле» писал: «Человек от природы добр» [Руссо, 1981, с. 278], это не значит, что ему была недоступна реальная сложность человеческой природы. Совершенно другой взгляд на человека дан в «Исповеди»: «Я показал себя таким, каким был в действительности: презренным и низким, когда им был, добрым, благородным, возвышенным, когда был им. Я обнажил свою душу и показал ее такою, какою ты видел ее, всемогущий» [Руссо, 1961, с. 10]. В «Эмиле» и в «Исповеди» представлены разные уровни моделирования личности. Если в «Исповеди» речь идет о том, чтобы показать человека таким, какой он есть на самом деле, и в качестве объекта Руссо берет того, кого он лучше всего знает – самого себя, то в «Эмиле» дана чистая конструкция человека, т. е. он показан с философской точки зрения. Иными словами, в одном случае читателю показывается человек как текст, во втором – человек как язык. Для Руссо же в целом как для просветителя характерна ориентация на язык, а не на текст, на теорию, а не на практику. Поэтому неслучайно героем воспитательного романа становится непорочный Эмиль. Отсюда задача воспитателя заключается в том, чтобы не дать социальным предрассудкам заглушить в человеке доброе начало, заложенное в него от природы.

Эти представления в начале столетия оказались перевернутыми. Оппоненты просветителей ориентировались, как правило, на тексты, а не на язык, и стремились представить своих противников беспочвенными мечтателями. В противовес теории выдвигался опыт. Как писал А.С. Стурдза: «Опыт, сын труда и лет, по изречению великого современного поэта, сей неутомимый обличитель суетных мечтаний и заблуждений человеческих, доводит законы и учреждения гражданские до некоторой зрелости не везде равной и не всегда обращаемой в существенную пользу народов и Государств» [Стурдза, 1818, с. 54].

Опыт, в отличие от теории, имеет дело с заведомо несовершенными конструкциями. Он всего лишь помогает человеку из двух зол выбирать меньшее. Это объясняется в первую очередь несовершенством самой природы человека. То, что Руссо признавал как факт, но без чего он легко обходился в теории, для Жозеф де Местра становится основополагающим принципом. Сложность человеческой природы является для Местра исходной точкой в его социологических построениях: «Человек как существо одновременно нравственное и порочное, справедливое в своем рассудке и испорченное в своих желаниях, должно обязательно быть управляемым, иначе он был бы одновременно социальным и асоциальным, и общество было бы одновременно необходимым и невозможным» [Maistre, 1884–1886, t. 2, р. 167].

Другое не менее важное для XVIII в. понятие «народный суверенитет» в новой парадигме идей включалось в двойную систему оппозиций. Идее безграничности народного суверенитета, отстаиваемой Руссо, противопоставлялась идея ограничения любой власти. Следует заметить, что европейский либерализм в лице одного из его зачинателей, Бенжамена Констана, выдвинул идею ограничения любой власти, от кого бы она ни исходила: «Суверенитет может существовать только в ограниченном и относительном виде. Там, где начинается независимость индивидуального существования, там заканчивается юрисдикция суверенитета. Если общество переступает эту черту, оно становится так же виновно, как деспот, не имеющий иного права, кроме права меча… Руссо не знал этой истины» [Constant, 1997, р. 313].

Стремление к ограничению народного суверенитета связано не только с представлением о том, что, как выразился Никита Муравьев, «масса людей может сделаться тираном так же, как и отдельное лицо» [Дружинин, 1985, с. 85–86], но и с разрушением самой идеи народа как некой антропологической целостности, изоморфной отдельно взятому человеку. XIX век расщепил эту идею на две, выдвинув, с одной стороны, идею уникальной личности, а с другой – идею национальной самобытности. Первая очень быстро породила представление о душевном одиночестве, раннем нравственном увядании, вызванном апатией и опытом. По этому поводу Б. Констан писал:

Мы потеряли в воображении то, что мы получили в знании, через это мы стали неспособны к длительному воодушевлению. Нравственная жизнь древних находилась в состоянии юности, наша находится в состоянии зрелости, и, может быть, старости. Мы влечем за собой груз задних мыслей, рождающих опыт и убивающих энтузиазм. Первое условие энтузиазма – это не наблюдать с проницательностью самого себя. Мы так боимся быть обманутыми или казаться ими, что беспрестанно самым беспощадным образом следим за нашими впечатлениями. Древние о всех предметах имели целостные суждения, мы же почти обо всем имеем суждения мягкие и колеблющиеся[11]11
  Ср. у Грибоедова: «Колебание умов ни в чем не твердых» [Грибоедов, 1917, с. 159].


[Закрыть]
, в неполноте которых, мы напрасно ищем рассеяния. Слово иллюзия не имеется ни в одном из древних языков, потому что она появляется, когда исчезают предметы [Constant, 1997, р. 207].

Эти слова представляют собой психологический концентрат европейского романтизма, породившего тот тип героя, который в русской литературной традиции будет именоваться «лишним человеком».

Идея же абстрактного народа трансформировалась в идею неповторимости национальных культур. Ж. де Местр иронизировал по поводу просветительских представлений о неизменности человеческой природы: «В моей жизни я встречал французов, итальянцев, русских и т. д.; я даже знаю, благодаря Монтескье, что можно быть персиянином… Но вот, что касается человека, заявляю, что никогда в жизни его не встречал; и если он существует, то мне об этом ничего неизвестно» [Maistre, 1884–1886, t. 1, р. 74].

Эти две идеи – идея автономной личности и идея национального суверенитета как монокультурного образования – по‑новому поставили старую идею вечного мира.

В Европе идея мира в тот период ассоциировалась, прежде всего, с именем первого консула Французской республики Наполеона Бонапарта. При этом сам Наполеон считал себя основоположником европейского либерализма[12]12
  Позже Наполеон будет настаивать на том, что именно он ввел слово liberal в политический язык своей эпохи. «Слово либеральный, которое в нынешние времена столь чарует уши идеологов, это слово – моего изобретения. Так что если уж я узурпатор, то они – плагиаторы» [Наполеон, 2012, с. 109].


[Закрыть]
. 9 февраля 1801 г. был подписан Люневильский мир, положивший конец австрийским претензиям на европейскую гегемонию и закрепивший лидирующее положение Франции на континенте. В состоянии войны оставалась лишь Англия, которую Наполеон, заклиная дать свету мир, пытался представить в образе агрессора. Оказавшись в изоляции, Англия вскоре вынуждена была пойти на перемирие, и 27 марта 1802 г. был подписан Амьенский мирный договор. По мнению Альфонса Олара, «эти два договора – Люненвильский и Амьенский – были встречены почти единодушной радостью. Все с уверенностью смотрели на будущее. Казалось, что для всего человечества начинается новая эра согласия и благоденствия. Казалось, что Бонапарт, подобно Генриху IV, окончательно “повенчал Францию и мир”. Он сделался героем мира, как раньше был героем войны. Все сердца устремлялись к нему, невольно и наивно подкупленные его блестящими заслугами и очарованные тем обаянием, которое исходит от гения [История, 1938, т. 1, с. 91].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю