Текст книги "Хорошие и плохие мысли (сборник)"
Автор книги: Улья Нова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ю: Как тебе мои друзья? – (Вопрос, предполагающий один единственный ответ – «очень хорошие и т.д.»)
Я: Ничего хорошего. Леонид мне с самого начала не понравился, не понятно, что у него на уме. Нико слегка чокнутый, зато неординарный.
Ю: А Евгения? Ты ревновала?
Я: Нет. Не могу ревновать к такой девушке. Когда ее увидела, поняла многое о тебе.
Ю: Что, интересно?
Я: Ты не настоящий художник. Художнику не о чем будет говорить с офисной девицей, типа нее. И ты не из Берлина. Только русскому может быть по душе такая внешняя безупречность. Пиджачок, черные брючки, мобильный телефон, манеры, голос, как будто в горло вставили кость. Все это уж очень чисто, чтобы быть чистым, ненатурально, чтобы быть красивым. Она похожа на человека, который сам от себя хочет скрыть свое прошлое.
Ю: Да, у нее что-то там было не то с ее бывшим парнем, они вместе ездили в Америку.
Я: А Нико мне понравился больше всех. Он живой. А эти все – куклы.
Ю: Зато Евгения самостоятельная, она снимает квартиру, работает в фирме юристом, получает около двух тысяч долларов в месяц. Сама одевается, живет, как хочет. Правда, мозги у нее под линейку.
Хотела что-то возразить, но он меня перебил.
Ю: А у тебя все перевернуто с ног на голову, никогда не угадать, что ты сделаешь или скажешь в следующий момент, зато выпусти на свободу – и тебя заклюют. Ты слабенькая. Ты несамостоятельная, ничего не умеешь делать. А я люблю самостоятельных девушек.
Я (злобно): А мне этого и не надо. А у тебя так ничего не получится, ты слишком привязан к вещам, к деньгам, ты никогда не сможешь оторваться и полететь. Вещи мешают летать.
На это он, зная, как я боюсь щекотки, начинает самым неуважительным образом меня щекотать. Кошка подбирается посмотреть, что это мы вытворяем. У нее такой вид, будто она все понимает и подсматривает, на всякий случай.
Ю: Хороший получился день рождения. Пришли друзья, ты, пили вино, надарили кучу всего. Такого никогда не было. Даже тебе с твоими концертами не удалось все испортить.
Я говорю Ельникову, что он похож на лягушку, на худую лошадь, на кузнечика. А он в ответ заявляет, что мне не помешает сходить в солярий и косметический салон. Тогда я отворачиваюсь к стене, а он заглядывает мне через плечо.
Ю: Эй, ладно. А пойдем как-нибудь на вечеринку к друзьям Нико. Посмотрим, что это такое, сборища крестоносцев.
Я: Он сказал, что я бесенок с черными кожаными крыльями. Неправда.
Я думала о том, как мало мы знаем об истинном значении предметов, людей, событий, окружающих нас. За внешней оболочкой так часто скрывается полная противоположность. А вдруг я или он – ангел, который должен спасти другого. От посредственности, ординарности, от пустых черновых дней, от одиночества. Но вот только кто именно – я или он? Мы замешкались, запутались и забыли. Но он в меня не верит. Для него я – что-то постороннее, будничное, а в его мечтах – всегда кто-то другой. Силой не прорвешься в мечты. И я его не всегда понимаю, а надо понимать и любить, раз уж он главный герой, и раз я когда-нибудь сочиню о нем повесть. Ему не нравится, как я пишу. Никому не нравится, как я пишу. А ведь так нужно, чтобы в тебя верили.
Ю: Как ты думаешь, что такое счастье?
Я ищу в вопросе западню, подумав, говорю, что это путь к цели, которой добьешься. Сам этот путь и есть счастье. А цель – только табличка «Финиш» и ленточка вокруг твоей талии.
Ю: А мне кажется, счастье – это, когда утром ты толкаешь меня коленкой и тихо спрашиваешь «не спишь?».
* * *
Утром он, как обычно, поставил кассету с какой-то синтетической композицией. На всю квартирку. Провожал меня до метро, старался развеселить, бормоча голосом Ленина:
– Что это вы такая гьюсная сегодня, Наденька?
Я и вправду взгрустнула. Пытаюсь разукрасить картинку, но она остается блеклой. Он даже вошел со мной в метро, усадил в поезд, а в момент закрытия дверей совершенно искренне спросил: «С тобой действительно все нормально?».
