355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям О.Генри » Собрание сочинений в пяти томах Том 2 » Текст книги (страница 21)
Собрание сочинений в пяти томах Том 2
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:16

Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах Том 2"


Автор книги: Уильям О.Генри



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

Адское пламя

Перевод А. Старцева

Есть у меня два-три знакомых редактора, к которым я, если вздумаю, могу хоть сейчас зайти поболтать на литературные темы. Раньше бывало, что они вызывали меня для беседы на литературные темы. Это не то же самое. Так вот, они мне рассказывали, что немалая часть рукописей, приходящих в редакцию, имеет приписку от автора, где он клянется, что его сочинение «взято из жизни». Дальнейшая судьба такой рукописи зависит лишь от того, приложена к ней или нет почтовая марка. Если приложена, рукопись уходит назад к сочинителю. Нет – она летит в угол, где ее уже ждет пара старых калош, опрокинутая статуэтка крылатой Победы или груда старых журналов, на обложке одного из которых изображен сам редактор, увлеченно читающий в подлиннике «Le Petit Journal» [57][57]
  «Маленький журнал» (фр.).


[Закрыть]
(держа его вверх ногами – это видно по иллюстрациям). Легендарная редакционная корзина для отвергнутых рукописей на самом деле не существует.

Итак, факты жизни – в презрении. Пройдет время, наука, природа, истина вотрутся в доверие к искусству. С фактами станут считаться. Злодеев потянут к ответу вместо того, чтобы выбирать их в правление акционерного общества. Но пока что вымысел живет в разводе с действительностью, платит ей алименты и выступает опекуном репортерских отчетов.

Вся эта преамбула здесь к тому, что я хочу рассказать вам историю «из жизни». Как таковая, она будет предельно простой. Все прилагательные я постараюсь заменить на предлоги и, если вы уловите в ней хоть какое-либо изящество слога, знайте, это вина наборщика. Я предложу вам рассказ из литературного быта большого города, и он будет полезен каждому в Госпорте, штат Индиана (и на двадцать пять миль в окружности), у кого на столе лежит готовая рукопись, начинающаяся примерно такими словами: «В старой ратуше еще слышались клики восторженных избирателей, но Гарвуд, тепло пожав руки своим верным друзьям и помощникам, уже пробивал путь в толпе, поспешая к судье Кресвеллу, где его ждала Айда».

Петтит прибыл из Алабамы, чтобы посвятить жизнь изящной словесности. В южных газетах уже появились восемь его рассказов с примечанием редакции, разъяснявшим, что автор – «сын нашего доблестного майора Петтингила Петтита, героя сражения при Лукаут-Маунтен и бывшего окружного судьи».

Петтит был молодым человеком несколько сурового вида, из застенчивости скрывавшим свою большую начитанность. Мы с ним были друзьями. Отец его держал лавку в городке, называвшемся Хосиа. Петтит вырос в хосийских сосновых лесах и ракитниках. Он привез в саквояже два рукописных романа о похождениях в Пикардии в 1329 году некоего Гастона Лабуле, виконта де Монрепо. Не станем его осуждать, это может случиться с каждым. А потом мы вдруг пишем сногсшибательный очерк о малютке-газетчике и его колченогой собаке, и наш очерк печатают; ну, а потом… покупаем большой чемодан и ходим от дома к дому, предлагая усовершенствованные газовые горелки по доллару и двадцать пять центов за штуку: «Необходимо каждой хозяйке!»

Я привел Петтита в красный кирпичный дом, который в дальнейшем, когда мы со всем этим покончили, был увековечен в статье «Литературные реликвии старого Нью-Йорка». Петтит снял комнату, – лавка в Хосии пока что брала на себя его содержание. Я повел его по Нью-Йорку, и он не сказал мне ни разу, что авеню Генерала Ли у них в Хосии значительно шире Бродвея. Это меня обнадежило, и я решился на последний экзамен.

