Текст книги "Женщина в белом (1992г.)"
Автор книги: Уильям Уилки Коллинз
Жанры:
Классические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Подойдя к сараю, я увидела, что когда-то в нем хранились лодки, а позднее его пытались превратить в примитивную беседку, поставив внутри скамью из еловых досок, несколько табуреток и стол. Я вошла в сарай и села на скамью, чтобы немного отдохнуть.
Не прошло и минуты, как я услышала, что на мое учащенное дыхание отзывается какое-то эхо снизу. Я прислушалась: кто-то тихо, прерывисто дышал прямо под скамьей, на которой я сидела. Нервы мои в порядке, и я не прихожу в ужас из-за пустяков, но на этот раз я вскочила на ноги от страха, окликнула – никто не отозвался, собрала остатки храбрости и посмотрела под скамью.
Там, забившись в самый дальний угол, лежал невольный виновник моего испуга – собака, белая с черными пятнами. Бедняга слабо заскулила, когда я позвала ее, но не пошевелилась. Я отодвинула скамью и оглядела ее. Глаза бедной собаки были подернуты пленкой, на белой блестящей шерсти выступили пятна крови. Страдание бессловесных животных – бесспорно одно из самых грустных зрелищ на свете. Я осторожно взяла раненую собаку на руки и, сделав нечто вроде гамака из собственной юбки, положила ее туда. Как можно быстрее я понесла ее домой.
Не найдя никого в холле, я поднялась к себе в будуар, устроила собаке подстилку из старого теплого платка и позвонила. Служанка, самая рослая и толстая из всех, каких знал свет, отозвалась на мой звонок. Она была в таком бессмысленно веселом настроении, что это вывело бы из терпения и святого. Пухлое, бесформенное лицо ее растянулось в широченную улыбку при виде лежащей на полу раненой собаки.
– Что смешного вы увидели в этом? – сердито спросила я. – Вы знаете, чья это собака?
– Нет, мисс, право, не знаю. – Она нагнулась, посмотрела на изорванный бок собаки, вся расплылась в улыбке от пришедшей ей в голову мысли и, хихикнув, сказала: – Это дело рук Бакстера, мисс.
Я так разозлилась, что готова была надрать ей уши.
– Бакстер? – сказала я. – Кто этот бесчувственный дурак, которого вы называете Бакстером?
Девушка хихикнула еще веселее, чем прежде.
– Бог с вами, мисс. Бакстер – лесник, и, когда он видит какую-нибудь приблудную собаку, он стреляет в нее. Это его обязанность, мисс. По-моему, собака сдохнет. Вот он куда ее ранил! Это дело рук Бакстера, мисс, и это его обязанность.
От возмущения я почти пожелала в душе, чтобы вместо собаки Бакстер подстрелил эту служанку. Видя, что от этой бесчувственной особы бесполезно ожидать какой-либо помощи для бедного животного, которое мучилось у наших ног, я велела ей позвать домоправительницу. Она ушла с той же широченной улыбкой на толстом лице. Когда дверь за ней закрылась, я услышала, как она бормотала в коридоре: «Это дело Бакстера и его обязанность, вот оно что».
Домоправительница, женщина с некоторым образованием и неглупая, заботливо принесла с собой молока и теплой воды. При виде собаки она отшатнулась и побледнела.
– О господи! – воскликнула она. – Да это собака миссис Катерик!
– Чья? – спросила я в совершенном изумлении.
– Миссис Катерик. Вы ее знаете, мисс?
– Нет, но я о ней слышала. Она живет здесь? Она получила какие-нибудь вести о дочери?
– Нет, мисс Голкомб. Она приходила сюда справляться, не слышали ли мы чего.
– Приходила? Когда?
– Только вчера. Она сказала, что где-то в наших местах видели женщину, похожую по описанию на ее дочь. Мы об этом ничего не слышали. В деревне, куда мы посылали справиться по просьбе миссис Катерик, тоже ничего об этом не знают. С ней была эта собака. Когда она уходила, я видела, как собачонка бежала за ней. Наверно, собака забежала в парк, там ее и подстрелили… Где вы ее нашли, мисс Голкомб?