* * *
Посреди стола на кухне – живописная стопка блинов. Масленица – замечательный праздник, когда вовсе не грубо звучит слово блин. Но сидеть на кухне вдвоем ему скучно, и мы отправляемся в гости к его друзьям – парню и девушке, живущим на Цветном бульваре. У девушки сегодня день рождения, а осенью был роман с Колей. В метро мы несколько раз поругались, я вышла на Автозаводской с намерением вернуться домой, он упросил меня все-таки поехать. На Цветном бульваре бабулька, как-то жалобно и стыдливо, продавала маленькие горшочки с кактусами, а здоровенный детина-милиционер нависал над ней и недобро басил: «Чио тебе здесь, рынок …». Мы тоже подошли, прервав разбирательства, купили небольшой кактус, причем Ельников завернул в пятирублевую бумажку еще две десятки и ловко, незамеченный милиционером, сунул в карман бабульке. Пока продавщица в магазинчике цветов заворачивала кактус в пеструю подарочную бумагу и всю дорогу до дома, где парочка фотографов снимает квартиру, Ельников ругал несправедливость, всех «свиней мира сего – милиционеров, лохов, бюрократов и новых русских». Говорил, что художники на то и есть, чтобы бороться с маразмом, который нас окружает. И противостоять судьбе. В результате мы заблудились и бродили по морозу под снегопадом среди коллажного нагромождения контор, серого заводика с трубами, строящейся кирпичной многоэтажки и улочки облупившихся особнячков.
Нужный нам дом оказался из черно-красного кирпича. Квартира – трехкомнатной, где высокие потолки с лепниной и белые стены, увешанные фотографиями и всякими штуковинами поп-арта. Мне очень понравилось на кухне картина: две обычные лампочки, разукрашенные ярко-желтой краской, на листе фанеры василькового цвета, обмотанные серебристой проволокой. Я сидела на полу, пила сок и вино, наблюдала за собравшимися, которые считали себя представителями богемы и очень прогрессивными людьми. Так странно, я почему-то не увидела ни одного красивого лица – лица были своеобразные, обладающие признаками индивидуальности, асимметричные, немного инфантильные, запоминающиеся, вычурные. Но вот красивых не было. В комнате тихо играл блюз, клубился сигаретный дым, на стеклянных полках накинутый на серебряную поволоку голубой шифон, потрепанные книги по искусству, листанные-перелистанные альбомы. В этом большом городе горстка людей пытается выжить – нашли друг друга, собираются на вечеринки. Жалкие, утонувшие в фантазиях, взрослые дети. На рояле лежала стопка листов со стихами без рифм, опьяневшая хозяйка курила с двумя парнями в коридоре, они громко смеялись. Женщина с бледным лицом и бегающими хищными глазами, о которой говорили, что она известная в одном клубе певица, села за рояль в маленькой комнате и стала петь стихи хозяйки. Все разбрелись на кучки, стояли и разговаривали, а я в уголке раскрыла Библию на первой попавшейся странице, и оттуда мне сообщили: «не гоже праведнику быть в доме неверных». А может быть, эти стихи и фотографии – только оправдание себя перед собой. Чтобы отвлечься от невезения и ошибок. Доказательство собственной значимости. Попытка найти смысл в окружающем… А, в сущности, сплошной андеграунд, непризнанные гении: они, я, страна.
* * *
Дома – корабли, севшие на мель, под небом, затянутым мокротой облаков. На сером снегу две вороны хлопают крыльями, вытянув шеи, бочком подбираются друг к другу и каркают. Потом одна из них прыгает на другую, незамысловатый вороний бутерброд каркает и бьет крыльями. Интересно, может быть, существует особая примета, объясняющая, что ждет наблюдавшего совокупление ворон? И сколько же шума, карканья, перьев на снегу, хлопанья крыльями необходимо для обычного прыжка одного существа на другое.
Я думаю о системах координат, которые можно наложить на любое явление и знак. Если лист пуст, нечего и говорить, но если на нем возникла капелька, точка, буква, черточка, можно наложить множество систем координат, и кто знает, какая наиболее точно отражает действительное положение вещей. А еще есть умный термин – оценочная шкала. Их бесконечное множество, следовательно, и оценок любому явлению можно дать множество.
О чем же обычно не пишут в романах и повестях про любовь? Наверное, о том, как однажды по ряду признаков героиня начинает задаваться вопросом «не залетела ли я». Но об этом пишут. А далее умалчивают. Я упала в обморок в метро и очнулась, увидев людей, столпившихся надо мной. Меня усадили на освободившееся место и расстегнули куртку. И тогда я тоже задалась главным вопросом романов и повестей о любви – «а, вдруг, у меня будет ребенок?». Я шла по улице, а навстречу вразвалочку плыла девушка с детской коляской. Ребенок – это ведь начинается совсем другая жизнь, которая медленно перетекает из тебя в маленькое существо, а если отец Коля Ельников, то непонятно, будет ли ребенок нормальный, учитывая пристрастие кое-кого к гашишу и всяким увеселяющим средствам. К тому же, я ведь ничего о нем не знаю. Кто он, откуда? Когда думаю об этом, мысль влетает в зону невесомости, в туман, в толщу чего-то неопределенного и пугающего.
