Текст книги "Рождественские истории. Рассказы зарубежных писателей"
Автор книги: Уильям О.Генри
Соавторы: Ги де Мопассан,Ханс Кристиан Андерсен,Клапка Джером Джером,Элизабет Гаскелл
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Мэри всплеснула руками с напряженным усилием, не сказала и слова в ответ этому холодному, деревянному лицу, этому резкому, решительному голосу, – но, уходя, она молила Небо послать ей силы перенести предстоявшее испытание, послать ей силы простить мистрис Дженкинс.
Мистрис Дженкинс кротко посмотрела вслед уходившей и потом накинулась на себя так быстро и сердито, как накидывалась иногда на других.
– О, какой же я зверь! Господи, прости меня! Что значит чай моего мужа в сравнении с жизнью малютки? В крупе – все зависит от времени. Какое бездушное создание… по всему видно, что ты не имела ребенка.
И прежде, чем кончились эти упреки, она была уже внизу, с чайником в руке. Мэри не находила слов, да к тому же и не могла говорить от слез, чтобы выразить свою благодарность. Мистрис Дженкинс отклонила от себя излияние этого чувства, сухо сказав своей соседке:
– Я делаю это не для вас, мадам, но для больного ребенка, в той надежде, что он вырастет и будет снисходителен к бедным бессловесным животным, особливо если сам станет забывать запирать шкап со съестными припасами.
Мистрис Дженкинс сделала все, и даже более, чем могла бы придумать Мэри при своей неопытности. Она приготовила теплую ванну, употребив при этом термометр своего супруга (мистер Дженкинс наблюдал температуру воздуха каждый день, и занимался этим пунктуально, как часы). Она велела матери опустить ребенка в воду, сохраняя прежний холодный, неподвижный, оскорбительный вид, и потом удалилась наверх, не сказав ни полслова. Мэри хотела было попросить ее остаться, но не осмелилась: слезы катились по ее щекам сильнее прежнего. Бедная молодая мать! с каким нетерпением считала она минуты, ожидая доктора. Но, еще до его прихода, мистрис Дженкинс, снова спустилась вниз, и принесла с собой что-то в руке.
– Я часто видела припадки этой болезни, чего, полагаю, мам, вам не удавалось. При этих случаях горчичник на грудь помогает отлично; я приготовила его и, с вашего позволения, мам, положу бедному малютке.
Мэри не могла говорить: она только сделала знак, выражавший согласие и благодарность.
Через несколько секунд ничем не прерываемого молчания, горчичник начал действовать. Ребенок посмотрел на мать, как будто стараясь извлечь из ее взоров твердость духа, чтоб перенести жгучую боль; но, глядя на его страдание, Мэри тихо рыдала; недостаток твердости духа в ней самой сообщился ему, и он начал реветь. В эту минуту мистрис Дженкинс приподняла свой передник и закрыла им лицо.
– Успокойся, милочка! потерпи немного! – сказала она по возможности веселым тоном.
Маленькое личико малютки просветлело. Твердость духа возвратилась к Мэри, и обе женщины обоюдными силами утешали его, пока горчичник не подействовал окончательно.
– Ему лучше, мистрис Дженкинс, посмотрите ему в глазки! Какая разница! Он и дышит теперь легче…
При этих словах вошел доктор. Он осмотрел пациента. Ребенку действительно было лучше.
– Припадок был сильный. Средства, которые вы употребили, превосходны. Часом позже не помогла бы ему вся фармакопея. Я пришлю порошок, и пр. и пр.
Мистрис Дженкинс осталась выслушать это мнение. С сердцем, совершенно спокойным, она уже хотела выйти из комнаты, когда Мэри схватила ее руку и поцеловала: она не могла иначе высказать своей благодарности.
Мистрис Дженкинс казалась сконфуженною и оскорбленною; казалось, будто она, прибежав наверх, сейчас же вымоет руку.
Но наперекор этим кислым взглядам, через час времени, она тихо сошла вниз посмотреть, в каком положении находился ребенок.
Маленький джентльмен сладко спал после испуга и боли, которыми наделили его друзья, – и в утро Рождества, когда Мэри проснулась и посмотрела на хорошенькое, бледное личико, лежавшее у нее на руке, она с трудом могла представить себе опасность, в которой находился малютка.
