Текст книги "Выбор Софи"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Как ни странно, но в самих евреях я не видел ничего таинственного. В нашем шумном южном городе евреи были тепло приняты и вполне ассимилировались среди деловых кругов населения – торговцев, врачей, юристов, буржуазии самого разного толка. Заместитель мэра (вице-мэр) был еврей; большая местная школа чрезвычайно гордилась своими вечно побеждавшими командами и этой rara avis[121]121
Редкостью, диковинкой (лат.).
[Закрыть] – отчаянным и грозным евреем – спортивным тренером. Но я видел и то, как евреи становятся другими, словно обретая другую сущность. Происходит это вдали от дневного света и делового шума, когда они укрываются у себя в доме или уходят в изоляцию своей мрачной азиатской веры с ее дымными курениями, и бараньими рогами, и жертвоприношениями, и бубнами, когда женщины обязаны закрывать лицо, когда звучат скорбные песнопения и плач по усопшим на мертвом языке – вот это уже было недоступно пониманию одиннадцатилетнего пресвитерианца.
Я, наверное, был слишком юн и слишком невежественен, чтобы провести параллель между иудаизмом и христианством. Не в состоянии был я и понять всю нелепость очевидного мне сейчас парадокса: ведь когда, выйдя из воскресной школы, я стоял и, щурясь от яркого солнца, смотрел на мрачный и зловещий храм на другой стороне улицы (мой маленький умишко еще спал, убаюканный поразительно нудным эпизодом из Книги Левит, который заставил меня выслушать этот скопец, банковский кассир по имени Макджиги, чьи предки во времена Моисея поклонялись деревьям на острове Скай и выли на луну), мне и в голову не приходило, что ведь я только что познал одну из глав древней, нетленной, открывающей все новые свои страницы истории того самого народа, на чей молельный дом я смотрел с таким глубоким подозрением и дрожью необъяснимого страха. Очень мне было жалко Авраама и Исаака. Бог ты мой, какие немыслимые вещи творятся в этом языческом капище! И к тому же по субботам, когда все добропорядочные гои косят траву на своих лужайках или занимаются покупками в универсальном магазине Сола Нахмена. Я только еще начал изучать Библию и знал уже достаточно много и одновременно слишком мало об иудеях, поэтому и не мог по-настоящему представить себе, что же делала паства Родефа Шолема. В моем детском воображении они дули в рога, и резкие, немелодичные звуки эхом отдавались в этом вместилище вечного мрака, где гниет старый ковчег и лежат груды скрижалей. Громко рыдают кошерные женщины во власяницах, с наброшенным на голову покрывалом. Никаких поднимающих дух песнопений – лишь монотонные причитания, в которых с настырным упорством повторяется какое-то слово, похожее на «аденоиды». Призрачные, костяные амулеты-филактерии взлетают в полумраке, будто доисторические птицы, и по всему храму раввины в шапочках завывают гортанными голосами, исполняя свои дикие обряды – кастрируя коз, заживо сжигая быков, вспарывая животы новорожденным ягнятам и вытаскивая внутренности. Что еще мог представить себе маленький мальчик, прочитав Книгу Левит? Я просто не в состоянии был понять, как моя обожаемая Мириам Букбайндер или Джули Конн, легкомысленная школьная учительница гимнастики, которую все обожали, могли существовать в атмосфере таких суббот.
Сейчас, десять лет спустя, я более или менее избавился от подобных заблуждений, но не настолько, чтобы слегка не опасаться того, что ждало меня chez[122]122
У (франц.).