– В старом сарае у озера.
– Так, так, это на нашей стороне. Бедное животное, наверно, доползло до беседки и забилось в угол, как делают собаки перед смертью. Смочите ей губы молоком, мисс Голкомб, а я обмою рану. Боюсь, что уже ничем нельзя помочь. Однако можно попытаться.
Миссис Катерик! Это имя, как эхо, отдавалось в моих ушах. Пока мы возились с собакой, мне вспоминались слова Уолтера Хартрайта: «Если когда-нибудь вам встретится Анна Катерик, воспользуйтесь этим лучше, чем сделал я».
Благодаря тому что я нашла эту несчастную собаку, я узнала про визит миссис Катерик в Блекуотер-Парк, а это, в свою очередь, могло повести еще к каким-то открытиям. Я решила использовать эту возможность и как можно больше разузнать о ней.
– Вы, кажется, сказали, что миссис Катерик живет где-то поблизости? – спросила я.
– О нет! – сказала домоправительница. – Она живет в Уэлмингаме, а это по крайней мере милях в двадцати пяти от нас.
– Вы, наверно, давно знакомы с миссис Катерик?
– Напротив, мисс. До вчерашнего дня я никогда ее не видела. Я, конечно, слышала о ней и о доброте сэра Персиваля, который помог устроить ее дочь в лечебницу. У миссис Катерик немного странные манеры, но, в общем, она в высшей степени почтенная женщина. Она, по-видимому, была разочарована, когда узнала, что нет никакого основания – совершенно никакого, насколько нам известно, – предполагать, что ее дочь где-то в этих местах.
– Миссис Катерик интересует меня. Я немного знаю про нее, – сказала я, чтобы продлить этот разговор. – Я жалею, что вчера не приехала пораньше, чтобы застать ее. Она пробыла здесь долго?
– Да, – отвечала домоправительница. – Она пробыла у нас довольно долго. И, думаю, осталась бы еще на некоторое время, если бы меня не позвали к одному незнакомому джентльмену, заходившему спросить, когда вернется сэр Персиваль. Как только миссис Катерик услышала, что горничная позвала меня к нему, она сейчас же поднялась и ушла. Прощаясь, она просила меня не рассказывать сэру Персивалю о том, что заходила. Я подумала, что довольно странно обращаться с такой просьбой к человеку, занимающему столь ответственное положение в этом доме, как я.
Эта просьба показалась странной и мне. Сэр Персиваль уверял меня в Лиммеридже, что у него с миссис Катерик прекрасные отношения. Если это действительно так, почему ей не хотелось, чтобы он знал о ее визите в Блекуотер?
Понимая, что домоправительница ждет, чтобы я высказалась по поводу странной просьбы миссис Катерик, я сказала:
– Наверно, она боялась, что известие о ее посещении будет неприятно сэру Персивалю, напомнив ему, что дочь ее еще не нашлась. Она много говорила о дочери?
– Очень мало, – отвечала домоправительница. – Она говорила главным образом о сэре Персивале и расспрашивала, где он путешествует и что за женщина та леди, на которой он женился. Она, казалось, больше рассердилась, чем огорчилась, узнав, что никаких следов ее дочери в наших местах не обнаружено. «Я отказываюсь от поисков, – вот, насколько я помню, были ее последние слова. – Я отказываюсь от поисков, мэм, она для меня потеряна». И тут же стала спрашивать про леди Глайд: красивая ли она, молодая ли, здоровая ли… О господи! Я так и знала! Посмотрите, мисс Голкомб. Бедная собака наконец отмучилась.
Собака сдохла. Со слабым стоном она протянула лапы. Она лежала мертвая у наших ног.
8 часов
Я только что вернулась снизу, из столовой, отобедав в полном одиночестве. Я вижу из окна, как на листве деревьев уже дрожит багровый отсвет заката, а я все продолжаю писать мой дневник, чтобы умерить нетерпение, с которым я жду возвращения наших путешественников. По моим вычислениям, они уже должны были вернуться. В доме так одиноко и пустынно в душной вечерней тишине! Господи! Сколько еще минут должно пройти до того, как я услышу стук колес и сбегу вниз, чтобы очутиться в объятиях Лоры?