– А что, если тебе написать о Нью-Йорке, – сказал я ему. – Скажем, «Вид с Бруклинского моста». Знаешь, взглянуть свежим глазом…

– Постарайся не быть идиотом, – ответил мне Петтит, – пойдем выпьем пива. Город мне в общем понравился.

Мы с ним обнаружили подлинное царство богемы и были в большом восторге. Ежедневно, утром и вечером, мы направлялись в один из этих дворцов из кафеля и стекла, где протекал грандиозный, грохочущий эпос жизни. Даже Валгалла, я думаю, не была столь шумной и славной. Классический мрамор столов, снежно-белые свитки салфеток в облитой светом витрине, безошибочно вагнеровские созвучия в перестуке тарелок и чашек, стаккато ножей и вилок, пронзительный речитатив облаченных в белые фартуки дев-официанток у стоек, напоминавших анатомический стол, и лейтмотив неумолчных кассовых аппаратов – все сливалось в гигантский ликующий, возвышающий душу синтез искусств, парад героической, исполненной символов жизни. И порция бобов стоила всего десять центов. Мы изумлялись, что наши собратья, служители муз, продолжают вкушать свои трапезы за унылыми столиками в почитающихся артистическими жалких кухмистерских. И содрогались при мысли, что они могут узнать про наш храм и осквернить его своим посещением.

Петтит писал рассказ за рассказом, но редакторы их браковали. Он писал про любовь, чего избегаю я, ибо твердо уверен, что это давно нам известное и популярное чувство должно обсуждаться лишь в узком кругу (на приеме у психиатра или в беседе с цветочницей), но отнюдь не на страницах общедоступных журналов. А редакторы утверждают, что женская часть их подписчиков хочет читать про любовь.

Позволю себе заметить, что это неверно. Женщины не читают в журналах любовных историй. Они ищут рассказы, где герои режутся в покер, и еще изучают рецепты примочек из огуречного сока. Рассказы с любовным сюжетом читают толстяки коммивояжеры и десятилетние девочки. Я не хулю здесь редакторов. В большинстве своем это прекрасные люди, но все же не более чем люди – каждый из них ограничен собственным вкусом и навыками. Я знавал двух сотрудников в журнальной редакции, схожих, как два близнеца. Но один был привержен к романам Флобера, другой – любил джин.

Когда Петтит возвращался домой с отвергнутыми рукописями, мы садились читать их вдвоем, чтобы лучше понять, чем недоволен редактор Это были совсем недурные рассказы, гладко написанные и кончавшиеся, как полагается, на последней странице. События в них развивались логично и в должной последовательности. Чего не хватало в них, это живой жизни. Представьте на миг, что вы заказали устрицы и вам подали блюдо симметрично разложенных раковин, но – пустых, без их сочных, соблазнительных обитателей. Не колеблясь я дал понять автору, что надо солиднее знать предмет, о котором пишешь.

– На прошлой неделе ты продал рассказ, – сказал Петтит, – где описана стычка на приисках в Аризоне. Твой герой достает из кармана сорокапятикалиберный кольт и убивает одного за другим семь бандитов. Но кольты такого калибра – шестизарядные.

– Ты путаешь разные вещи, – сказал я. – Аризона далеко от Нью-Йорка. Я могу застрелить человека при помощи лассо и ускакать от погони на паре ковбойских штанов, и никто ничего не заметит – разве какой крохобор настрочит на меня кляузу. Ты в иной ситуации. Про любовь здесь, в Нью-Йорке, знают ничуть не меньше, чем где-нибудь в Миннесоте в пору ранней посадки картофеля. Допускаю, что у ньюйоркцев нет той непосредственности – читают не только Байрона, но и биржевой бюллетень (раз уж книжки пошли на Б!). В общем, так или иначе, но этот недуг широко здесь известен. Ты можешь уверить редактора, что ковбой садится в седло, ухватившись за правое стремя, но с любовью, хочешь не хочешь, а должен быть аккуратен. Советую – лично влюбиться, познакомиться с делом практически.