[Закрыть] Лапидас, где мне предстояло впервые познакомиться с еврейским домом. Еще в поезде, везшем меня на Бруклин-Хайтс, я обнаружил, что раздумываю над физическими особенностями дома, в который я направлялся и который, в моем представлении, как и синагога, был чем-то темным и мрачным. Конечно, моя фантазия уже не отличалась детской эксцентричностью. Я едва ли ожидал увидеть нечто столь же унылое, как неопрятные квартиры у железной дороги, про которые я читал в рассказах из жизни городских евреев в двадцатых и тридцатых годах, – я знал, что семейство Лапидас отделяет от трущоб и штетла несколько световых лет. Тем не менее такова уж сила предрассудков и предубеждений, что их обиталище рисовалось – как я уже говорил – гнетуще темным, даже мрачным. Я видел затененные комнаты, обшитые панелями из темного ореха, обставленные громоздкой дубовой мебелью раннеиспанского стиля; на одном столе стоит менора с полным набором свечей, но ни одна не зажжена, а на другом, рядом, лежит Тора, или Ветхий завет, а может быть, Талмуд, раскрытый на странице, которую только что благоговейно изучал старший Лапидас. Хотя и тщательно выскобленное, жилище будет непроветренное, с застоявшимся воздухом; запах жарящейся фаршированной рыбы будет нестись из кухни, где, если туда заглянуть, можно обнаружить старуху в платке – бабушку Лесли, – которая беззубо улыбнется, подняв склоненную над сковородой голову, но ничего не скажет, ибо не говорит по-английски. В гостиной мебель будет почти вся металлическая, отчего сразу возникнет сходство с частной лечебницей. Я ожидал, что мне нелегко будет вести беседу с родителями Лесли: мать, необъятных размеров, как все еврейские мамочки, робкая, стеснительная, будет почти все время молчать; отец, человек более бывалый и достаточно приятный, говорит, однако, только о своем деле – изделиях из пластмассы – с взрывными придыханиями, свойственными его родному языку. Мы будем потягивать «манишевиц» и поклевывать халву, тогда как мои вкусовые рецепторы будут алкать шлица.[123]123
«Манишевиц» – сладкое вино; шлиц – водка (идиш).
[Закрыть] Тут мои размышления на главную, прежде всего заботившую меня тему – где, в какой комнате, на какой кровати или диване в этой суровой пуританской обстановке мы с Лесли сможем победно соединиться? – внезапно прервало прибытие нашего поезда на станцию «Кларк-стрит – Бруклин-Хайтс».
Не хочу пережимать в описании моей реакции, когда я увидел дом Лапидасов и сопоставил с тем, каким его рисовало мое предубеждение. А дело в том, что дом, в котором жила Лесли (а он и после многих лет сохранился в моей памяти, столь же четко отчеканенный, как новенькая медная монета), был такой поразительно роскошный, что я несколько раз прошел мимо него. У меня никак не укладывалось в голове, что здание на Пирпонт-стрит действительно то самое, номер которого дала мне Лесли. Когда я наконец уверился, что это так, то остановился и в полном восторге принялся его рассматривать. Изящный, тщательно реставрированный кирпичный дом в стиле греческого ренессанса возвышался в некотором удалении от улицы, посреди небольшой зеленой лужайки, окаймленной полукружием гравийной подъездной аллеи. Сейчас на этой аллее стоял сверкающий чистотою, надраенный «кадиллак» цвета темно-красного вина – он выглядел настолько безупречно, словно находился в демонстрационном зале.
Я приостановился на тротуаре этой благопристойной, обсаженной деревьями улицы, упиваясь ее вдохновенной элегантностью. Окна дома мягко светились в ранних сумерках, создавая впечатление гармонии, так что мне сразу вспомнились величественные здания на Монумент-авеню в Ричмонде. Затем в голову мне пришла низменная, вульгарная мысль, и я подумал, что эту картину вполне можно было бы использовать для рекламы рыбного филе, шотландского виски, бриллиантов или чего-то не менее изысканного и сверхдорогого на глянцевитых страницах больших журналов. Но все же главным образом это напомнило мне элегантную и по-прежнему прекрасную столицу Конфедерации – сравнение, которое могло возникнуть только у южанина и было, пожалуй, притянуто за уши, но точность его довольно быстро подтвердилась сначала угодливо согнувшимся чугунным негром-жокеем, который улыбался возле портика, обнажая розовые десны, а затем нагловатой маленькой горничной, открывшей мне дверь. Она была блестяще-черная, вся в рюшках и оборочках, и говорила с таким акцентом, в котором мое безошибочно настроенное ухо сумело распознать уроженку верхней восточной части Северной Каролины, что находится между рекой Ронок и округом Карритак, чуть южнее границы с Виргинией. Девица это и подтвердила, сказав в ответ на мой вопрос, что она родом из деревни Саут-Миллз – «приятненького», по ее словам, уголка среди Непролазных болот. Хихикнув и тем самым давая понять, что оценила мою проницательность, она закатила глаза и сказала:
– Пожалте! – Потом, считая, что так оно приличнее, поджала губы и произнесла, слегка подражая произношению янки: – Мисс Лау-пии-дас счас выдет к вам.