Бедная собака! Я предпочла бы, чтобы мой первый день в Блекуотере не был омрачен смертью, хотя бы и бродячей собаки.
Уэлмингам… Перечитывая мои записи, я вижу, что это название городка, где живет миссис Катерик. Ее записка все еще у меня, та самая, что пришла в ответ на письмо, которое заставил меня написать ей сэр Персиваль. В один из ближайших дней, когда мне представится возможность, я возьму эту записку с собой вместо визитной карточки и, познакомившись с миссис Катерик, постараюсь извлечь из нее все, что можно. Мне непонятно, почему она хотела скрыть от сэра Персиваля свое посещение, и я вовсе не уверена – как, по-видимому, уверена в этом домоправительница, – что дочь ее не скрывается где-то в здешних местах. Что сказал бы по этому поводу Уолтер Хартрайт? Бедный, славный Хартрайт! Я начинаю чувствовать, что мне недостает его искренних советов и дружеской помощи. Чу, что-то послышалось. Что это за беготня внизу? Конечно! Я слышу цоканье копыт, слышу шуршанье колес!
II
15 июня
Суматоха, поднявшаяся при их возвращении, уже улеглась. Прошло два дня, как путешественники вернулись, и этого промежутка было достаточно, чтобы наша новая жизнь в Блекуотер-Парке вошла в свою обычную колею. Теперь я могу снова улучить минутку, чтобы вернуться к своему дневнику и спокойно продолжать свои записи.
По-моему, мне следует начать с одного странного наблюдения, которое я сделала с тех пор, как Лора вернулась.
Когда два члена семьи или два близких друга расстались – один уехал за границу, а другой остался дома, – возвращение из путешествия родственника или друга всегда ставит того, кто был дома, в трудное положение. Первый жадно впитывал новые мысли, новые впечатления, второй пассивно пребывал на старом месте. Вначале это создает некоторую отчужденность между самыми любящими родственниками, между самыми близкими друзьями и нарушает их близость – неожиданно и безотчетно для них обоих. После того как прошли первые счастливые минуты нашей встречи с Лорой и мы сели рядом, держась за руки, чтобы отдышаться и успокоиться для разговора, я сразу почувствовала эту отчужденность и поняла, что она ее тоже чувствует. Сейчас, когда мы понемногу вернулись к более или менее привычному для нас образу жизни, это чувство немного рассеялось и, наверно, в недалеком будущем совсем пройдет. Но, конечно, именно оно окрасило то первое впечатление, которое произвела на меня Лора, и только поэтому я и упоминаю об этой отчужденности.
Она нашла, что я прежняя Мэриан, а я нашла, что Лора изменилась.
Изменилась внешне, а в одном отношении и внутренне. Я не могу сказать, чтоб она стала менее красивой, – могу только сказать, что она стала менее красивой для меня.
Те, кто не видел ее моими глазами, пожалуй, сочтут, что она похорошела. Лицо округлилось и порозовело, черты его стали определеннее, фигура окрепла, движения сделались более уверенными и свободными, чем в дни ее девичества. Но мне чего-то не хватает, когда я гляжу на нее. Того, что было в радостной, невинной Лоре Фэрли, я не могу найти в леди Глайд. В прошлом в ее лице была юная свежесть и мягкость, неизъяснимая, нежная красота, переменчивая, но неизменно очаровательная, передать которую нельзя было ни словами, ни в живописи, как часто говорил Уолтер Хартрайт. Это очарование ушло. Слабое его отражение промелькнуло на ее лице, когда она побледнела от волнения при виде меня в вечер своего приезда, но оно не появлялось вновь. Ни одно из ее писем не подготовило меня к этой перемене в ней. Напротив, мне казалось, что, во всяком случае, внешне она совсем не изменилась. Может быть, я не понимала ее писем, так же как сейчас не понимаю выражения ее лица? Нужды нет! Расцвела ли ее красота или нет за последние полгода, но благодаря нашей разлуке Лора стала мне еще дороже. И это, во всяком случае, один из хороших результатов ее замужества!