Позже обыкновенного она встала с постели и услышала, что в верхнем этаже происходит страшная суматоха. Как вы думаете, что там случилось? Кот изменил своему лучшему другу: он съел лучшую сосиску своих покровителей; изгрыз и перепачкал все прочие до такой степени, что невозможно было употребить их в дело! Прожорливости кота не было границ! в припадке аппетита он съел бы, кажется, родного отца! Теперь мистрис Дженкинс в свою очередь бушевала и кричала:
– Я тебе задам, негодяй! Я повешу тебя! И когда же вздумал сделать это – в первый день праздника, – когда все лавки заперты! Ну что такое индюшка без сосисок? – гневно заключила мистрис Дженкинс.
– Ах, Джем! – шептала Мэри. – Послушай, какой у них шум из-за сосисок – я бы послала мистрис Дженкинс несколько штучек, приготовленных матушкою, – право, они будут вдвое лучше купленных.
– Я не имею ничего против твоей мысли, душа моя. Сосиски не могут сблизить наших отношений, пока Дженкинс не переменить образа своих мыслей, которого я ни под каким видом не могу уважать.
– Но, Джем! Если б ты видел вчера вечером, как она ухаживала за нашим малюткой. Мне кажется, теперь брани она меня сколько душе угодно, я не скажу ей ни слова. Я даже готова угостить ее кота своими сосисками.
Слезы выступили на глаза бедной Мэри, когда она, стараясь скрыть свое волнение, целовала ребенка.
– Так снеси же их скорее наверх, душа моя, и подари госпоже этой прожорливой кошки.
Сказав это, Джем расчувствовался.
Мэри, положив сосиски на тарелку, не трогалась с места.
– Что же я скажу ей, Джем? Право, не знаю.
– Скажи: надеюсь, вы примите эти сосиски, потому что моя матушка… нет, это не годится. Скажи ей, просто что придет в голову.
С этим советом Мэри снесла их наверх, постучалась в дверь, и когда ей сказали: войдите, она раскраснелась, подошла к мистрис Дженкинс и сказала:
– Пожалуйста, возьмите это от меня в гостинец. Их приготовляла матушка.
И, не дождавшись ответа, удалилась.
В то самое время, когда Годгсон собирался идти в церковь, мистрис Дженкинс спустилась с лестницы и кликнула Фанни. Через минуту Фанни вошла в квартиру Годгсонов и, засвидетельствовав почтение от мистера и мистрис Дженкинс, объявила от их имени, что им будет приятно, если мистер и мистрис Годгсон пожалуют откушать к ним.
– И принесут с собой малютку в платке, – прибавил голос мистрис Дженкинс в коридоре, подле самых дверей, до которых проводила она посланную.
Недоумения тут не могло быть, потому что каждое слово было сказано внятно и определительно.
Мэри посмотрела на мужа с изумлением. Она вспомнила, что за несколько минут перед этим он говорил, что ему не нравится образ мыслей мистера Дженкинса.
– А как ты думаешь, не повредит ли это нашему малютке? – спросил он.
– О нет, – отвечала она торопливо. – Я бы укутала его как можно теплее.
– А я уж натопила нашу комнату так, что ему не будет холодно, – прибавил голос за дверью.
Как же, вы думаете, они устроили это дело? Самым лучшим образом. Мистер и мистрис Дженкинс спустились в квартиру Годгсона и там отобедали. На одном конце стола – индюшка, на другом – ростбиф, с одной стороны – сосиски, о другой – картофель. Десерт заменяли плюмпудинг и сладкие пирожки.
После обеда мистрис Дженкинс взяла ребенка к себе на колени. По всему было видно, что он полюбил ее. Мистрис Дженкинс говорила, что он любуется кружевами ее чепчика; но Мэри думала совсем иначе (хотя и не высказывала своего мнения): она думала, что ребенку нравились ее добрый взгляд и ласки. После того ребенка укутали и снесли наверх, к чаю, в квартире мистрис Дженкинс. После чаю мистрис Дженкинс, Мэри и ее супруг почувствовали особенное расположение к музыке, начали петь и пели до поздней поры, не сказав ни слова ни о политике, ни о газетах.