Пожилая полусонная библиотекарша, пыльная, пропахшая книгами, похожая на заводную куклу, узнала меня, улыбнулась и спросила: «Опять что-нибудь из Лотмана принести?». «Нет, – я натянула беспечную улыбку и сказала – учебник по акушерству и гинекологии принесите, пожалуйста». Библиотекарша, молчаливо и бесстрастно протянула мне зеленый увесистый том. Потом я шла по серой улице и вела про себя разговор с Богом на тему – зачем он сделал женщину из ребра австралопитека, всю жизнь только и мучайся. Вот, например, если все-таки окажется, что я беременна, стану матерью-одиночкой, как же это тоскливо. Значит, сделаю аборт. Стану убийцей, зато будет спокойная жизнь. А если ребенка больше никогда не будет. Но живут же и без детей. «Господи, – бурчала я, – хоть бы это была ложная тревога. Пожалуйста! Ну, зачем мне эти суровые вопросы и острые углы?» Жалко, что у меня и у многих других такое потребительское отношение к Богу. Только когда в жизни наметилось приличное ЧП, вспоминаем о нем. Вот, наверное, почему все великие писатели в основном мужчины – в состоянии, когда ты не знаешь, что сейчас происходит в твоем организме, ничего невозможно сочинить. Как можно себе это представить – одной рукой качать люльку, а другой выстукивать шедевры на компьютере, при этом раздумывая, где бы достать денег на фрукты, игрушки и цветастые детские платьица.
Зашла в аптеку и купила тест. Быть женщиной – это притягивает к земле, отрезвляет, обязывает. Но я же не верю в судьбу. А, если разобраться, судьба все-таки есть. Вот сейчас будет положительный результат, придется мне гладить пеленки и покупать подгузники. А если ребенок родится хилым… Положить в корзину и поставить у порога квартиры Ельникова. А если его к тому времени след простынет? Я вынула полоску теста из стакана с твердым намереньем избавиться от случайного плода. Тест был отрицательным. Уф… Ложная тревога. Но совесть была не чиста. Столько грязных мыслей пронеслось в голове. Столько зла.
Ангел
Маленькая часовенка оказалась закрыта. Маня дергала железную ручку черной двери: «Заперли, опоздала». Ни тебе Рождества, ни свечки, ни шоколадных с позолотой икон, ни баса батюшки. Черная запертая дверь, снежок, темные окошки часовенки за решетками. Рождество случилось.
Маня спешила домой. Метро тоже уже закрылось, пришлось ловить попутку. В салоне было темно. Машина, а в ней Маня, двигались по заснеженным пустынным улицам.
Усталая оттого, что постоянно надо куда-то спешить, никогда не успевать вовремя, что люди вокруг требуют такого внутреннего напряжения, что жить почему-то становится все тяжелее и тяжелее, Маня нахохлилась в гнездышке меховой шубки и заснула. Машина продолжала нестись по темному городу. Некоторые фонари были разбиты, некоторых и не было вовсе.
Когда-то Мане хотелось иметь своего ангела. Но ангела нигде не было, а намеренный поиск его в городе приводил к неприятностям. В то время Маня выясняла у разных знакомых, какое должно возникнуть чувство у человека, когда он впервые встречает своего ангела на улице или когда ангел впервые укрывает его крыльями от беды или когда ангел неслышно пролетает под потолком комнаты, обследуя все ее темные уголки и, вдохнув сон, ускользает в форточку.
Одна женщина в очереди как-то сказала, что все свыше должно внушать страх. Это разочаровало Маню, потому, что она не любила бояться. Старушка-вахтерша рассказывала, что лишь однажды за всю жизнь видела ангела. На черном море, вечером, он тихо прошел мимо по маленькой комнатке пансионата. И она, спросонья, трепетала от счастья. Бывший Манин парень рассказывал, что видел ангела часто и как-то даже сумел дотронуться до его крыльев, мягких, прозрачных.
Однажды Маню оставили сидеть с маленькой девочкой, племянницей. Маня читала книжку, а маленькая девочка ползала по полу и, вдруг, уставилась на черное незанавешенное окно, долго смотрела туда и просияла теплой, счастливой улыбкой. Маня подошла к окну, осмотрела подоконник, черную улицу и спящее под черным пододеяльником небо. Но ничего там не обнаружила. Ангел уже улетел.
Сейчас Маня дремала в машине, качаясь из стороны в сторону, и свет редких фонарей освещал ее лицо – редкие коротенькие реснички, пухлую щечку и уголок рта, утопающие в сером мехе шубки.
Мане снилось, что она – часовенка, отстроенная у дороги, где-то в глубине тайги добрыми людьми. Маленькая, только одна бумажная иконка и треножник на три свечки. Вдруг, в темноте послышался стук, кто-то отворил тяжелую железную дверь, вошел, принеся с собой холод и завывающий ветер. Он достал из кармана коробок, неуклюже уронил, ругнулся, перекрестился, взял с полки у стены свечку, зажег, поставил. Долго рылся в карманах, не нашел монетки, постоял, поклонился, вышел. У него за спиной были крылья.