Перемена, происшедшая в ее характере, не удивила меня – письма ее подготовили меня к этому. Теперь, когда она снова дома, она по-прежнему не желает обсуждать со мной подробности своей замужней жизни, как избегала этого в своих письмах, когда мы были в разлуке. При первой же моей попытке заговорить на эту запретную тему, она зажала мне рот рукой тем прежним жестом, трогательно и горько напомнившим мне о счастливом времени, когда у нас не было секретов друг от друга.
– Когда мы будем оставаться наедине, Мэриан, – сказала она, – нам будет радостнее и легче общаться друг с другом, если мы примем мою замужнюю жизнь такой, какая она есть, и будем как можно меньше думать и говорить об этом. Я поделилась бы с тобой всем, моя дорогая, – продолжала она, нервно расстегивая и застегивая мой пояс, – если бы я могла говорить только о себе, но ведь мне пришлось бы говорить и о моем муже; а теперь, когда я за ним замужем, по-моему, лучше не делать этого – ради него, ради тебя и ради меня. Я не хочу этим сказать, что нас с тобой что-то огорчило бы, нет, нет, – я ни за что на свете не хочу, чтобы ты так думала. Но мне так хочется чувствовать себя совсем счастливой – ведь ты теперь снова со мной – и так хочется, чтобы ты была тоже счастлива! – Она внезапно умолкла и оглядела гостиную, в которой мы сидели. – Ах! – воскликнула она, всплеснув руками и радостно улыбаясь. – Вот еще вновь обретенный старый друг! Твой книжный шкаф, Мэриан, милый, старый шкаф из Лиммериджа! Как я рада, что ты привезла его! И этот ужасный, неуклюжий мужской зонтик, который ты всегда брала с собой на прогулки, если было пасмурно! Но главное – твое дорогое, умное смуглое лицо передо мной, как и прежде! В этой комнате я как будто опять дома. Как сделать, чтобы все здесь еще больше стало похоже на дом? Я перевешу портрет моего отца из моей комнаты в твою, Мэриан, и буду хранить здесь все маленькие сокровища из Лиммериджа. Каждый день мы подолгу будем сидеть здесь, в этих дружественных стенах. О Мэриан! – сказала она, садясь вдруг на маленькую скамеечку у моих ног и задумчиво глядя мне в лицо. – С моей стороны эгоистично так говорить, но тебе гораздо лучше оставаться незамужней, если только… если только ты не полюбишь очень сильно своего будущего мужа. Но ты никогда, никого сильно не полюбишь, кроме меня, правда? – Она замолчала и положила голову на мои колени. – Ты написала много писем и получила много ответных писем за последнее время? – спросила она глухо, упавшим голосом, не поднимая лица. Я поняла, к кому относился этот вопрос, но сочла своим долгом не поощрять ее к дальнейшим разговорам на эту тему и молчала. – Что слышно от него? – продолжала она, целуя мои руки. – Он здоров и счастлив и продолжает работать? Оправился ли он и не забыл ли меня?
Ей не следовало бы задавать подобные вопросы. Ей следовало бы помнить о решении, принятом ею в то утро, когда сэр Персиваль принудил ее не расторгать помолвку с ним и когда она навсегда передала в мои руки альбом с рисунками Хартрайта. Но, увы, где тот безупречный человек, который никогда не изменяет своим добрым намерениям и не отступает от раз принятого решения? Где та женщина, которая действительно способна вырвать из своего сердца образ того, кого по-настоящему любит? В книгах пишут, что такие совершенные люди есть, но что говорит нам собственный опыт?
Я не пыталась увещевать ее – может быть, оттого, что мне искренне понравилось ее бесстрашное чистосердечие, открывавшее мне то, что многие женщины постарались бы утаить даже от самой близкой подруги, а может быть, оттого, что, будь я на ее месте, я задала бы тот же вопрос и так же не забыла бы любимого. Я могла только честно ответить ей, что не писала ему и ничего не получала от него за последнее время, и перевела разговор на менее опасную тему.