Перед удодом Мэри приласкала на коленях у себя проказника кота; мистрис Дженкинс ни под каким видом не хотела расстаться с ребенком, лежавшим у нее в коленах.
– Пожалуйста когда у вас будет занятие, приносите его сюда. Пожалуйста приносите: я сочту это за особенную милость. Я знаю, при другом ребенке, у вас будет много дела; этого уж вы передайте мне. Я буду беречь его, как глаз. Душечка! Как сладко он спит, и как прекрасен он во время сна!
Когда супружеские четы снова очутились наедине, супруги открыли перед женами свои сердца.
Мистер Дженкинс говорил своей жене:
– Знаешь ли, душа моя, Бурджесс старался уверить меня, будто Годгсон такой глупец, что от времени до времени наполняет газету «Examiner» своими статьями, но, сколько я вижу, он знает свое место и имеет слишком много здравого смысла, чтоб не делать подобных вещей.
Годгсон говорил:
– Мэри, мой друг, я заметил из слов Дженкинса, как нельзя более учтивых, что он догадывается, кем именно написаны статья «Pro Bono» и стихотворение «Розовый бутон»; во всяком случае, пожалуйста, не проговорись об этом в минуты откровенности; мне бы не хотелось, чтоб он считал меня за литератора.
Перевод с английского неизвестного автора
Ганс Христиан Андерсен
Ель
В лесу стояла чудесная елочка. Место у нее было хорошее, воздуха и света вдоволь; кругом же росли подруги постарше – и ели, и сосны. Елочке ужасно хотелось поскорее вырасти; она не думала ни о теплом солнышке, ни о свежем воздухе, не было ей дела и до болтливых крестьянских ребятишек, что собирали по лесу землянику и малину; набрав полные корзиночки или нанизав ягоды, словно бусы, на тонкие прутики, они присаживались под елочку отдохнуть и всегда говорили:
– Вот славная елочка! Хорошенькая, маленькая!
Таких речей деревце и слушать не хотело.
Прошел год, и у елочки прибавилось одно коленце, прошел еще год, прибавилось еще одно – так, по числу коленцев, и можно узнать, сколько дереву лет.
– Ах, если бы я была такой же большой, как другие деревья! – вздыхала елочка. – Тогда бы и я широко раскинула свои ветви, высоко подняла голову, и мне бы видно было далеко-далеко вокруг! Птицы свили бы в моих ветвях гнезда, и я при ветре так же важно кивала бы головой, как другие!
И ни солнышко, ни пение птичек, ни розовые утренние и вечерние облака не доставляли ей ни малейшего удовольствия.
Стояла зима; земля была устлана сверкающим снежным ковром; по снегу нет-нет да пробегал заяц и иногда даже перепрыгивал через елочку – вот обида! Но прошло еще две зимы, и к третьей деревце подросло уже настолько, что зайцу приходилось обходить его кругом.
«Да, расти, расти и поскорее сделаться большим, старым деревом – что может быть лучше этого!» – думалось елочке.
Каждую осень в лесу появлялись дровосеки и рубили самые большие деревья. Елочка каждый раз дрожала от страха при виде падавших на землю с шумом и треском огромных деревьев. Их очищали от ветвей, и они валялись на земле такими голыми, длинными и тонкими. Едва можно было узнать их! Потом их укладывали на дровни и увозили из леса.
Куда? Зачем?
Весною, когда прилетели ласточки и аисты, деревце спросило у них:
– Не знаете ли, куда повезли те деревья? Не встречали ли вы их?
Ласточки ничего не знали, но один из аистов подумал, кивнул головой и сказал:
– Да, пожалуй! Я встречал на море, по пути из Египта, много новых кораблей с великолепными высокими мачтами. От них пахло елью и сосной. Вот где они!
– Ах, поскорей бы и мне вырасти да пуститься в море! А каково это море, на что оно похоже?
– Ну, это долго рассказывать! – ответил аист и улетел.
– Радуйся своей юности! – говорили елочке солнечные лучи. – Радуйся своему здоровому росту, своей молодости и жизненным силам!