А я уже заранее слегка захмелел в предвкушении дорогого иностранного пива. Тем временем Минни (ибо, как я выясню позже, так звали горничную) провела меня в огромную, кремово-белую гостиную, уставленную роскошными софами, монументальными оттоманками и до порочности покойными креслами. Все это стояло на толстом ковре, застилавшем весь пол, тоже безупречно белом, без единого пятнышка или соринки. Книжные шкафы ломились от книг – настоящих книг, новых и старых, многие из них были явно читаны. Я опустился в обтянутое оленьей кожей кремовое кресло, которое стояло между дивным Боннаром и картиной Дега, изображавшей музыкантов во время репетиции. Картина Дега сразу показалась мне знакомой, но я не мог сказать, где именно я ее видел… пока вдруг не вспомнил, что эта картина связана с моим юношеским увлечением филателией: она же была воспроизведена на марке Французской Республики. «Великий боже!» – промелькнуло у меня в голове.
Я, конечно, весь день пребывал в состоянии эротического возбуждения. В то же время я никак не был подготовлен к тому, что окажусь среди такого богатства – мои глаза провинциала видели нечто подобное лишь на страницах журнала «Нью-Йоркер» или в кино, но еще ни разу в действительности. Этот шок – словно мне внезапно впрыснули либидо вместе с пониманием, что передо мной всего лишь ценности, разумно приобретенные на презренный металл, – вызвал во мне смятение и целую кучу эмоций: пульс у меня участился, на щеках запылал лихорадочный румянец, рот вдруг наполнился слюной и, наконец, в моих трусах вдруг налился непомерно большой и твердый желвак, который потом весь вечер будет мне мешать, в каком бы положении я ни находился – сидел ли, стоял ли или даже когда, ковыляя, пробирался среди посетителей ресторана «У Гейджа и Толнера», куда повез Лесли ужинать. Мое состояние распаленного жеребца объяснялось, конечно, моей крайней молодостью и впоследствии редко проявлялось (во всяком случае после тридцати – ни разу так надолго). Со мной уже и раньше не раз случалось такое, но я редко бывал так напряжен и ничего подобного ни разу не возникало в обычных, не интимных условиях. Особенно запомнился тот случай, когда мне было около шестнадцати и я танцевал в школе с одной из тех искусных маленьких кокеток, о которых я упоминал и которым Лесли является драгоценной противоположностью, – девчонка проказила тогда со мной, как могла: она и дышала мне в шею, и щекотала пальчиком мою потную ладонь, и терлась своим шелковистым передком о мою пушку с таким преднамеренным и в то же время деланным распутством, что только благодаря силе воли – после не одного часа подобного испытания – мне удалось оторваться от маленького вампира и уйти, унося с собой в ночь мое взбухшее естество. В доме Лапидасов особых стимуляторов мне не потребовалось. Достаточно было мысли, что вот сейчас ко мне выйдет Лесли, а также сознания – признаюсь в этом без стыда, – что меня окружают такие деньги. Я поступил бы нечестно, если б не покаялся, что к сладостной перспективе слияния с Лесли добавилась теперь перспектива бракосочетания, при удачном стечении обстоятельств.