Весь этот разговор опечалил меня, – наш первый откровенный разговор с ней со дня ее приезда. Перемена в наших отношениях, ибо нас навсегда разделяет запрещенная тема, в первый раз за всю нашу жизнь: грустная уверенность в отсутствии всякого теплого чувства, всякой душевной близости между нею и ее мужем, в чем убедило меня ее нежелание говорить об этом; печальное открытие, что несчастная привязанность все еще живет глубоко в ее сердце (пусть и самым безгрешным, самым невинным образом), – всего этого было бы достаточно, чтобы опечалить любую другую женщину, любящую ее и сочувствующую ей так же горячо, как и я.
Меня утешает только одно – несмотря ни на что. Утешает и успокаивает. Прелесть и кротость ее характера, ее способность горячо любить, нежное женское обаяние, которое делало ее любимицей и отрадой всех, кто к ней приближался, – все это по-прежнему ей присуще. Я склонна сомневаться в правильности остальных моих впечатлений. В этом – самом счастливом, самом лучшем – я убеждаюсь все больше и больше с каждым часом.
Вернемся теперь к ее спутникам. Первым, кому я уделю внимание, будет ее муж. Что заметила я такого в сэре Персивале со времени его приезда, чтобы мое мнение о нем улучшилось?
Не знаю, что сказать. По-видимому, какие-то мелкие неприятности и огорчения ожидали его здесь, и, конечно, ни один человек при таких обстоятельствах не мог бы проявить себя в наивыгоднейшем свете. По-моему, за время своего отсутствия он похудел. Его утомительный кашель и неприятная суетливость еще больше усилились. Его манеры, особенно его обращение со мной, стали гораздо суше. В тот вечер, когда они вернулись, он поздоровался со мной совсем не так учтиво, как прежде, – ни любезного приветствия, ни выражения искренней радости. При виде меня – ничего, кроме короткого рукопожатия и отрывистого: «Здрасте, мисс Голкомб, рад видеть вас». Он относится ко мне, по-видимому, как к одной из принадлежностей Блекуотер-Парка: я на своем месте, и он может не обращать на меня никакого внимания.
У большинства мужчин характер яснее всего выявляется в домашней обстановке – и сэр Персиваль, оказывается, одержим настоящей манией чистоты и порядка, чего я в нем раньше не замечала. Если я беру книгу в библиотеке и оставляю ее потом на столе, он идет за мной следом и водружает книгу обратно на полку. Если я встаю со стула и оставляю его стоять там, где сидела, он аккуратно ставит стул на место у стены. Поднимая с ковра цветочные лепестки, он ворчит что-то себе под нос, как будто это горячие угли, прожегшие дыры в ковре. Он обрушивается на слуг, если заметит морщинку на скатерти или если обеденный стол недостаточно тщательно сервирован, – накидывается на слуг с такой яростью, будто они нанесли ему личное оскорбление!
Я уже упомянула о разных заботах, по-видимому, одолевших его со времени его приезда. Неприятная перемена, которую я в нем заметила, может быть, является следствием этих забот. Я стараюсь уверить себя в этом, потому что очень хочу не огорчаться и не терять веры в будущее. После долгого отсутствия любому человеку в минуту возвращения было бы неприятно встретиться с досадными затруднениями. А с сэром Персивалем это произошло на моих глазах.
В тот вечер, когда они приехали, домоправительница пошла за мной в холл, чтобы встретить хозяина с хозяйкой и их гостей. Как только сэр Персиваль увидел ее, он сразу же спросил, не заходил ли кто за последнее время. Домоправительница сказала ему, как и мне накануне, о визите какого-то постороннего джентльмена, заходившего узнать, когда хозяин вернется. Сэр Персиваль сейчас же осведомился о фамилии этого человека. Джентльмен не назвал себя. По какому делу? Он не объяснил этого. Как он выглядел? Домоправительница пыталась описать его, но не заметила в его наружности никаких особых примет, по которым ее хозяин мог бы его узнать. Сэр Персиваль нахмурился, сердито топнул ногой и прошел в комнаты, не обращая внимания ни на кого из присутствующих. Почему он так расстроился из-за такого пустяка, не знаю, – знаю только, что он действительно серьезно расстроился.