И ветер целовал дерево, роса проливала над ним слезы, но ель ничего этого не ценила.
Незадолго до Рождества срубили несколько совсем молоденьких елок; некоторые из них были даже меньше нашей елочки, которой так хотелось поскорее вырасти. Все срубленные деревца были прехорошенькие; их не очищали от ветвей, а прямо уложили на дровни и увезли из леса.
– Куда? – спросила ель. – Они не больше меня, одна даже меньше. И почему на них оставили все ветви? Куда их повезли?
– Мы знаем! Мы знаем! – прочирикали воробьи. – Мы были в городе и заглядывали в окна! Мы знаем, куда их повезли! Они попадут в такую честь, что и сказать нельзя! Мы заглядывали в окна и видели! Их ставят посреди теплой комнаты и украшают чудеснейшими вещами: золочеными яблоками, медовыми пряниками и тысячами свечей!
– А потом?.. – спросила ель, дрожа всеми ветвями. – А потом?.. Что было с ними потом?
– А больше мы ничего не видали! Но это было бесподобно!
– Может быть, и я пойду такою же блестящею дорогой! – радовалась ель. – Это получше, чем плавать по морю! Ах, я просто изнываю от тоски и нетерпения! Хоть бы поскорее пришло Рождество! Теперь и я стала такою же высокою и раскидистою, как те, что были срублены в прошлом году! Ах, если б я уже лежала на дровнях! Ах, если б я уже стояла, разубранная всеми этими прелестями, в теплой комнате! А потом что?.. Потом, верно, будет еще лучше, иначе зачем бы и наряжать меня!.. Только что именно? Ах, как я тоскую и рвусь отсюда! Просто и сама не знаю, что со мной!
– Радуйся нам! – сказали ей воздух и солнечный свет. – Радуйся своей юности и лесному приволью!
Но она и не думала радоваться, а все росла да росла. И зиму, и лето стояла она в своем зеленом уборе, и все, кто видел ее, говорили: «Вот чудесное деревце!» Подошло, наконец, и Рождество, и елочку срубили первую. Жгучая боль и тоска не дали ей даже и подумать о будущем счастье; грустно было расставаться с родным лесом, с тем уголком, где она выросла: она ведь знала, что никогда больше не увидит своих милых подруг – елей и сосен, кустов, цветов, а может быть, даже и птичек! Как тяжело, как грустно!..
Деревце пришло в себя только тогда, когда очутилось вместе с другими деревьями на дворе и услышало возле себя чей-то голос:
– Чудесная елка! Такую-то нам и нужно!
Явились двое разодетых слуг, взяли елку и внесли ее в огромную великолепную залу. По стенам висели портреты, а на большой кафельной печке стояли китайские вазы со львами на крышках; повсюду были расставлены кресла-качалки, шелковые диваны и большие столы, заваленные альбомами, книжками и игрушками на несколько сот далеров – так, по крайней мере, говорили дети. Елку посадили в большую кадку с песком, обернули кадку зеленою материей и поставили на пестрый ковер. Как трепетала елочка! Что-то теперь будет? Явились слуги и молодые девушки и стали наряжать ее. Вот на ветвях повисли полные сластей маленькие сетки, вырезанные из цветной бумаги, золоченые яблоки и орехи и закачались куклы – ни дать ни взять живые человечки; таких елка еще и не видывала. Наконец к ветвям прикрепили сотни разноцветных маленьких свечек, а к самой верхушке елки – большую звезду из сусального золота. Ну просто глаза разбегались, глядя на все это великолепие!
– Как заблестит, засияет елка вечером, когда зажгутся свечки! – сказали все.
«Ах! – подумала елка. – Хоть бы поскорее настал вечер и зажгли свечки! А что же будет потом? Не явятся ли сюда из лесу, чтобы полюбоваться на меня, другие деревья? Не прилетят ли к окошкам воробьи? Или, может быть, я врасту в эту кадку и буду стоять тут такою нарядной и зиму и лето?»
Да, много она знала!.. От напряженного ожидания у нее даже заболела кора, а это для дерева так же неприятно, как для нас головная боль.