Петтит влюбился. Я так и не знаю, принял он к сведению мой совет или пал жертвой случая.

Он повстречал эту девушку где-то на вечеринке: дерзкую, яркую, золотоволосую, озирающую вас с добродушным презрением нью-йоркскую девушку.

Так вот (зрелый повествовательный стиль разрешает нам время от времени так начинать нашу фразу), Петтит мгновенно рухнул. Познал на собственной шкуре все сомнения, сердечные муки, тоску ожидания, о которых столь бледно писал.

Шейлока клянут за фунт мяса! Амур взыскал с Петтита не менее двадцати пяти фунтов. Так кто же из них ростовщик?

Как-то вечером Петтит явился ко мне сам не свой от восторга. Тощий, измученный, но сам не свой от восторга. Она подарила ему на память цветок.

– Старина, – заявил он с какой-то странной улыбкой, – кажется, я напишу этот рассказ о любви. Тот самый, ты знаешь, за который они ухватятся. Я чувствую, он во мне. Не ручаюсь за то, что получится, но чувствую – он во мне.

Я выгнал его из комнаты.

– За стол и пиши, – приказал я. – Пока не поставишь точку. Я сказал тебе, надо влюбиться. Кончишь, сунешь сюда, под дверь. Не будем ждать до утра.

В два часа ночи послышался шорох под дверью. Прервав беседу с Монтенем, я взялся за Петтита.

Я листал его рукопись, и в ушах у меня не смолкало шипение гусей, легкомысленный щебет воробушков, воркование горлинок, протяжные крики ослов.

– О великая Сафо! – возроптал я в душе. – И это – священное пламя, которое, как утверждают, дает пищу гению и творит из него гражданина с обеспеченным заработком?

Рассказ Петтита был сентиментальной трухой с приправой из хныканья, сю-сю-сю-сю и беспримерного ячества. Все, что ему удалось накопить из литературного опыта, было утрачено. Слюнявость рассказа способна была пробудить цинический смех у самой чувствительной горничной.

Наутро я беспощадно сообщил ему мой приговор. Он идиотски осклабился.

– И преотлично, – сказал он. – Сожги его, старина. Какая мне, собственно, разница? Сегодня мы завтракаем с ней у Клермона.

Счастье длилось примерно месяц. После чего Петтит явился ко мне в беспросветном отчаянии: он получил отставку. Нес какую-то чушь об отъезде в южноамериканские страны, о цианистом калии, о безвременно ранней могиле. Добрых полдня я приводил его в чувство. Потом напитал его целительной порцией алкоголя. Как я говорил уже, это история из жизни и, значит, не может быть выдержана в одних голубых тонах. Две недели подряд я держал его на Омаре Хайаме и виски. Кроме того, каждый вечер я читал ему вслух ту колонку в вечерней газете, где говорится о хитростях женской косметики. Рекомендую всем этот способ лечения.

Исцелившись, мой Петтит снова принялся за рассказы. Он вернул себе легкость слога, стал писать почти хорошо. Тут взвивается занавес, начинается третье действие.

Его полюбила без памяти миниатюрная, кареглазая, молчаливая девушка из Нью-Гэмпшира, приехавшая в Нью-Йорк изучать прикладные искусства. Как это бывает с уроженками Новой Англии, под ледяной оболочкой она таила пылкую душу. Петтит не был чрезмерно влюблен, но проводил с ней свободное время. Она его обожала, порой докучала ему.

Дело дошло до кризиса, она чуть не выбросилась из окна, и Петтиту пришлось утешать ее ценой не очень-то искренней нежности. Даже я был смущен ее безоглядной привязанностью. Родная семья, традиции, верования – все пошло прахом, когда заговорила любовь. Положение было тревожное.