Вскоре я между прочим узнал – от Лесли и от пожилого друга Лапидасов, некоего мистера Бена Филда, прибывшего в тот вечер со своей женой практически следом за мною, – что Лапидасы разбогатели на одной штучке из пластика, размером с указательный пальчик ребенка или червячок-аппендикс у взрослого, на который, кстати, этот предмет и походил. Бернард Лапидас, рассказывал мистер Филд, грея в руке стакан виски «Чивас регал», начал процветать в тридцатые годы, во время депрессии, занявшись выпуском штампованных пластмассовых пепельниц. Эти пепельницы (как потом пояснила мне Лесли) были такие, к каким все привыкли: черные, круглые, с фирменными названиями: «СТОРК-КЛУБ-21», «ЭЛЬ МОРОККО» или для более плебейского вкуса – «УГОЛОК БЕТТИ» и «В БАРЕ У ДЖО», Многие берут эти пепельницы в качестве сувенира, поэтому на них всегда есть спрос. За эти годы мистер Лапидас выпустил сотни тысяч пепельниц и благодаря маленькой фабричке в Лонг-Айленд-Сити мог вполне уютно жить со своим семейством сначала в Краун-Хайтс, а потом в одном из наиболее фешенебельных кварталов Флэтбуша. Собственно, переход от благосостояния к роскоши принесла с собой последняя война, когда Лапидасы перебрались в заново отремонтированный кирпичный особняк на Пирпонт-стрит и приобрели Боннара и Дега (а также, как я вскоре обнаружил, пейзаж кисти Писсарро – заброшенный проселок среди чащобы, окружавшей в девятнадцатом веке Париж; было в этом столько покоя и прелести, что у меня комок встал в горле).
Как раз перед Перл-Харбором, продолжал мистер Филд спокойным тоном хроникера, федеральное правительство устроило конкурс среди фабрикантов пластмассовых изделий на изготовление весьма миниатюрного предмета – неправильной формы стержня в два дюйма длиной с ребристым шариком на конце, который должен был точно входить в такое же ребристое отверстие. Стоило изготовление стержня меньше пенни, но, поскольку контракт, который подписал мистер Лапидас, предусматривал производство десятков миллионов таких червячков, получилась настоящая Голконда:[124]124
Голконда – царство, существовавшее на территории Индии в XVI–XVII веках и славившееся своими искусными ремеслами и алмазами
[Закрыть] эта штучка была ведь основным компонентом запала в каждом семидесятипятимиллиметровом артиллерийском снаряде, выпущенном армией и флотом в течение второй мировой войны. В поистине дворцовой ванной, которую мне через какое-то время пришлось посетить, на стене под стеклом висел этот кусочек полимерной смолы (а именно из нее, как сказал мне мистер Филд, и производилось изделие), и я, как зачарованный, долго смотрел на него, думая о том, какие бесчисленные легионы япошек и краутов[125]125
Крауты – презрительное прозвище немцев.
[Закрыть] взлетели на воздух благодаря существованию этой штуки, созданной из черной вязкой массы в тени моста Куинсборо. Висевший под стеклом экземпляр был сделан из восемнадцатикаратного золота, и его присутствие тут было единственным проявлением дурного вкуса во всем доме. Впрочем, в тот год, когда в воздухе Америки еще был свеж запах победы, это было вполне простительно. Лесли потом называла эту штуку «червячком» и спрашивала, не напоминает ли мне стерженек «этакого толстенького сперматозоида» – впечатляющий, но страшноватый по противоположности смысла образ, если учесть, для чего применялся Червячок. Мы весьма философично поговорили об этом, а под конец – причем с самым невинным видом – Лесли небрежно заметила, говоря об источнике семейного богатства: «Все-таки благодаря Червячку мы сумели приобрести несколько фантастических картин французских импрессионистов».
В тот вечер, когда Лесли наконец вышла ко мне – раскрасневшаяся, хорошенькая, – на ней было черное как уголь, облегающее трикотажное платье, до боли прельстительно струившееся по ее колышущимся округлостям. Она чмокнула меня влажными губами в щеку, обдав ароматом невинной туалетной воды, источавшим свежесть нарцисса и почему-то возбудившим меня вдвое больше, чем душные мускусные духи, которыми обливались, точно одалиски, эти глупые девственницы, развращенные девчонки, проводившие со мной время в Тайдуорте. Вот это класс, подумал я, настоящий еврейский класс. Девчонка, достаточно уверенная в себе, чтобы душиться одеколоном «Ярдли», несомненно, знает, что такое секс. Вскоре к нам присоединились родители Лесли: гладкий, загорелый, с приятным хитровато-лисьим лицом отец лет пятидесяти с небольшим и очаровательная женщина с золотистыми волосами, такая моложавая, что она вполне могла сойти за старшую сестру Лесли. Глядя на нее, я едва мог поверить, что она, как сказала мне потом Лесли, окончила Барнард в 1922 году.