Маня улыбнулась. Они ведь давно знакомы, просто она раньше не догадывалась, что он ангел, а теперь узнала наверняка. Ей сразу стало трудно жить, узнав того, кто зажег эту свечку в ее темной душе. Зато было светло от простоты решения, было чудно вспоминать всю свою прошлую жизнь, и то, сколько раз она проходила мимо него, не замечая.
Она боялась нарушить расстояние, разделявшее их, невзначай погладить его по плечу, провести рукой по его волосам, узнать какие они на ощупь, жесткие или мягкие. Мане было радостно, словно хор в ее душе пел рождественские гимны. Она всхлипнула от невозможности обнять именно его, коснуться своими губами его губ, сплести свою руку с его рукой.
Это же такое ответственное дело – знать своего ангела, быть рядом и удержаться, не потрогать перья его крыльев, никогда не коснуться его ладони.
Оказалось, у ее ангела вовсе не тонкие пальцы, как рисуют на иконах, а обыкновенные, довольно простые руки, даже чуть грубоватые. Она улыбалась, когда думала о нем. Она была уверена, что с ним не сможет быть злой и только его не сможет околдовать. Сейчас она размышляла о девушке, которая была так обворожительна, что ее ангел не сумел удержаться и на земле родился их сын, от которого ведет свое начало весь их ангельский род.
Было тепло, где-то в дебрях города, в темноте, на узенькой кушетке охранника, прикрытый своей драповой курткой, спал ангел, и веки скрывали цвет его глаз.
Маня не могла знать только одного: то строение в самой гуще тайге было вовсе не часовенкой, а заброшенным языческим алтарем. И на бумаге была не иконка, а засвеченная фотография солнца. Свечка горела медленно, нагреваясь от своего пламени, свечка гнулась все сильнее и сильнее, пока не упала с треножника на деревянный пол. Часовенка вспыхнула в один миг. И вскоре таежная дорога озарилась неугомонным жертвенным пламенем.
– Приехали, – похрипел водитель, – ваша остановка.
Но в машине никого не оказалось. Маня без следа исчезла.
* * *
У Коли Ельникова дела пошли на поправку. Пьем кофе в «Венской кофейне» недалеко от Патриарших. Он пошел заказать еще пирожное с кремом, которое мне так понравилось, а я, заглянув в его портфель, увидела нечто, похожее на паспорт. Пока Коля покупал пирожное, украдкой по-шпионски невозмутимо выловила кожаную книжицу его паспорта, раскрыла. И замерла. Меня поразил незнакомый язык. Совсем не тот, который я ожидала там увидеть. Присмотрелась: стоп-стоп, кажется, «лютень». Значит, либо украинский, либо белорусский. Поднимаю глаза. Он стоит рядом и наблюдает. Весь напрягся, как натянутая струна. Мы смотрим друг на друга. Я, как ни в чем не бывало, улыбаюсь. А внутри рушится мечта и одна реальность сменяется другой.
– Что за язык такой? – спрашиваю беспечно, будто бы только что пролистнула журнал.
– Белорусский.
Он тяжело опускается на стул напротив. И произносит жалобным дрожащим голосом:
– У меня никогда не было девушки, которая бы так хорошо ко мне относилась. Ты лучше всех. Не бросай меня. Ты – самое дорогое, что у меня есть.
– Хватит говоришь штампами, – холодно обрываю я и запихиваю паспорт обратно в его портфель.
Это похоже на то, как когда-то в детстве заглядываешь внутрь игрушки. Там оказываются скучные железные винтики. Или воздушный шар приземляется, видны канаты, крючки, петельки. Я пытаюсь казаться веселой. А что, собственно, произошло? Да, в сущности, ничего. Я узнала правду. Берлин был легендой, наживкой, красивой сказкой. И Коля вовсе не ангел, а человек с набором проблем и целей. Теперь все сложнее. Я не могу его бросить, потому что совесть не позволяет. Он будет думать, что я бросила его из-за того, что он родился и жил в маленьком белорусском городке, потом приехал в Москву, познакомился на Арбате с парочкой немецких журналистов и стал выдавать себя за немца. Я в ловушке. В глубине туннеля оказался не свет выхода, а тупик. Черный квадрат.
Часть вторая
Я еду на троллейбусе и смотрю в окно, рядом по шоссе ползут машины. Там в них – люди. И женщины гордо едут рядом с водителями. А я направляюсь на троллейбусе в гости к любимому. У него нет денег, чтобы возить меня на машине, водить в бары и кафе, мы встречаемся в квартире, которую он снимает на улице Антонова-Овсеенко, как раз рядом с Экспоцентром и будущим Москва-Сити.