В общем, я лучше воздержусь составлять свое мнение о его характере и поведении, пока его заботы, каковы бы они ни были, не рассеются. Ибо сейчас он втайне, конечно, терзается ими. Я переверну страницу и до поры до времени оставлю мужа Лоры в покое.
Дальше следуют двое гостей – граф и графиня Фоско. Сначала я опишу графиню, чтобы поскорее от нее отделаться.
Лора ничего не преувеличила, когда написала мне, что я с трудом узнаю ее тетку, когда снова с ней встречусь. Я никогда еще не видела, чтобы супружеская жизнь так изменила женщину, как изменила она мадам Фоско.
Будучи Элеонорой Фэрли, тридцати семи лет от роду, она всегда болтала всякий вздор и отравляла жизнь несчастных мужчин теми мелкими капризами и придирками, какими тщеславная и пустая женщина способна терзать многотерпеливую мужскую половину человечества. Став графиней Фоско, сорока трех лет, она часами молчит, сидя на одном месте в каком-то странном оцепенении. Безобразные, смешные локоны, бывало свисавшие по обе стороны ее лица, превратились теперь в мелкие, коротенькие завитушки, которые обрамляют ее лицо наподобие старинного парика. На голове ее возвышается почтенный чепец – и впервые за всю свою жизнь она выглядит настоящей светской дамой. Никто (конечно, за исключением ее собственного мужа) не видит теперь того, что мог раньше лицезреть каждый, – я говорю о структуре женского скелета, в частности, о верхней его половине и плечевых суставах. В черных или серых наглухо закрытых платьях, которые раньше смешили бы ее или возмущали, смотря по настроению, она безмолвно восседает в кресле где-нибудь в уголке; ее сухие белые руки – такие сухие и белые, что кажутся сделанными из мела, – непрерывно заняты либо монотонным вышиванием, либо изготовлением нескончаемых маленьких пахитосок для графа. В те редкие мгновения, когда ее холодные голубые глаза отрываются от работы, обычно они устремлены на мужа покорно и вопросительно, с выражением, напоминающим взгляд преданной собаки. Единственный признак какого-то внутреннего тепла, который я сумела различить под ее ледяным внешним покровом, проявлялся два или три раза в виде глухой, звериной ревности к мужу. Она способна ревновать его к любой женщине в доме (включая горничных), с которой разговаривает граф или на которую граф глядит, хотя сам и не проявляет при этом никакого особого внимания или заинтересованности. За исключением этого намека на «душевную теплоту», утром, днем и вечером, в доме и вне дома, в хорошую и плохую погоду она холодна, как статуя, и непроницаема, как мрамор, из которого статуя сделана. С точки зрения общественной пользы необычайная перемена, происшедшая в ней, является несомненно переменой к лучшему, ибо превратила ее в вежливую, молчаливую, сдержанную женщину, которая никому не мешает. Какой она стала в действительности – лучше или хуже, – это другой вопрос. Я несколько раз замечала такое выражение в ее поджатых губах и такую интонацию в ее бесстрастном голосе, что, мне кажется, в теперешнем укрощенном состоянии она затаила в себе нечто опасное, тогда как раньше, когда она жила по своей воле, это находило себе выход. Возможно, я ошибаюсь. Но, по-моему, я права. Увидим.
А чародей, сотворивший это волшебное превращение, – муж-иностранец, укротивший эту когда-то своенравную англичанку до такой степени, что даже ее ближайшие родственники с трудом ее узнают, – а сам граф? Что сказать о нем?
Вкратце: он выглядит как человек, который мог бы укротить кого угодно. Если бы вместо женщины он женился на тигрице, он укротил бы тигрицу. Если бы женился на мне, я крутила бы ему пахитоски, как это делает его жена, и держала бы язык за зубами, как она под его повелительным взглядом.