Мистер и миссис Лапидас пробыли с нами совсем недолго, так что у меня осталось от них лишь поверхностное впечатление. Но этого впечатления – об их несомненной образованности, неброских, хороших манерах, утонченности – было достаточно, чтобы я весь съежился от сознания своего невежества и косности, побудивших меня простодушно представить себе в метро, какая меня ждет грязь, и мрак, и отсутствие культуры. Как же мало я знал о мире городов, расположенных за рекой Потомак, с их этническими загадками и сложностями. И как ошибался, ожидая увидеть стереотип вульгарности. Представлял себе Лапидаса-pere[126]126
Отца (франц.).
[Закрыть] в виде этакого Шлеппермена – еврея-комика из радиопрограммы Джека Бенни, с акцентом обитателя Седьмой авеню и неисправимыми ошибками в речи, а увидел патриция, вкрадчивого, не кичащегося своим богатством, с приятной манерой четко, неспешно произносить слова, как этому учат в Гарвардском университете, который, как я обнаружил, он окончил по химии summa с laude,[127]127
С похвальным отзывом (лат.).
[Закрыть] получив знания, позволившие ему создать несравненный Червячок. Я потягивал поданное нам отличное датское пиво. И, уже немного захмелев, чувствовал себя таким счастливым – счастливым и ублаготворенным превыше всех моих ожиданий. Затем выяснилась еще одна удивительно приятная новость. Из разговоров, жужжавших в душистом вечернем воздухе, я начал понимать, что мистер и миссис Филд намерены вместе с родителями Лесли отправиться на весь уик-энд в летний дом Лапидасов на побережье Нью-Джерси. Собственно, вся компания немедленно отбывала в бордовом «кадиллаке». Стало быть, как я понял, мы с Лесли остаемся в доме одни и можем резвиться, сколько душе угодно. Счастье переполнило меня. О, оно выплеснулось на безупречно чистый ковер, выбежало за дверь на Пирпонт-стрит и растеклось по всем тускло освещенным закоулкам, где в Бруклине предаются земным утехам. Целый уик-энд наедине с Лесли…
Но прошло, пожалуй, еще с полчаса, прежде чем Лапидасы и Филды залезли в «кадиллак» и двинулись в Эсбери-Парк. А до отъезда болтали о том о сем. Как и наш хозяин, мистер Филд коллекционировал произведения искусства, и разговор зашел о приобретениях. Мистер Филд положил глаз на некую картину Моне в Монреале и дал понять, что, если немного повезет, ему, наверное, удастся завладеть ею за тридцатку. По спине моей прошел приятный холодок. Я понял, что впервые слышу, чтобы кто-то живой (а не герой на экране) сказал «тридцатка», имея в виду «тридцать тысяч». Но меня ждал еще один сюрприз. В этот момент упомянули про Писсарро, и, поскольку я этого полотна не видел, Лесли живо вскочила с софы и заявила, что я должен немедленно посмотреть картину. Мы отправились в глубь дома, где в столовой нам предстало дивное видение, освещенное последними косыми лучами летнего солнца, – в приглушенном свете воскресного дня сплетались воедино светло-зеленый дикий виноград, облупленные стены и вечность. Это нашло во мне мгновенный отклик.
– Какая красота! – услышал я собственный шепот.
– Это что-то, правда? – отозвалась Лесли.
Мы стояли рядом и смотрели на пейзаж. Лицо Лесли было в тени и так близко от моего, что я чувствовал сладкий, тягучий запах хереса, который она пила, и не успел я опомниться, как ее губы уже прильнули к моим. По правде говоря, я вовсе этого не ожидал – я повернулся, просто чтобы посмотреть на ее лицо, ожидая увидеть на нем тот же эстетический восторг, какой испытывал я. Но я даже не успел заметить, какое было у нее лицо, – таким мгновенным и страстным был ее поцелуй. Язык ее, словно этакая верткая морская тварь, проник в мою раскрытую пасть и, продвигаясь к какой-то недостижимой цели, поистине лишил меня всякого соображения; он извивался, он пульсировал, он судорожно обследовал своды моего рта – я уверен, что уж по крайней мере один раз он действительно перевернулся. Скользкий, как дельфин, не столько мокрый, сколько дивно слизкий и отзывающий «Амонтильядо», он обладал такою силой, что я невольно попятился или, вернее, привалился к дверному косяку и беспомощно замер, крепко зажмурясь, зачарованный этим языком. Сколько это продолжалось не знаю, но, когда мне наконец пришло в голову ответить или попытаться ответить и я, захлебываясь слюною, с булькающим звуком начал разворачивать собственный язык, я почувствовал, как она поспешно убрала свой, сразу съежившийся, точно из него выпустили воздух, оторвалась от моего рта и прижалась щекою к моей щеке.