Но вот зажгли свечи. Что за блеск, что за роскошь! Елка задрожала всеми ветвями, одна из свечек подпалила зеленые иглы, и елочка пребольно обожглась.
– Ай-ай! – закричали барышни и поспешно затушили огонь. Больше елка дрожать не смела. И напугалась же она! Особенно потому, что боялась лишиться хоть малейшего из своих украшений. Но весь этот блеск просто ошеломлял ее… Вдруг обе половинки дверей распахнулись, и ворвалась целая толпа детей; можно было подумать, что они намеревались свалить дерево! За ними степенно вошли старшие. Малыши остановились как вкопанные, но лишь на минуту, а там поднялся такой шум и гам, что просто в ушах звенело. Дети плясали вокруг елки, и мало-помалу все подарки с нее были посорваны.
«Что же это они делают! – думала елка. – Что это значит?» Свечки догорели, их потушили, а детям позволили обобрать дерево. Как они набросились на него! Только ветви трещали! Не будь елка крепко привязана верхушкою с золотой звездой к потолку, они бы повалили ее.
Потом дети опять принялись плясать, не выпуская из рук своих чудесных игрушек. Никто больше не глядел на елку, кроме старой няни, да и та высматривала только, не осталось ли где в ветвях яблочка или финика.
– Сказку! Сказку! – закричали дети и подтащили к елке маленького толстенького господина.
Он уселся под деревом и сказал:
– Вот мы и в лесу! Да и елка, кстати, послушает! Но я расскажу только одну сказку! Какую хотите: про Иведе-Аведе или про Клумпе-Думпе, который, хоть и свалился с лестницы, все-таки вошел в честь и добыл себе принцессу?
– Про Иведе-Аведе! – закричали одни.
– Про Клумпе-Думпе! – кричали другие.
Поднялся крик и шум; одна елка стояла смирно и думала: «А мне разве нечего больше делать?»
Она уж сделала свое дело!
И толстенький господин рассказал про Клумпе-Думпе, который, хоть и свалился с лестницы, все-таки вошел в честь и добыл себе принцессу.
Дети захлопали в ладоши и закричали: «Еще, еще!» Они хотели послушать и про Иведе-Аведе, но остались при одном Клумпе-Думпе.
Тихо, задумчиво стояла елка: лесные птицы никогда не рассказывали ничего подобного. «Клумпе-Думпе свалился с лестницы, и все же ему досталась принцесса! Да, вот что бывает на белом свете!» – думала елка: она вполне верила всему, что сейчас слышала, – рассказывал ведь такой почтенный господин. «Да, да, кто знает! Может быть, и мне придется свалиться лестницы, а потом и мне достанется принцесса!» И она с радостью думала о завтрашнем дне: ее опять украсят свечками, игрушками, золотом и фруктами! «Завтра уж я не задрожу! – думала она. – Я хочу как следует насладиться своим великолепием! И завтра я опять услышу сказку про Клумпе-Думпе, а может статься, и про Иведе-Аведе». И деревце смирно простояло всю ночь, мечтая о завтрашнем дне.
Поутру явились слуга и горничная. «Сейчас опять начнут меня украшать!» – подумала елка, но они вытащили ее из комнаты, поволокли по лестнице и сунули в самый темный угол чердака, куда даже не проникал дневной свет.
«Что же это значит? – думалось елке. – Что мне здесь делать? Что я тут увижу и услышу?» И она прислонилась к стене и все думала, думала… Времени на это было довольно: проходили дни и ночи – никто не заглядывал к ней. Раз только пришли люди поставить на чердак какие-то ящики. Дерево стояло совсем в стороне, и о нем, казалось, забыли.
«На дворе зима! – думала елка. – Земля затвердела и покрыта снегом: нельзя, значит, снова посадить меня в землю, вот и приходится постоять под крышей до весны! Как это умно придумано! Какие люди добрые! Не будь только здесь так темно и так ужасно пусто!.. Нет даже ни единого зайчика!.. А в лесу-то как было весело! Кругом снег, а по снегу скачут зайчики! Хорошо было… Даже когда они прыгали через меня, хоть меня это и сердило! А тут как пусто!»