Мне чуть-чуть страшно признаться в этом даже здесь, на этих страницах. Этот человек заинтересовал меня, привлек меня, понравился мне. За два коротких дня он снискал мое благосклонное расположение, а как он сотворил это чудо, я, право, не могу сказать.
Меня очень удивляет, что сейчас, когда я думаю о нем, я так ясно вижу его перед собой! Гораздо более ясно, чем сэра Персиваля, или мистера Фэрли, или Уолтера Хартрайта, или кого угодно из отсутствующих, за исключением одной только Лоры! Голос его звучит в моих ушах, как будто он говорит со мной в эту минуту. Как описать его? В его наружности, одежде, поведении есть особенности, которые я самым решительным образом осудила бы или безжалостно высмеяла в любом другом человеке. Почему же я не могу ни осудить, ни высмеять этого в нем?
Например, он чрезвычайно толст. До этого толстяки никогда мне не нравились. Я считала всеобщее мнение о добродушии толстяков таким же ошибочным, как и то, что только добродушные люди могут стать толстыми. Как будто прибавка в весе имеет благотворное влияние на характер человека! Я неизменно спорила с этим утверждением, приводя в пример толстых людей, которые были коварны, жестоки и порочны, как самые тощие и худосочные из их современников. Я спрашивала: можно ли считать Генриха VIII 44
Генрих VIII (1491–1547) – король Англии. Был необычайно жесток и тучен.
[Закрыть] добродушным? Или папу Александра VI 55
Папа Александр Борджиа– глава католической церкви (вторая половина XV века), отличавшийся коварством и жестокостью.
[Закрыть]хорошим человеком? Разве супруги-убийцы Маннинги не были чудовищно толстыми? А деревенские кормилицы, которые берут младенцев «на выкорм», – ведь их жестокость вошла в поговорку у нас в Англии, а они в огромном своем большинстве толстухи! И так далее, и тому подобное. Сотни примеров – древних и современных, среди чужеземцев и земляков, среди знатных и простолюдинов. Придерживаясь таких взглядов, я, к своему великому изумлению, должна признаться, что граф Фоско, толстый, как сам Генрих VIII, завоевал мою благосклонность в один день, несмотря на свою устрашающую тучность. Это поразительно. Может быть, его лицо так располагает к себе?
Возможно. Он удивительно похож на прославленного Наполеона, только в увеличенных размерах. У него безукоризненно правильные наполеоновские черты лица. По величественному спокойствию и непреклонной силе оно напоминает лицо великого солдата. Сначала на меня безусловно произвело впечатление это замечательное сходство, но, помимо этого, что-то в его лице поразило меня еще сильнее. Пожалуй, его глаза. Это самые бездонные серо-стальные глаза, которые я когда-либо видела. Подчас они сверкают ослепительным, но холодным блеском, неотразимо приковывая к себе и одновременно вызывая во мне ощущения, которые я предпочла бы не испытывать. В лице его есть некоторые странные особенности. Кожа у него матово-бледная, с желтоватым оттенком, разительно не соответствующая темно-каштановому цвету его волос. Я сильно подозреваю, что он носит парик. На гладко выбритом лице его меньше морщин, чем на моем, хотя, по словам сэра Персиваля, ему около шестидесяти лет. Но не это отличает его, с моей точки зрения, от всех остальных мужчин, которых я видела. Присущая ему особенность, выделяющая его из ряда обыкновенных людей, всецело заключается, насколько я могу сейчас об этом судить, в необыкновенной выразительности и необычайной силе его глаз.
Его изысканные манеры и блестящее знание английского языка, возможно, тоже помогли ему утвердиться в моем хорошем мнении. Слушая женщину, он спокойно почтителен и внимателен, на его лице отражается искреннее удовольствие. Когда он говорит о чем-либо с женщиной, в голосе его звучат мягкие, бархатные интонации, перед которыми, что бы мы ни говорили, трудно устоять. Он великолепно владеет английским языком, и это бесспорно способствует его обаянию и является одним из его неопровержимых достоинств. Мне часто приходилось слышать о необыкновенной способности итальянцев усваивать наш сильный, жесткий северный язык; но до знакомства с графом Фоско мне никогда не верилось, чтобы какой-нибудь иностранец мог владеть английским языком так блестяще, как владеет им он. Временами трудно поверить, что он не наш соотечественник, настолько в его произношении отсутствует иностранный акцент; что касается беглости, то найдется немного англичан, которые говорили бы по-английски так свободно и красноречиво, как граф. Иногда в построении его фраз есть что-то неуловимо иностранное, но я еще никогда не слышала, чтобы он употребил неправильное выражение или затруднился в выборе подходящего слова.