Любимый мой – очень странный, безумный художник, моложе меня на столько-то лет, однажды он уехал из маленького белорусского городка, где родился, рос и учился в художественном училище, из которого его отчислили за неуспеваемость. Теперь на птичьих правах в Москве, избегает армии, работает в различных издательствах и прочих, как он говорит, проектах, пытаясь выжить. Все мои родственники считают, что со мной он во имя получения в будущем московской прописки. Я же просто бездумно встречаюсь с ним, без всяких надежд и видов на будущее.
Итак, еду в троллейбусе, и мысли о купле-продаже себя лезут мне в голову, грязные и липкие, наверное, это темная сторона совести. Я думаю о множестве всевозможных любимых, которые способны предоставить более определенные перспективы на будущее, но ничего не могу с этим поделать, покорно еду, плавно перемещаясь в иное измерение, где все иррационально и перевернуто с ног на голову.
* * *
Чуть выше на эскалаторе девушка. В блеклых кирзовых сапогах, в черном платье с красными тусклыми цветами. Густые черные волосы до плеч, круглое, грубовато слепленное лицо. Ее левая рука – на голове. А правая прижимает к груди металлический резной крест с иконой. Она едет по эскалатору вверх и громко поет о планете, о Петербурге, о кризисе. Интересно, насколько прочна грань между этой странной девушкой и людьми, с удивлением, с улыбкой, с опаской, наблюдающими ее. Стоит только не прессовать себя, не таиться в клетках, и мы становимся самими собой. Кто-то, наверное, делал бы страшные вещи, кто-то казался бы странным. И девушка прожила этот день свободно. Пусть даже люди на эскалаторе и считали ее сумасшедшей.
* * *
Я готовила рис с индейкой, смотрела в окно и видела голубое небо, которое радовало, и вечно будет радовать своей безоблачностью. Солнце, серый исчезающий снег и мокрый, черный от ручьев асфальт. Мне подумалось, что любая картинка, любой вид из окна или событие несет в себе музыку, из которой мы способны уловить лишь часть, а кто-то – вообще ничего. Наверное, это самое интересное в жизни – повороты и «подводные камни» мелодии, взаимопроникновение и развитие тем, предметы и случаи сегодня, смысл которых раскрывается окончательно лишь позднее. Только это дает целостную картину событий. Азарт, интерес, риск осечки.
Вещи, на которые накладываются мазки событий и людей. Потом вещь «перегружается», становится блеклой, надоедает. Люди уходят, вещи остаются, неся на себе следы прикосновений, улыбки. Потом теряются и вещи. Неужели все это необходимо только ради того, чтобы продолжалась неуловимая, никому в полном многозвучии непонятная музыка?
* * *
Мы сидим на скамейке. Я – у него на коленях. Я чувствую нас фотографией. Мы – застывшее время, мгновение. Маленький парк, мимо бегают дети, прошел старичок в коричневой шляпе и коричневом костюме. Перед нами – Белый Дом во всей своей тяжести, подпирает голубое свежее небо. По асфальту бежит ручеек, пахнет весной, сыростью и голой землей. Мы пускаем белые газетные кораблики в ручей, потом сидим, прижавшись друг к другу. Я говорю что-то, спрашиваю, все какие-то слова, слова. На фоне голубого неба – серый скелет тополя, изогнувший ветви причудливо, как в агонии или желании поскорее взлететь. Я смотрю на этот тополь, картинка укладывается в мою память. Я забываю, где мы, что вокруг город, что сейчас 1999 год, что из окон Белого Дома, возможно, на нас смотрит кто-то, нервно курящий уже третью за последний час сигарету. Я сижу на коленях у человека, с которым, возможно, сегодня в последний раз, а, по словам мамы, он – чудовище, и у него нет будущего, души и всего прочего, необходимого для моего счастья. Но вокруг пахнущий гнилой листвой парк и небо, взрезанное Белым Домом, светит солнце, я ощущаю, что мы – какая-то история, что-то необъяснимое, превращаюсь в маленькую беспечную девочку, несу всякий бред, верчусь, целую его в шею, пахнущую цыпленком и марихуаной. Все мои мысли далеко-далеко, я не знаю, почему я опять с ним. Болтаю ногами и смотрю на весеннее небо.
* * *
Наверное, работа в государственном учреждении, где бумаги, цифры отчетов, белые стены и восковые лица, способна прибить к земле любого. Я разговариваю с восковыми персонажами, пью с ними чай, заполняю бланки и записываю карточки. За лицами прячутся запуганные и свергнувшие себя люди. За свергнувшими себя людьми – их страсти. Которым они пытаются противостоять, скрывают и натягивают на себя каждодневные тесные маски. Я тоже натянула маску, за ней безопасно, в глубине души все та же музыка, я пишу цифры.
Возвращаюсь домой после первого рабочего дня. Сейчас уже апрель, в мире неспокойно, возможно, будет война. Холодный ветер заставляет почувствовать свое тело, дрожащее и сжавшееся, рой мыслей вытравлен размеренной монотонностью рабочего дня. Беседами, которые проговариваются ради того, чтобы показаться, купить расположение и поддержку. Пустые разговоры о семейных проблемах, о коммунальных платежах, о поддельных продуктах, всегда сближающие людей. Все печали остались у каждого за смятым комком себя.