– Пи-пи! – пискнул вдруг мышонок и выскочил из норки, за ним еще несколько. Они принялись обнюхивать дерево и шмыгать меж его ветвями.
– Ужасно холодно здесь! – сказали мышата. – А то совсем бы хорошо было! Правда, старая елка?
– Я вовсе не старая! – отвечала ель. – Есть много деревьев постарше меня!
– Откуда ты и что ты знаешь? – спросили мышата; они были ужасно любопытны. – Расскажи нам, где самое лучшее место на земле? Ты была там? Была ты когда-нибудь в кладовой, где на полках лежат сыры, а под потолком висят окорока и где можно плясать по сальным свечкам? Туда войдешь тощим, а выйдешь оттуда толстым!
– Нет, такого места я не знаю! – сказало дерево. – Но я знаю лес, где светит солнышко и поют птички!
И она рассказала им о своей юности; мышата никогда не слыхали ничего подобного, выслушали рассказ елки и потом сказали:
– Как же ты много видела. Как ты была счастлива!
– Счастлива? – сказала ель и задумалась о том времени, о котором только что рассказывала. – Да, пожалуй, тогда мне жилось недурно!
Затем она рассказала им про тот вечер, когда была разубрана пряниками и свечками.
– О! – сказали мышата. – Как же ты была счастлива, старая елка!
– Я совсем еще не стара! – возразила ель. – Я взята из леса только нынешнею зимой! Я в самой поре! Только что вошла в рост!
– Как ты чудесно рассказываешь! – сказали мышата и на следующую ночь привели с собой еще четырех, которым тоже надо было послушать рассказы елки. А сама ель чем больше рассказывала, тем яснее припоминала свое прошлое, и ей казалось, что она пережила много хороших дней.
– Но они же вернутся! Вернутся! И Клумпе-Думпе упал с лестницы, а все-таки ему досталась принцесса! Может быть, и мне тоже достанется принцесса!
При этом дерево вспомнило хорошенькую березку, что росла в лесной чаще неподалеку от него, – она казалась ему настоящей принцессой.
– Кто это Клумпе-Думпе? – спросили мышата, и ель рассказала им всю сказку; она запомнила ее слово в слово. Мышата от удовольствия чуть не прыгали до самой верхушки дерева. На следующую ночь явилось еще несколько мышей, а в воскресенье пришли даже две крысы. Этим сказка вовсе не понравилась, что очень огорчило мышат, но теперь и они перестали уже так восхищаться сказкою, как прежде.
– Вы только одну эту историю и знаете? – спросили крысы.
– Только! – отвечала ель. – Я слышала ее в счастливейший вечер в моей жизни; тогда-то я, впрочем, еще не сознавала этого!
– В высшей степени жалкая история! Не знаете ли вы чего-нибудь про жир или сальные свечки? Про кладовую?
– Нет! – ответило дерево.
– Так счастливо оставаться! – сказали крысы и ушли. Мышата тоже разбежались, и ель вздохнула:
– А ведь славно было, когда эти резвые мышата сидели вокруг меня и слушали мои рассказы! Теперь и этому конец… Но уж теперь я не упущу своего, порадуюсь хорошенько, когда наконец снова выйду на белый свет!
Не так-то скоро это случилось!
Однажды утром явились люди прибрать чердак. Ящики были вытащены, а за ними и ель. Сначала ее довольно грубо бросили на пол, потом слуга поволок ее по лестнице вниз.
«Ну, теперь для меня начнется новая жизнь!» – подумала елка.
Вот на нее повеяло свежим воздухом, блеснул луч солнца – ель очутилась на дворе. Все это произошло так быстро, вокруг было столько нового и интересного для нее, что она не успела и поглядеть на самое себя. Двор примыкал к саду; в саду все зеленело и цвело. Через изгородь перевешивались свежие благоухающие розы, липы были покрыты цветом, ласточки летали взад и вперед и щебетали:
– Квир-вир-вит! Мой муж вернулся! Но это не относилось к ели.
– Теперь и я заживу! – радовалась ель и расправила свои ветви. Ах, как они поблекли и пожелтели!
Дерево лежало в углу двора, на крапиве и сорной траве; на верхушке его все еще сияла золотая звезда.