Все повадки этого странного человека имеют в себе нечто своеобразно-оригинальное и ошеломляюще противоречивое. Несмотря на свою тучность и преклонный возраст, он движется необыкновенно легко и свободно. У него бесшумная походка, как у некоторых женщин. Кроме того, хотя он производит впечатление по-настоящему сильного и умного человека, он так же чувствителен, как самая слабонервная женщина. Он вздрагивает от резкого звука так же непроизвольно, как и Лора. Он так вздрогнул и отшатнулся вчера, когда сэр Персиваль ударил одну из собак, что мне стало стыдно за собственное хладнокровие и бесчувственность.
Кстати, это напоминает мне еще об одной любопытной черте его характера – о его необыкновенной любви к ручным животным.
Кое-кого из своих любимцев ему пришлось оставить на континенте, но с собой он привез хохлатого какаду, двух канареек о целый выводок белых мышей. Он сам заботится обо всем необходимом для своих питомцев и, завоевав их любовь, полностью приручил их. Какаду, чрезвычайно злой и коварный со всеми окружающими, по-видимому, просто влюблен в своего хозяина. Когда граф выпускает его из клетки, какаду скачет у него на коленях, потом карабкается вверх по его могучему туловищу и чешет клюв о двойной подбородок графа с самым ласковым видом. Стоит графу распахнуть дверцу клетки канареек и позвать их, как прелестные, умные, дрессированные пичужки бесстрашно садятся ему на руку, и, когда, растопырив свои толстенные пальцы, он командует им: «Все наверх!», канарейки, заливаясь во все горло, с восторгом скачут с пальца на палец, пока не добираются до большого. Его белые мыши живут в пестро расписанной пагоде – красивой, большой клетке из тонких железных прутьев, которую он сам придумал и смастерил. Мыши почти такие же ручные, как канарейки, и тоже постоянно бегают на свободе. Они лазают по всему его телу, высовываются из-под его жилета и сидят белоснежными парочками на его широких плечах. По-видимому, больше всего он любит своих белых мышей, предпочитая их остальным своим любимцам. Он улыбается им, целует их и называет всякими ласкательными именами. Если бы только можно было предположить, что у какого-либо англичанина были бы такие же детские склонности и вкусы, он, конечно, стыдился бы этого и скрывал свою слабость от всех. Но граф, по-видимому, не находит ничего особенного в поразительном контрасте между колоссальностью своей фигуры и миниатюрностью своих ручных зверушек. Если бы графу пришлось быть в компании английских охотников на крупного зверя, он, наверно, невозмутимо ласкал бы при них своих белых мышей и чирикал со своими канарейками, а если бы охотники стали потешаться над его вкусами, он отнесся бы к ним со снисходительной жалостью, искренне считая их варварами.
Казалось бы, это совершенно несовместимо, но на самом деле это именно так, как я пишу: граф, привязанный к своему какаду, как старая дева, справляющийся со своими белыми мышами с ловкостью шарманщика, временами, когда какой-нибудь вопрос заинтересует его, способен высказывать такие независимые мысли, так прекрасно знаком с литературой разных стран, так хорошо знает светское общество всех столиц Европы, что мог бы стать влиятельной фигурой в любом уголке нашего цивилизованного мира. Сей дрессировщик канареек и строитель пагод для белых мышей является, как сказал мне сам сэр Персиваль, одним из виднейших современных химиков-экспериментаторов. Среди других удивительных открытий, которые им сделаны, есть, например, такое: он изобрел средство превращать тело умершего человека в камень, чтобы оно сохранялось до скончания веков.