– Сейчас нельзя, – прерывающимся голосом произнесла она.
Мне показалось, что по телу ее прошла дрожь, но я не был в этом уверен, – уверен же я был лишь в том, что она тяжело дышала и я крепко прижимал ее к себе. Я пробормотал:
– Боже, Лесли… Лес…
Это было все, что я сумел из себя выжать, и тут она высвободилась из моих объятий. Усмешка, появившаяся на ее лице, как-то не очень соответствовала кипевшим в нас страстям, а голос звучал нежно, весело, даже чуточку игриво, однако же то, что она произнесла, возбудило во мне безудержное желание – я чуть с ума не сошел. Мотив был знакомый, но исполненный на этот раз более сладкой свирелью.
– Трахаться, – сказала она, подняв на меня взгляд, и голос ее звучал еле слышно, – трахаться – это же фантастика.
Затем она повернулась и пошла назад в гостиную.
А я мгновение спустя нырнул в ванную, достойную Габсбургов, с высоким, как в соборе, потолком и золотыми кранами в стиле рококо, порылся в бумажнике, обнаружил кончик заранее смазанного «Трояна», торчавший из фольги, и, чтобы он был под рукой, сунул его в боковой карман пиджака, затем постарался привести себя в порядок перед большим, во всю стену, зеркалом, по краю которого ползли золотые херувимы. Мне удалось стереть следы помады с лица – лица, которое, к моему огорчению, было красным, как вишня, отчего казалось, будто со мной случился солнечный удар. Тут уж я ничего не мог поделать, зато я с облегчением увидел, что мой несколько старомодный пиджак из легкой ткани достаточно длинен и более или менее успешно скрывает ширинку на брюках и неисчезающий ком под ней.
Не следовало ли мне кое-что заподозрить, когда несколькими минутами позже, прощаясь с Лапидасами и Филдами на гравийной подъездной аллее, я увидел, как мистер Лапидас нежно поцеловал Лесли в лоб и тихо произнес:
– Будь умницей, моя маленькая принцесса, хорошо?
Пройдут годы, прежде чем, изучая еврейскую социологию и прочитав такие книги, как «Прощай, Коламбус» и «Марджори Морнингстар»,[128]128
«Прощай, Коламбус» – роман из еврейской жизни американского писателя Филипа Рота (род. в 1933 г.); «Марджори Морнингстар» – роман американского писателя Германа Вука (род. в 1915 г.).
[Закрыть] я узнаю о существовании образа еврейской принцессы, ее modus operandi[129]129
Способа действия (лат.).
[Закрыть] и значении в системе ценностей. Но в тот момент слово «принцесса» я воспринял лишь как милую шутку и внутренне усмехнулся этому «будь умницей», глядя, как «кадиллак», мигая красными хвостовыми огнями, скрылся в темноте. Тем не менее, когда мы остались одни, я почувствовал в манере Лесли что-то – пожалуй, это можно назвать своеобразным кокетством, – что подсказало мне: необходима передышка, невзирая на то что мы себя невероятно взбудоражили, невзирая на ее набег на мой рот, которому вдруг снова отчаянно захотелось почувствовать ее язычок.
Как только мы вернулись в дом, я сразу пустил в ход руки и обхватил Лесли за талию, но она звонко рассмеялась и, ловко вывернувшись, заметила – слишком иносказательно, чтобы до меня мог дойти смысл:
– Поспешишь – людей насмешишь.