На дворе весело играли те самые ребятишки, что прыгали и плясали вокруг разубранной елки в сочельник. Самый младший увидел дерево и сорвал с него звезду.
– Поглядите-ка, что осталось на этой гадкой, старой елке! – сказал он и наступил ногами на ее ветви – ветви захрустели.
Ель посмотрела на молодую, цветущую жизнь вокруг, потом поглядела на самое себя и пожелала вернуться в свой темный угол на чердак.
Вспомнились ей и молодость, и лес, и веселый сочельник, и мышата, радостно слушавшие сказку про Клумпе-Думпе…
– Все прошло, прошло! – сказало бедное дерево. – И хоть бы я радовалась, пока было время! А теперь… все прошло, прошло!
Пришел слуга и изрубил елку в куски – вышла целая связка растопок. Как славно запылали они под большим котлом! Дерево глубоко-глубоко вздыхало, и эти вздохи были похожи на слабые выстрелы. Прибежали дети, уселись перед огнем и встречали каждый выстрел веселым «пиф! паф!». А ель, испуская тяжелые вздохи, вспоминала ясные летние дни и звездные зимние ночи в лесу, веселый сочельник и сказку про Клумпе-Думпе, единственную слышанную ею сказку!.. Так она вся и сгорела.
Мальчики опять играли на дворе; у младшего на груди сияла та самая золотая звезда, которая украшала елку в счастливейший вечер ее жизни. Теперь он прошел, канул в вечность, елке тоже пришел конец, а с нею и нашей истории. Конец, конец! Все на свете имеет свой конец!
Перевод с датского П. и А. Ганзен
Джером Клапка Джером
Встреча автора с ангелом
Однажды, после рождественских праздников, я видел странный сон. Мне приснилось, будто я вылетел из своей спальни прямо в окно в одной ночной сорочке. Я поднимался все выше и выше к небу, это радовало меня.
«Ага, обратили-таки на меня внимание! – с гордостью размышлял я. – Уж очень я был добр… должно быть, даже уж чересчур. Ведь будь я не таким добрым, пожалуй, пробыл бы на земле подольше… Впрочем, – заключил я, – всего сразу требовать нельзя».
Между тем земля становилась все меньше и меньше. Последнее, что я видел, был длинный ряд электрических фонарей, окаймляющих набережную Темзы. Вскоре и от этой светящейся линии не осталось ничего, кроме слабого мерцания, постепенно поглощаемого полным мраком. Когда подо мною исчез последний намек на земной свет, я услышал за собой тихое шуршание крыльев. Оглянувшись, я увидел ангела-регистратора. Он держал под мышкой объемистую, тяжелую книгу.
Я высказал ему свое предположение, что он, должно быть, очень утомлен.
– Да, – ответил ангел, – ваши рождественские дни всегда доставляют нам много лишнего труда.
– Понятно, удивляюсь только, как вы успеваете справляться в это время. К Рождеству мы, люди, сразу превращаемся в удивительных добряков и принимаемся благодетельствовать вовсю. Это такое приятное состояние, – заметил я.
– Охотно верю вам, – вежливо согласился ангел.
– Мне самому всегда дает толчок первый рождественский номер одного семейного журнала, в котором так трогательно изображены добродушные краснолицые эсквайры, оделяющие бедных сельчан плюмпудингом, и хорошенькие, закутанные в дорогие меха девочки, кормящие сахаром дрожащих от холода и голода уличных лошадок. Эти картинки умиляют меня и до такой степени умягчают мое сердце, что я готов взять в первом попавшемся благотворительном обществе кружку для сбора и ходить по городу собирать деньги на бедных.
Но вы, господин ангел, – продолжал я, – не думайте, что я один на свете делаюсь добрым на Рождество. О нет! Я отнюдь не желаю внушать вам такое превратное мнение о себе в ущерб другим. На Рождество то и хорошо, что оно делает добрыми всех людей. Сколько хороших чувств питаем мы в это время! Сколько делаем добра! Начинается это у нас незадолго до Рождества и продолжается чуть ли не до конца января. Вероятно, для вас одно наслаждение отмечать все это в вашей книге?..
– О да, великодушные дела доставляют всем нам большую радость! – подтвердил ангел.