Улица, по которой я иду с работы домой, – бездарные новостройки без особенностей, вполне обычная картинка окраины любого большого города. Удивительно, что некоторые люди так проводят жизнь: среди новостроек, бланков, восковых личностей и разговоров без темы.
Желание вырваться нарастает, я гадаю по окнам домов, долго ли мне придется вести эту противоречивую игру, когда где-то я – восковая личность, а где-то – живой и свободный человек. Раздвоение настолько велико, противоположено и трагично, что скоро станет невозможным хранить в себе и выдерживать этот компромисс. И с одним из симбионтов, составляющих меня, придется порвать навсегда.
Я заполняю бланки с застывшим лицом заложника, потом прихожу домой, пишу стихи, напеваю на кухне, слушаю гитарный надрыв радиоприемника, скучаю.
* * *
Он сказал, что без меня превратится в зомби, будет механически жить, работать, есть, но в то же время жизнь прервется
– Когда ты сказала, что нам надо расстаться, я спросил себя, почему люди доживают до семидесяти лет, а я скоро умру, и мне будет всего двадцать один?
А я без него не умру. Просто какая-то история закончится, а часть музыки перестанет звучать. И жизнь станет пустой, рациональной и искусственной. И это хуже, чем смерть.
На днях я переходила дорогу на Арбате мимо медленно движущихся машин. Я, машины, железо, выхлопы, резина вокруг. Представила, что его не будет в моей жизни. Посреди проезжей части, разноцветных железок и запаха бензина такая боль проходит сквозь меня, что две неизвестно откуда взявшиеся слезы змеятся по щекам. Я иду по городу, драма до боли мучит меня, и жизнь видится пыткой. В итоге я не ухожу, и не с ним, я между, как между частями себя самой, черным и белым, живым и мертвым, плохим и хорошим, это тяжело.
* * *
Наверное, не трудно догадаться, как это будет. Помню, как ждала в приемной большого начальника, просить об устройстве на работу. Приемная – алюминиевая комната, все серебристое: потолок, пол, стены. И я наедине со своими мыслями. Боюсь предстоящего разговора и отрицательного решения, всплывают, казалось бы, забытые мои ошибки и небрежности. Или как когда на осмотре врача. Чувствуешь себя неловким, виноватым, здесь все очевидно, и никак не обманешь. Здесь трудно выдать себя за кого-то другого. Точно так же и Бог. Тем более, если он или кто-то из его подчиненных видит каждый мой шаг и распознает даже потаенные в подсознании обрывки мыслей.
* * *
Мы гуляли по Москве, был холодный апрель. Мы вдвоем и у нас на двоих всего десять рублей, которые протянули бесформенной тетушке в окошко киоска, а в ответ выплыли из окошка навстречу ждущим рукам две булки, ему и мне. Мы шли по Тверской, ели булки, разглядывали иностранные машины, мимо ехал грузовик с солдатами. Он сказал, что солдат возят, как скот, и скоро среди них будет он. Что, скорее всего, его заберут осенью в армию, потом придется вернуться в родной городок, работать столяром и пить водку с одноклассниками по вечерам. Наверное, он специально шантажировал, но я восприняла это так, как если бы это была моя боль. Мы шли по Тверской, и я с грустью осознала, что мы – герои столько раз рассказанной и интерпретированной истории, а раньше я думала, что наша история – одна единственная в своем роде. Мы шли и уменьшались на глазах. И стали совсем крошечными, невзрачными и придурковатыми рядом с гостиницей «Националь», брели по Манежной, припоминая, как однажды ловили здесь такси, водитель которого посоветовал ему бросить всех девушек ради меня.
Сейчас необыкновенная серая грусть растекается повсюду… действительность скотской жизни, где людей в защитной форме, пахнущей кирзой, возят в загонах грузовиков. Я боюсь этой всепожирающей машины, сильной и властной, заставляющей нас быть такими, какими мы не хотим, но приходится, когда дело касается не искусства, не стиля и вкуса, но выживания. Прозябаешь под потолком с осыпающейся известкой вместо неба, с подъездом, темным, сырым и зловонным, вместо ворот в новую жизнь, с бланками и работой на износ «от и до» только на первое необходимое. Люк, через который ты мог вырваться из этого канализационного трубопровода, захлопнули, дав тебе сильно-сильно по голове. Ты летишь вниз, скучая и сожалея по неизведанным высотам. В тебе драма, то есть несоответствие мыслей и вожделений трубопроводу, по лабиринтам которого ты, хорошо, если двигаешься, но часто просто тонешь. Желание быть не собой, а придумать себя, играть роль и вырезать нещадно из жизни все лишнее, все, что мешает. Так становишься жестоким. Ему грозит армия, маленький белорусский город, мне – нелюбимая работа и прочее будущее.