Как-то к вечеру Петтит заявился ко мне позевывая. Как и тогда, он сообщил, что у него в голове превосходный рассказ. Как и тогда, я не мешкая усадил его за письменный стол. Был час ночи, когда у меня под дверью зашуршала бумага.

Прочитав рассказ Петтита, я подскочил и, хоть в доме все спали, издал ликующий вопль. Петтит создал свой шедевр. Между строк этой рукописи истекало горячей кровью живое женское сердце. Тайну трудно было постигнуть, но искусство, святое искусство и пульс живой жизни слились здесь в рассказ о любви, который хватал вас за глотку не хуже ангины. Я кинулся к Петтиту, хлопал его по спине, заклинал именами бессмертных, на которых мы с ним молились. Петтит в ответ лишь зевал и твердил, что его клонит ко сну.

Назавтра я потащил его прямо к редактору. Познакомившись с рукописью, великий человек привстал с кресла и пожал Петтиту руку. Это было лавровым венком, представлением к почетному ордену, верным доходом.

И тогда старичина Петтит как-то нехотя улыбнулся. Петтит – истинный джентльмен, так зову я его с той поры. Не бог знает, конечно, какой комплимент, но на слух он вроде получше, чем на бумаге.

– Да, я понял, – сказал мой друг Петтит и, взяв свой рассказ, стал рвать его в мелкие клочья, – я понял теперь правила этой игры. Настоящий рассказ не напишешь чернилами. И кровью сердца тоже рассказ не напишешь. Его можно написать только кровью чужого сердца. Прежде чем стать художником, нужно стать подлецом. Нет, назад в Алабаму! В лавку, к отцу, за прилавок. Закурим, старик.

На вокзале, прощаясь с Петтитом, я попытался оспорить его позицию.

– А сонеты Шекспира? – взмолился я, делая последнюю ставку.

– Та же подлость, – ответил Петтит, – они дарят тебе любовь, а ты ею торгуешь. Не лучше ли торговать лемехами у отца за прилавком?

– Выходит, – сказал я, – что ты не считаешься с мировыми…

– До свидания, старик! – сказал Петтит.

– …авторитетами, – завершил я свое возражение. – Послушай, старик, если там, у отца, вам понадобится еще продавец или толковый бухгалтер, обещай, что напишешь, ладно?

Немезида и разносчик

Перевод под ред. В. Азова

– Мы отплываем на «Сельтике» утром в восемь часов, – сказала Онорайя, срывая вылезшую нитку на своем кружевном рукаве.

– Я услыхал об этом, – сказал молодой Айвз, уронив шляпу. – И я пришел пожелать вам приятного путешествия.

– Разумеется, вы могли только услыхать об этом, – с холодной любезностью сказала Онорайя, – потому что нам не представилось случая самим уведомить вас.

Айвз взглянул на нее вопросительно и безнадежно.

Звонкий голос на улице пропел довольно музыкально лейтмотив уличного торговца сластями: «Леде-е-е-нцы, хорошие, свежие ле-де-е-е-нцы».

– Это наш старик разносчик, – сказала Онорайя, высовываясь в окно. – Я хочу купить конфеты с билетиками. В лавках на Бродвее и в помине нет таких вкусных конфет.

Разносчик остановил свою ручную тележку против дома. У него был совершенно необычный для уличного торговца праздничный вид. На нем был ярко-красный галстук, из складок которого выглядывала булавка с подковой, чуть что не в натуральную величину. Глуповатая улыбка морщила его худое, смуглое лицо. Полосатые манжеты с запонками в виде собачьих голов прикрывали загар его кистей.

– Мне кажется, он собирается жениться, – с соболезнованием сказала Онорайя. – Я никогда прежде не видала его таким. И сегодня он, право, в первый раз так выкрикивает свой товар.

Айвз бросил на тротуар монету. Разносчик знал своих покупателей. Он наполнил бумажный пакет, влез на крыльцо и подал пакет в окно.

– Я вспоминаю… – сказал Айвз.