– Так же и нам, – сказал я. – Я люблю думать о тех добрых делах, которые сделал сам. Я все собирался вести дневник, в который мог бы каждый вечер записывать свои добрые дела, совершенные за истекший день. Это было бы так поучительно для потомства.
Ангел нашел, что это была блестящая идея.
– Полагаю, что в вашей книге записано все, что я сделал хорошего на земле в продолжение последних шести недель, не так ли? – спросил я, глядя на толстую книгу моего небесного спутника.
– Да, сюда все занесено, – подтвердил мою догадку ангел.
Я разговорился с ангелом не из-за чего-нибудь особенного, а просто ради болтовни. Я нисколько не сомневался в его точности и добросовестности; но ведь всегда приятно лишний разок поболтать о себе.
– А что, записаны у вас пять шиллингов, пожертвованных мною в «шестипенсовый фонд для безработных», учрежденный при редакции «Ежедневного Телеграфа»? – осведомился я.
– Как же, конечно, записаны, – ответил ангел.
– Впрочем, – поспешил я добавить, – как теперь припоминаю, собственно, я пожертвовал десять шиллингов. Мне пришлось подписаться во второй раз, потому что когда был опубликован список имен жертвователей, я увидел, что мое имя искажено.
Ангел успокоил меня уверением, что в его книгу занесены обе мои подписки.
– Потом в течение миновавших рождественских праздников мне пришлось присутствовать на четырех благотворительных обедах, – напомнил я ему. – К сожалению, я забыл, о какой именно благотворительности шло дело. Помню только, что каждый раз на другой день после такого обеда у меня жестоко болела голова… не выношу подаваемого на этих обедах шампанского. А так как приходится платить за это шампанское – ради благотворительности, то нельзя не спрашивать его, иначе подумают, что не имеешь достаточных средств или жадничаешь…
Ангел прервал меня заверением, что мои жертвы на этих обедах также занесены им в книгу.
– На прошлой неделе я послал на благотворительный базар дюжину своих фотографических карточек с автографом, – продолжал я.
Ангел заявил, что записал и этот факт.
– Потом, – продолжал я, – мне пришлось участвовать на двух костюмированных балах. Я был в костюме сэра Уолтера Рэли. Лично я не охоч до таких балов, и бывать на них для меня в некотором роде подвиг, а потому я могу надеяться…
Ангел поспешил уверить меня, что у него отмечены и эти мои подвиги.
– Так вы, может быть, знаете и о том, что я на днях участвовал в представлении «Наших мальчиков», данном в пользу фонда для бедных викариев? Об этом было напечатано в «Утренней почте», но критик…
Ангел снова прервал меня, сказав, что если критик этой газеты отнесся ко мне несправедливо, то он за это понесет наказание и что, во всяком случае, мнение газетных или каких бы там ни было критиков не может повлиять на мнение его, ангела.
– Это хорошо, – заметил я. – В сущности, я и сам понимаю, что от этих «благотворительных» спектаклей очень немного перепадает для нуждающихся. Но как бы то ни было, а я-то играл, кажется, недурно.
Ангел сказал, что он лично был на том спектакле и написал о нем одобрительный отзыв.
Я напомнил ему еще о тех четырех балконных местах, которые взял на грандиозное зрелище, устроенное королем в пользу фонда для неимущих британцев в Йоханнесбурге. Никто из знаменитых артистов и артисток, имена которых были обозначены в афишах, не принял в нем участия, но прислал письма с сердечными пожеланиями. Зато те, имена которых никому не известны, явились. Во всяком случае, зрелище стоило потраченных мною на него денег, и я не жалуюсь.
Я сделал и еще несколько добрых дел, но никак не мог припомнить, каких именно. Помнил только, что в число пожертвованных мною старых вещей попало и пальто, которое я с успехом мог бы еще поносить и сам. Кроме того, я вспомнил, что брал билет на лотерею с благотворительной целью. Разыгрывался автомобиль, который достался одной богатой леди.
Ангел просил меня не беспокоиться: не только все это, но и то, о чем я никак не мог вспомнить, значится у него в книге.

