Однако я безусловно готов был отдать в руки Лесли руководство нашей общей стратегией – пусть она установит распорядок и ритм нашего вечера и даст событиям нарастать постепенно, набирая крещендо; при всей своей пылкости и жажде чувственных радостей Лесли, хоть и была зеркальным отражением снедавшего меня желания, в конце-то концов отнюдь не принадлежала к числу вульгарных шлюх, и я не мог с ходу взять ее прямо тут, на этом огромном, во весь пол ковре. Невзирая на ее нетерпение и готовность отдаться – а я это инстинктивно угадывал, – ей, как всякой женщине, хотелось, чтобы за ней поухаживали, польстили, постарались понравиться, побаловали, и я отнюдь не был против, поскольку Природа создала такую систему отношений, чтобы и мужчина получал удовольствие. Словом, я вполне готов был проявить терпение и подождать. Поэтому я довольно чопорно сидел рядом с Лесли под картиной Дега и меня ничуть не огорчило появление Минни с шампанским и свежей белужьей икрой (еще одним из моих «открытий» за этот вечер). Мы обменялись с Минни шуточками в стиле, принятом у южан, что явно показалось Лесли прелестным.
Как я уже отмечал, за время моего пребывания на Севере я, к своему изумлению, обнаружил, что ньюйоркцы часто склонны смотреть на южан либо крайне враждебно (как смотрел на меня вначале Натан), либо с насмешливой снисходительностью, словно южане – своеобразная порода шутов-менестрелей. Хоть я и знал, что Лесли пленила моя «серьезность», тем не менее я был включен в эту категорию. Я почти забыл – пока снова не появилась Минни, – что в глазах Лесли я представлял собою нечто новое и экзотическое, что-то вроде Ретта Батлера;[130]130
Ретт Батлер – герой известного романа «Унесенные ветром» (1938) американской писательницы Маргарет Митчелл (1900 – 1949).
[Закрыть] принадлежность к Югу была самым сильным моим козырем, и я тут же пустил это в ход и вовсю использовал потом целый вечер. К примеру, следующий диалог с Минни (просто немыслимый двадцать лет спустя) так развеселил Лесли, что она в восторге принялась хлопать себя по восхитительным, обтянутым трикотажем бедрам.
– Минни, я подыхаю – до того соскучился по нашей тамошней еде. Настоящей, какую едят цветные. Ну кому нужны эти рыбьи яйца, что нам шлют коммунисты.
– Угу! И я тоже. Ух, соленой барабульки бы сейчас. Соленой барабульки с овсянкой. Вот это, я вам скажу, еда!
– А как насчет вареной требухи, Минни? Требухи с зеленым горошком!
– Да ну вас! – Дикие взвизги. – Заговорили тут про требуху – мне так есть захотелось, я сама сейчас сдохну!
Позже в ресторане «У Гейджа и Толнера», где мы с Лесли ужинали при свете газовых рожков, лакомясь морскими моллюсками и королевскими крабами, я познал такое наслаждение от слияния чувственного и духовного, как никогда потом в жизни. Мы сидели бок о бок за угловым столиком, вдали от стрекочущей толпы. Мы пили удивительное белое вино, оживившее мой мозг и развязавшее язык, и я рассказывал Лесли подлинную историю моего деда по отцу, который лишился глаза и коленной чашечки в битве при Чанселлорсвилле, и выдуманную – моего двоюродного деда со стороны матери, которого якобы звали Мосби и который был одним из знаменитых вождей партизан-конфедератов в Гражданскую войну. Я говорю «выдуманную», потому что Мосби, виргинский полковник, никогда не был моим родственником; связанная же с ним история выглядела достаточно достоверно и была достаточно яркой, да и, рассказывая ее, я так красиво растягивал слова, делал такие милые отступления и упоминал такие подчеркивавшие доблесть Мосби детали, так смаковал каждый драматический момент, а под конец так незаметно включил на средний вольтаж все свое обаяние, что Лесли с горящими глазами потянулась через столик и схватила мою руку, как это было на Кони-Айленде, и я почувствовал, что ладонь у нее стала влажной от желания – во всяком случае, так мне показалось.
– А дальше что? – услышал я ее вопрос, когда для большего эффекта многозначительно умолк.