– Подождите, – сказала Онорайя.

Она вынула из ящика письменного стола маленький портфель, а из портфеля – маленькую, тонкую бумажку в четверть дюйма.

– В эту, – сурово сказала Онорайя, – была завернута первая, которую мы развернули.

– Это было год назад, – как бы оправдываясь, сказал Айвз и протянул руку, чтобы взять бумажку.

«Клянусь тебе, мой друг, сердечно: тебя любить я буду вечно» – вот что прочитал он на тонкой, узкой бумажке.

– Нам надо было бы уехать две недели назад, – скороговоркой заговорила Онорайя. – Лето такое жаркое. Город совершенно опустел. Некуда пойти. Впрочем, говорят, что в некоторых садах на крышах интересно. Пение или танцы в каких-то из них привлекают публику.

Айвз не дрогнул. Когда находишься на арене, нечего удивляться, что противник наносит тебе удары под ребра.

– Я пошел тогда за разносчиком, – некстати заговорил Айвз, – и дал ему пять долларов. Я догнал его на углу Бродвея.

Он потянулся к пакету, лежавшему на коленях у Онорайи, взял одну завернутую четырехугольную конфетку и медленно развернул ее.

– Отец Сары Чилингворт, – сказала Онорайя, – подарил ей автомобиль.

– Прочтите это, – сказал Айвз, протягивая ей полоску бумаги, в которую был завернут леденец.

«Нас жизнь учит обращенью, любовь же учит нас прощенью».

Щеки Онорайи запылали.

– Онорайя! – воскликнул Айвз, вскакивая со стула.

– Меня зовут мисс Клинтон, – поправила его Онорайя, выпрямляясь, как Венера, выходящая после купанья на пляж. – Я запретила вам называть меня этим именем.

– Онорайя, – продолжал Айвз, – вы должны выслушать меня. Я знаю, что я не заслуживаю прощения, но я должен получить его. У человека бывают иногда минуты безумия, за которые не ответственна его настоящая природа. Я готов все пустить по ветру, кроме вас. Я разбиваю цепи, сковавшие меня. Я отрекаюсь от сирены, которая оторвала меня от вас. Пусть купленные у этого уличного торговца вирши ходатайствуют за меня. Любить я могу только вас одну. Да научит вас любовь прощенью, а я… «тебя любить я буду вечно…».


* * *

На Западной стороне квартал между Шестой и Седьмой авеню пересекается в центре переулком, который оканчивается на маленьком дворе. Это театральный квартал, жители его – кипящая пена полудюжины наций. Атмосфера здесь – богемная, говор – многоязычный, существование – случайное.

На дворе, в конце переулка, жил продавец леденцов. В семь часов он заворачивал свою тележку в узкий проезд, опирал ее концом на каменный выступ и садился, чтобы освежиться, на одну из оглобель. Вдоль переулка всегда гулял свежий ветер.

Над тем местом, где он всегда останавливал свою тележку, находилось окно. В час вечерней прохлады у этого окна садилась, чтобы подышать воздухом, мадемуазель Адель, притягательная сила увеселительного сада на крыше. Ее густые, темные каштановые волосы были обыкновенно распущены, чтобы ветерок мог доставить себе удовольствие помочь горничной Сидони в просушке и проветривании их. На ее плечи – пункт, на который фотографы обращали наибольшее внимание – был небрежно накинут гелиотроповый шарф. Руки были обнажены до локтей – здесь не было скульпторов, которые, конечно, пришли бы, увидев их, в раж – но даже степенные камни стен не были настолько бесчувственны, чтобы не одобрить их. Пока она сидела так у окна, другая горничная, Фелиси, мыла и полировала маленькие ножки, которые так блистали и очаровывали ночную публику.