Взрослый отличается от ребенка верой в то, что чудес не бывает, и их не бывает. Но, вдруг, все же найдется та единственная дверь, ведущая к чуду, то есть к чему-то алогичному и неожиданному, когда самые невыполнимые желания исполняются, а закон сохранения и превращения энергии получает под дых.
Столько примеров и случаев доказывают обратное, столько было написано на эту тему рассказов, снято фильмов. Жалкая и ничтожная концовка у подобных историй. Но наша все еще идет. И конец не написан. И финал можно лишь угадать. Сама жизнь – сценарист и писатель. Человеческая психика – источник авангарда, сюрреализма и иррациональности. Время – корректор в ту или иную сторону экрана. А судьба есть?
* * *
Посреди широкой улицы или узкой, или бог знает, где еще, лень перечислять, вдруг осознаешь, что ты один на всем белом свете. Что оболочка тела отделяет от белого света твои мысли, что они разнят тебя со всем вокруг, и нет возможности измениться и сродниться с чем-то. Тогда чувствуешь себя холодным и желчным, приходится быть сильным, хищным, ведь ты один в любых твоих поступках и чувствах. Приходится доказывать себе право быть таким. Даже лежа в постели с любимым, ты один.
Это заставляет остановиться в недоумении посреди улицы, уцепиться за что-то, осмотреться вокруг, найти в этом хоть какую-нибудь красоту и надежду, такую, чтобы жить во всем этом стало чуточку легче. Пусть это будет кадр неба. Или разноцветные машинки, с шумом проносящиеся мимо, или купол белой церквушки, или попросту ветер.
Остановка – лишь промежуточное состояние движения. Но так как не бывает абсолютно плавных движений, все движения прерывисты, состоят из множества остановок. Как пленка из кадров.
Бар «WC»
(концептуальный рассказ)
Ощущая приятное расслабление, застегиваю молнию на джинсах. Длинная узкая дверь с заржавелой щеколдой надежно укрывает меня от внешнего мира. Спешить некуда, сползаю по стене на пол, сажусь по-турецки, смотрю на узкую комнатку и обычный, прикрученный стальными болтами к коричневому кафельному полу, ворчащий струями смыва, унитаз. Кремовые, крашенные водоэмульсионкой, стены. Местами проступают лысины голого цемента. Воображение обрабатывает эти серые островки облупившейся краски, они кажутся извивающимися чудищами, которые недобро посмеиваются надо мной.
«И зря смеетесь. Уж если смотреть на мир глазами художника, то смотреть на всё, не вырезая от стыда или стеснения отдельные фрагменты. Иначе получится претенциозность и вранье». Заодно вспоминаю репродукцию из книги по поп-арту: грязный поколотый писсуар и подпись под фото «Фонтан». Значит, эстетика туалета давно волнует художников. Но, как же душно и унизительно стоять в очереди к туалету в Макдоналдсе, куда зашел отлить, потому что до платного в ГУМе идти слишком долго. Намного лучше туалет в Старлайте, там можно, нажав кнопку, тихо спустить воду и из висящего на стене белого ящика вынуть бархатистую салфетку. А в баре в самом начале Суворовского бульвара, в моем самом любимом, где свечи в прозрачных стаканах и грубые коричневые столы, но это не главное, туалет там выложен нежно-голубым кафелем, можно расслабиться и ощутить, что ты в небе, что ты с высоты птичьего полета эстетично срешь на всех. Эх, когда-нибудь, возможно, и у меня будет свой собственный бар. Наверняка, в самом центре Москвы, Петербурга или любого другого города найдется сырой подвал, заполненный отбросами, испещренный венами водопроводных труб. Там изредка собираются подростки, пьяницы и бомжи. Придется обойти множество кабинетов, украшенных деревом и пластиковыми панелями, наблюдая метаморфозы форм пепельниц и чиновничьих носов, ждать подолгу у дверей, где секретарша что-то пишет в окружении разноцветных телефонов, а два столяра, перепачканные краской, взгромоздились на доисторическую стремянку, чинят оконную раму. Ставить на длинные столы для совещаний пакеты, испускающие кофейно-парфюмерный аромат и неощутимый запах денег, любезничать и заигрывать, возможно, кто-то из этих наводящих страх заводных кукол заикнется о вечере вдвоем, доступно улыбаясь, следить, как холеная рука выводит на документе заветную подпись, а потом мило сказать, ой, вечер-то, плотно занят.