– Ну, мой двоюродный дед, то есть Мосби, – продолжил я, – под конец сумел окружить в долине бригаду Союза. Дело было ночью, и командир их спал в своей палатке. Мосби вошел в темную палатку, ткнул генерала под ребра и разбудил. «Генерал, – говорит он, – вставайте, я принес вам весть о Мосби!» Генерал, услышав незнакомый голос, но решив, что это один из его солдат, вскочил в темноте и воскликнул: «Мосби?! Вы захватили его?» А Мосби отвечает: «Нет, сэр! Это он захватил вас!»
Отклик Лесли вознаградил меня: раздалось грудное, удовлетворенное, вырвавшееся из самого нутра «ура!», так что сидевшие за соседними столиками повернули головы, а пожилой официант бросил на нас укоризненный взгляд. Когда Лесли вдоволь насмеялась, мы оба с минуту сидели молча, глядя в наши рюмки с коньяком. Потом наконец она – а не я – коснулась предмета, который, я знал, больше всего занимал ее, как и меня.
– Знаешь, смешное это было время, – задумчиво произнесла она. – Я хочу сказать – девятнадцатый век. Ведь в голову не приходит, что они тоже трахались. Столько всяких книг и историй, и нигде ни слова про траханье.
– Викторианская эпоха, – сказал я. – Это все из напускной скромности.
– Я хочу сказать, я не так уж много знаю про Гражданскую войну, но когда я думаю о тех временах… я хочу сказать, с тех пор как я прочитала «Унесенные ветром», я стала придумывать всякие истории про этих генералов, этих роскошных молодых генералов-южан, с рыжеватыми усами и бородками, с вьющимися – в колечках – волосами, верхом на лошади. И про этих прелестных девушек в кринолинах и панталончиках. Можно подумать, что они никогда не трахались – ведь об этом нигде ничего не говорится. – Она помолчала и сжала мою руку. – Я хочу сказать, неужели ты не заводишься, стоит представить себе, как такая восхитительная девчонка лежит с задранным кринолином и один из этих шикарных молодых офицеров… словом, я хочу сказать, как они трахаются, точно сумасшедшие?
– О да, – сказал я, а самого так и затрясло, – о да, завожусь. Это расширяет представление об истории.
Было уже больше десяти, и я снова заказал бренди. Мы посидели еще с часок, и Лесли снова – как на Кони-Айленде – мягко, но необоримо завладела штурвалом разговора и направила нас в илистые заводи и жутковатые лагуны, куда я, во всяком случае, еще ни разу не забредал с женщиной. Лесли часто упоминала о своем аналитике, который, сказала она, раскрыл ее первородную сущность и – что гораздо важнее – заложенную в ней сексуальную энергию: достаточно было вынуть затычку и высвободить эту энергию, чтобы Лесли стала здоровым животным (по ее собственному выражению), каким она сейчас является. Она говорила, а я, осмелев под благостным воздействием бренди, обводил кончиками пальцев ее выразительные, ярко-малиновые, с серебримым отливом губы.
– Я были такая маленькая недотепа, пока не занялась психоанализом, – со вздохом произнесла она, – зацикленная интеллектуалка, вообще не думала о своем теле, о том, как это тело может меня просветить. Весь этот дивный нижний этаж для меня не существовал – я вообще ни о чем не думала. Ты читал Д. Г. Лоуренса? «Любовника леди Четтерлей»?
Я вынужден был сказать «нет». Мне очень хотелось прочесть эту книгу, но она – точно сумасшедший убийца-душитель – была посажена за решетку в запертых на ключ шкафах университетской библиотеки, и я не мог ее получить.
– Прочти ее, – сказала Лесли, и голос ее зазвучал теперь хрипло и напряженно, – достань и прочти ради твоего же блага. Одна моя подруга привезла экземпляр из Франции – я тебе его дам. Лоуренс знает ответ – о, он так понимает траханье. Он говорит, когда ты трахаешься, то попадаешь во власть темных богов. – Произнося эти слова, она сжала мою руку, а рука моя, переплетенная с ее пальцами, лежала всего в каком-нибудь миллиметре от вздутия внизу моего живота, и глаза Лесли смотрели на меня с такою страстью и убежденностью, что мне пришлось призвать на помощь всю силу воли, чтобы тут же, при всех, по-животному не наброситься на нее. – Ох, Язвинка, – повторила она, – я в самом деле считаю: трахаться – это значит попасть во власть темных богов.