Мало-помалу мадемуазель начала замечать торговца леденцами, который останавливался под ее окном, чтобы вытереть себе лоб и освежиться. Пока она была в руках своих горничных, она временно лишена была возможности исполнять свое призвание – очаровывать и привязывать к своей колеснице мужчин. Мадмуазель была недовольна такой потерей времени. И вот, вдруг, является этот разносчик – правда, не подобающая, казалось бы, цель для ее стрел – но как-никак, принадлежащий к тому полу, с которым она рождена была вести войну.

Однажды вечером, бросив на него дюжину холодных, будто не замечающих взглядов, она вдруг оттаяла и подарила его такой улыбкой, что все сласти на его тележке исказились от зависти.

– Разносчик, – проворковала она, в то время как Сидони расчесывала ее тяжелые каштановые волосы, – вы не находите, что я очень красива?

Разносчик грубо засмеялся и посмотрел наверх, поджимая тонкий рот и обтирая лоб полосатым, красным с синим, платком.

– Н-да, из вас вышла бы чудная обложка для журнала, – нехотя ответил он. – Это там разбираются, кто красив, да кто некрасив. Не по моей это части. Если вам нужны цветочные подношения, обратитесь в другое место, между девятью и двенадцатью. Кажется, дождь будет.

По правде сказать, очаровывать уличного разносчика то же, что убивать кроликов в глубоком снегу. Но в ней взыграла кровь охотника.

Мадемуазель вырвала из руки Сидони длинный локон и бросила его вниз.

– Разносчик, есть у вас возлюбленная с такими волосами, такими длинными и мягкими? И с такими красивыми руками?

Она протянула руку, как Галатея после совершившегося чуда.

Разносчик резко загоготал и начал приводить в порядок развалившуюся пирамиду печенья.

– Играйте назад! – сказал он вульгарно. – Никаких комплиментов вы от меня не получите. Этим товаром не торгую. Я слишком навидался видов, чтоб меня можно было одурачить пучком волос и свежеотмассированной рукой. Я уверен, что вы будете очень хороши при свете огня, под пудрой, намазавшись, и с оркестром, играющим «Под старой яблоней». Но ежели вы думаете меня скрутить – музыка, играй разлуку! Я против перекиси водорода и гримировальных ящиков. Кроме шуток, скажите, вы не думаете, что будет дождь?

– Разносчик, – нервно сказала мадемуазель, и губы ее раскрылись и на подбородке ее появилась ямочка, – вы не находите, что я красива?

Разносчик осклабился.

– В чем дело? – сказал он. – Надоело платить агентам за рекламу? Сами стали себя рекламировать? Кстати, я еще не видал вашей физиономии на сигарных коробках. Как бы то ни было, такая женщина еще не сфабрикована, которой удалось бы скрутить меня. Я знаю вашего брата от гребешков до шнурков на ботинках. Дайте мне хорошую торговлю и кусок говядины с луком в семь часов, да трубку и вечернюю газету, – так пусть сама Лилиан Рассел не трудится делать мне глазки. Ни черта не выйдет!

Мадемуазель надулась.

– Разносчик, – сказала она нежным и глубоким голосом. – Вы все-таки скажете, что я красива. Все мужчины это говорят – и вы скажете.

Разносчик засмеялся и достал свою трубку.

– Ладно, – сказал он, – мне ко двору пора. В вечерней газете есть рассказ, который я читаю; люди ныряют, ищут затопленное сокровище на дне, а пираты следят за ними из-за скалы. И ни на земле, ни на воде, ни в воздухе нет там ни одной женщины. Добрый вечер.

И он покатил свою тележку вниз по переулку, к заплесневелому двору, на котором он жил.