И, наконец, помещение моё. Мне действительно выделили подвал в глубине Большого Каретного переулка. Три маляра пришли с опозданием и долго не могли ничего понять – в итоге выкрасили все совершенно не так. Я пытаюсь сдержаться, объясняю размеренно, потом представляю себе алкаша в майке, который часто играет в домино за деревянным столиком во дворе, тут же на простом народном языке объясняю, что красить извивающиеся фрагменты ржаво-белой и кремовой краской, вперемешку с участками, вымазанными темно-серой шпатлевкой, под камуфляж. Вдоль стен, как в античном городе Эфесе, нужно сделать цементные бортики с грушевидными отверстиями. Какая дискриминация, в общественный туалет тогда ходили только мужчины! Однажды, во время фестиваля «Максидром», и мне удалось проникнуть в мужской туалет. Там в жарком сигаретном дыму – потные бритые затылки и сгорбленные совершенно уязвимые спины мужичков. В нынешнее время мужской туалет – коммунистическое помещение, где все под одну гребенку, и уж если не равны, то, по крайней мере, все в ряд, со склоненными головами.
Потом расклеиваю на столбах города объявления, что по такому-то адресу за такую-то плату принимаются вышедшие из употребления унитазы и ночные горшки, можно даже в непрезентабельном виде, сгодятся черепки и осколки. Такое страшное явление: поколотые унитазы. Рассказывали, как одна студентка зашла в перерыве в неповторимый туалет медицинского института, где закрашенные краской оконные стекла и расшатанные перегородки между толчками, темно-серыми от копоти, кисло зловонные. Бедная, душа содрогается от того, что произошло с ней далее: она вскарабкалась и присела на краю одного из этих диких грязных цветов, не удержалась, соскользнула, из разрезанной ягодицы хлынула кровь, сокурсники отворачивались, боясь упасть в обморок, а она натягивала свитер и хромала вниз, на проходную, где надеялась вызвать себе «скорую». Сейчас, когда я представляю этот студенческий туалет в пятиэтажном зданьице кафедры анатомии на Соколиной Горе, вдруг, понимаю, что это не туалет даже, а какое-то вечное помещение, неизменное, как пирамиды или камни Стоунхенджа.
Приходят по указанному адресу люди со свертками, в которых унитазы и писсуары. Между тем, добровольцы из народа умело разукрашивают стены граффити «трамвай как дернет, кондуктор как пеее…тр иваныч, как вы ели, как вы спали, как вас мухи не обосра…зу потемнело, и пошел дождь». Группа дизайнеров интерьера начинает сортировать сантехнику для производства элементов декора, столов и стульев, стойки бара, изящных настенных панно.
Столы могут быть прямоугольными, деревянными, схожими с дверями сельских уборных, а также напоминать двери кабинок привокзальных общественных туалетов жаркого города Сочи. Да, обязательно кое-где на полу должен быть поколотый кафель. Или воссозданные фрагменты полов множества WC – фешенебельных гостиничных, скромных, на заправочных станциях Италии и Греции, испещренных криками души на филфаке МГУ и тошнотворных, потрепанных – в международном аэропорту Шереметьево-2.
Не так-то просто, как казалось сначала, создать бар с таким оформлением, не проще создания литературного образа, написания портрета маслом и тянет на целую сонату для скрипки с оркестром.
Нужно, чтобы все было гармонично, слагалось в единое целое, в неповторимый сплав, где не будет выбивающихся деталей, включая и вывеску – БАР «WC», где уместится так же небольшой гардероб, место для охранника и еще меню, названия блюд в котором должны соответствовать выбранной эстетике.
В новеньком, пахнущем краской и клеем баре, сначала будут собираться продвинутые слои городской молодежи – курить у входа, обсуждать новый фильм фестиваля, разглядывать крышки разноцветных ночных ваз на стенах, инсталлированные ракушки писсуаров, чтобы потом, трепеща от самодовольства и самоуважения, рассказывать друзьям, что посетили этот самый, недавно открывшийся бар «WC», и какой же там авангардный дизайн, а напиток «выделение» совершенно башню срывающий, а светомузыка блестит в фарфоровых черепках сантехники. Потом обязательно последует статейка в глянцевом журнале. Небрежный разговорный стиль, пара расплывчатых урезанных фотографий.
Будут приходить новые и новые люди, постепенно бар станет менее модным, достоянием масс, но деньги все равно будут притекать ручейком до тех самых пор, пока какая-нибудь внимательная компания бандитов не прижмет меня к стене в вечернем переулке, не потребует, не пригрозит, а после не приберет к цепким оборотистым ручищам весь основной доход заведения.
Но я думаю, что все же успею до этого запоминающегося вечера получить немного наличности на руки, как раз ту сумму, которой хватит, чтобы купить настоящий китель, брюки-галифе, белую скаковую лошадь и во весь опор мчаться по полю, поросшему спелой золотой пшеницей.
* * *
Проснувшись посреди ночи, я задаюсь вопросом, а вообще реален ли он. А вдруг я выдумала эту историю, и ничего не было. Я дуну, и все исчезнет. Представляю, как больно мне станет читать все это потом, как больно будет вспоминать, мучиться от его слов в моей голове, от ассоциаций, от нехватки всего, что несет с собой он.