Не поверил бы он, не изучавший женщин, что мадемуазель каждый день садилась у окна и раскидывала свои сети, чтобы довести до конца затеянную ею бесчестную игру. Раз как-то она заставила важного гостя прождать полчаса в ее приемной, пока она старалась – и тщетно – разбить упрямую философию разносчика. Его грубый смех задевал за живое ее тщеславие. Ежедневно сидел он в переулке, прохлаждаясь на своей тележке, пока Сидони убирала ее волосы, и ежедневно стрелы ее красоты отскакивали, притупленные и бесполезные, от его окаменелой груди. Неизменным возбуждением сверкали ее глаза. Уязвленная в своей гордости, она обжигала его такими взглядами, от которых более высокие ее обожатели почувствовали бы себя на седьмом небе. Строгие глаза разносчика смотрели на нее с плохо скрытой насмешкой и побуждали ее выбирать самые острые стрелы из колчана ее красоты.

Однажды она высунулась далеко за подоконник, но она не вызывала его на бой и не мучила его, как делала это обыкновенно.

– Разносчик, – сказала она, – встаньте и посмотрите мне в глаза.

Он встал и посмотрел в ее глаза с неприятным смехом, точно водил пилой по дереву. Он вынул из кармана трубку, повертел ее и задрожавшей рукой положил обратно в карман.

– Довольно, – с тихой улыбкой сказала мадемуазель, – мне надо идти к моей массажистке. Добрый вечер.

На следующий день продавец леденцов явился и остановил свою тележку под окном. Но он ли это был? На нем был новенький, с иголочки, костюм из светлой клетчатой материи. Галстук у него был ярко-красный, и в него была воткнута блестящая булавка в виде подковы, почти натуральной величины. Башмаки его были вычищены, загар на щеках немного побелел, руки были вымыты. Окно было открыто, но в окне не было никого, и он ждал, стоя под ним и подняв свой нос кверху, как собака, надеющаяся получить кость.

Мадемуазель пришла с Сидони, которая несла за ней ее тяжелые волосы. Она взглянула на продавца леденцов и улыбнулась ему ленивой улыбкой, тотчас заменившейся выражением скуки. Она сразу увидела, что выиграла игру, и ей надоела охота. Она стала разговаривать с Сидони.

– Хороший был денек сегодня, – заговорил разносчик – Первый раз за весь месяц сторговал по первому разряду. Заработал на Мэдисон-сквере. А похоже, что завтра будет дождь? А?

Мадемуазель положила на подушку, на подоконнике, две кругленькие ручки, а на них подбородок с ямочкой.

– Разносчик, – нежно сказала она, – вы меня не любите?

Разносчик встал и облокотился о каменную стену.

– Леди, – прерывающимся голосом заговорил он, – у меня есть восемьсот долларов на книжке. Разве я сказал, что вы не прекрасны? Возьмите у меня все деньги и купите на них ошейник для вашей собаки.

В комнате мадемуазель раздался звук, словно зазвенели сто серебряных колокольчиков. Смех наполнил переулок и ворвался во двор, что было так же необычайно, как если бы туда проник луч солнца. Мадемуазель стало весело. Сидони, как верное эхо, присоединила свое замогильное, но преданное контральто. Разносчик, по-видимому, начал понимать их смех. Он в смущении хватался за свою булавку с подковой. Наконец, мадемуазель утомилась и повернула к окну свое красивое, раскрасневшееся лицо.

– Разносчик, – сказала она, – уходите. Когда я смеюсь, Сидони дергает мне волосы. А я не могу не смеяться, пока вы здесь стоите.

– Письмо для мадемуазель, – сказала Фелиси, входя в комнату.

– Справедливости нет, – сказал продавец леденцов, поднимая оглобли своей тележки и трогаясь.

Он отошел на три шага и остановился. Громкие крики, один за другим, неслись из окна мадемуазель. Он быстро побежал назад. Он услыхал тяжелое падение тела и затем такой звук, как будто стучали каблуками по полу.

– Что случилось? – крикнул он.

В окне показалось суровое лицо Сидони.

– Мадемуазель убита дурными известиями, – сказала она. – Человек, которого она любила всей душой, покинул ее… Вы, может быть, слышали о нем? Это месье Айвз. Он уезжает завтра в Европу… Эх, вы, мужчины!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю