Текст книги "Красные листья"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Фолкнер Уильям
Красные листья
Уильям Фолкнер
Красные листья
1
Оба индейца прошли через плантацию на тот ее край, где жили рабы, принадлежавшие племени. Здесь стояли два ряда сложенных из необожженного кирпича лачуг; все они были аккуратно выбелены известкой. Между ними протянулась узкая улочка, испещренная следами босых ног. Несколько самодельных игрушек немо лежало в пыли. Нигде не было и признака жизни.
– Я знаю, что мы тут найдем, – сказал один индеец.
– Чего мы не найдем, – ответил другой.
Время уже перевалило за полдень, но на улочке не видно было ни души; везде было тихо и пусто; из щелястых, обмазанных глиной труб нигде не поднимался дымок.
– Да. То же самое было, когда умер отец того, кто теперь вождь.
– Ты хочешь сказать, того, кто был вождем.
– Да.
Одного из индейцев звали Три Корзины. Ему было лет шестьдесят. Оба индейца сложением напоминали зажиточных бюргеров – плотные, приземистые, с брюшком; у обоих были большие головы и большие широкие землисто-коричневые лица с печатью какого-то мутного спокойствия, как на тех каменных изваяниях, которые иной раз видишь вдруг выступающими из тумана на гребне полуразрушенной стены где-нибудь в Сиаме или на Суматре. Солнце сделало их такими – палящее солнце и резкая тень. Волосы у обоих были как осока, уцелевшая после пала. У Трех Корзин в мочке уха была подвешена отделанная эмалью табакерка.
– Я давно говорю, что все это неправильно. Раньше не было рабов. Не было у нас негров. И можно было делать, что хочешь. У всех было сколько угодно времени. А теперь все время уходит на то, чтобы придумывать для них работу. Они не могут без работы.
– Они как лошади и собаки.
– У них нет ни капли разума. Непременно подавай им работу. Они еще хуже, чем белые.
– Когда Старый Вождь был жив, не приходилось искать для них работу.
– Верно. Мне не нравится рабство. Это неправильно. В старину люди жили правильно. А теперь нет.
– Ты же не помнишь, как жили в старину.
– Я слышал от тех, кто помнит. И сам старался так жить. Человек не создан для работы.
– Это верно. Посмотри, какое у них от этого тело.
– Да. Черное. И горькое на вкус.
– Ты разве ел?
– Один раз ел. Я тогда был молод и вкус у меня был неприхотливый. Теперь бы ни за что не стал.
– Да. Теперь их не едят. Невыгодно.
– Невкусное у них мясо. Горькое. Мне не нравится.
– Да и невыгодно их есть, когда белые дают за них лошадей.
Они вошли в улочку. Жалкие немые игрушки – фетиши из дерева, тряпок и перьев – валялись в пыли у побуревших порогов среди обглоданных костей и осколков сделанных из тыквы мисок. Ни шороха в лачугах, ни единого лица в дверях. Так было со вчерашнего дня, с тех самых пор, как умер Иссетиббеха. Но индейцы уже и сами знали, что тут найдут.
Они подошли к лачуге побольше размером, стоявшей в середине поселка. Здесь в определенные дни лунного месяца собирались негры и совершали первую часть обрядов, а с наступлением темноты переходили на реку, где держали свои большие барабаны. В этой комнате хранились разные мелкие принадлежности; магические украшения и записи обрядов – деревянные дощечки с нарисованными красной глиной символическими знаками. В середине комнаты под отверстием в крыше был очаг с остатками золы и подвешенный над ним железный котел. Ставни на окнах были закрыты, и в первую минуту после яростного солнечного света индейцы ничего не могли различить – только какое-то движение и тень, где поблескивали белки глаз: казалось, в комнате полным-полно негров. Оба индейца остановились на пороге.
– Ну вот, – сказал Три Корзины. – Я же говорю, что это неправильно.
– Не нравится мне здесь, – сказал другой.
– Запах, да? Это оттого, что они боятся. Они пахнут не так, как мы.
– Уйдем отсюда.
– Ты тоже боишься. Я это чую по запаху.
– Может быть, мы это Иссетиббеху чуем.
– Да. Он знает. Он знает, что мы тут найдем. Он, еще когда умирал, так уже знал, что мы сегодня тут найдем. – Из комнаты навстречу индейцам шел острый запах, в густой тени поблескивали глаза негров. – Вы меня знаете. Люди прозвали меня Три Корзины. Тот, кого мы ищем, убежал. – Негры не отвечали. В знойном неподвижном воздухе запах от негров, от их тел, казалось, шел волнами, то усиливаясь, то ослабевая. Казалось, они все, как одно существо, думают о чем-то чуждом и непостижимом. Они были как притаившийся в темноте осьминог, как разрытые корни огромного дерева. Как будто только что подняли пласт земли и под ним обнаружился большой перепутанный вонючий клубок скрытой от света и внезапно потревоженной жизни.
– Ну же, – сказал Три Корзины. – Вы знаете, зачем мы пришли. Тот, кого мы ищем, убежал?
– Они что-то думают, – сказал другой индеец. – Уйдем отсюда.
– Они что-то знают, – проговорил Три Корзины.
– Ты думаешь, они его прячут?
– Нет. Он убежал. Он убежал еще вчера вечером. То же самое было, когда умер дед того, кто сейчас вождь. Мы его три дня ловили. Три дня Дуум не мог уйти в землю, он говорил: "Я вижу моего коня и мою собаку. Но я не вижу моего раба. Что вы с ним сделали, почему не даете мне успокоиться в могиле?"
– Они не хотят умирать.
– Да. Цепляются за жизнь. Всегда с ними хлопоты. Это люди без чести и без достоинства. Всегда с ними хлопоты.
– Не нравится мне здесь.
– Мне тоже не нравится. Но что поделаешь. Это дикари. Нельзя от них ждать, чтобы они уважали обычай. Вот почему я и говорю, что теперь все неправильно.
– Да. Они цепляются за жизнь. Они даже готовы лучше потеть на солнце, чем уйти в землю вместе с вождем. Но того, кто нам нужен, здесь нет.
Негры ничего не говорили, не издали ни звука. Глаза их отсвечивали в темноте, дикие и покорные; запах шел волнами, густой и острый.
– Да, они боятся, – сказал другой индеец. – Что нам теперь делать?
– Пойдем, поговорим с вождем.
– А станет ли Мокетуббе слушать?
– А как же иначе? Ему это не понравится. Но он теперь вождь.
– Да. Теперь он вождь. Теперь он может хоть весь день носить туфли с красными каблуками.
Индейцы повернулись и вышли. В дверном проеме не было двери. Ни в одной лачуге не было дверей.
– Он и раньше их надевал.
– Тайком от Иссетиббехи. Но теперь туфли его, потому что он вождь.
– Да. Иссетиббехе это не нравилось. Я знаю. Я раз слышал, как он сказал Мокетуббе: "Когда ты станешь вождем, туфли будут твои. А пока это мои туфли". Но теперь Мокетуббе вождь и может их носить.
– Да, – сказал другой индеец. – Теперь он вождь. Раньше он носил туфли тайком от Иссетиббехи, и никто не знал, известно об этом Иссетиббехе или нет. Но теперь Иссетиббеха умер, хотя еще не был стар, и туфли принадлежат Мокетуббе, потому что Мокетуббе теперь вождь. Ты что об этом думаешь?
– Я об этом не думаю, – сказал Три Корзины. – А ты?
– Я тоже не думаю, – ответил другой.
– Вот и хорошо, – сказал Три Корзины. – Это ты умно делаешь.
2
Дом стоял на пригорке, окруженный дубами. Спереди он был одноэтажный собственно говоря, просто рубка парохода, который когда-то сел на мель возле берега. Дуум, отец Иссетиббехи, со своими рабами расснастил этот пароход и перекатил его по кипарисовым каткам к себе домой – двенадцать миль по суше, на что ушло пять месяцев. В то время его дом состоял из одной кирпичной стены. Он приставил к ней рубку широкой стороной, и сейчас золоченые карнизы в стиле рококо, местами выщербленные и облупленные, возвышались в своем поблекшем великолепии над завешенными жалюзи дверями кают; сохранились и надписи золотыми буквами над дверьми.
Дуум принадлежал к роду вождя, но не по мужской линии – он был из племени минго [прозвище ирокезов], один из родственников с материнской стороны. В юности он совершил большое путешествие, до самого Нового Орлеана, – это было давно, и Новый Орлеан был тогда как бы европейским городом; Дуум спустился в лодке с севера Миссисипи к Новому Орлеану, где свел знакомство с кавалером Сье Блонд де Витри, чье общественное положение было так же сомнительно, как и его собственное. Под руководством этого наставника он прошел хорошую школу среди игроков и головорезов в новоорлеанском порту. Там он выдавал себя за вождя, наследственного владельца всей земли, которая составляла достояние мужской линии рода. И так как вождь у индейцев зовется "Человек", то кавалер де Витри стал звать его du Homme, откуда и получилось – Дуум.
Они всюду появлялись вместе – приземистый индеец с грубым лицом и дерзким, непроницаемым взглядом, и парижанин, изгнанник, бывший, как говорили, другом Каронделя [Каронделе, Франциско (1748-1807) – испанский губернатор Луизианы; ее американским губернатором в 1805 г. стал генерал Джеймс Уилкинсон (1757-1825), отличавшийся жестокостью в войнах с индейцами] и своим человеком в доме у генерала Уилкинсона. Затем оба исчезли, покинув внезапно те недоброй славы притоны, где они обычно проводили время, и оставив за собой легенды и сплетни – о колоссальных суммах, будто бы выигранных Дуумом, и о его связях с некоей девицей, происходившей из довольно зажиточной вест-индской семьи. После исчезновения Дуума брат этой девушки еще долго с пистолетом в руках разыскивал его в тех притонах, которые он имел обыкновение посещать.
Через полгода девица тоже исчезла. Она села на пароход, направлявшийся в Сент-Луис, и однажды ночью в верхнем течении Миссисипи пароход пристал к берегу. Девица сошла в сопровождении своей горничной, негритянки. На берегу ее встретили четверо индейцев с лошадью и повозкой, и трое суток они добирались до плантации; они ехали медленно, так как молодая женщина была уже на сносях. Прибыв на плантацию, она узнала, что Дуум теперь вождь. Как он этого достиг, он ей не стал объяснять. Сказал только, что его дядя и его брат – оба внезапно умерли. В то время дом состоял из одной кирпичной стены, неумело сложенной рабами, к которой был пристроен крытый соломой сарай, поделенный на комнаты и заваленный обглоданными костями и прочими отбросами. Все это находилось посреди занимавшего десять тысяч акров великолепного, скорее похожего на парк леса, в котором олени паслись, как домашний скот. Дуум и приезжая женщина поженились незадолго до того, как родился Иссетиббеха, – их повенчал странствующий священник, он же торговец рабами, совершавший свои объезды на муле, к седлу которого был приторочен зонтик из хлопчатобумажной материи и большая оплетенная бутыль с виски, вместимостью три галлона. Дуум стал, по примеру белых, приобретать рабов и возделывать часть своей земли. Но рабов было много, и работы для них не хватало. Большинство негров пребывало в полной праздности и вело образ жизни, целиком перенесенный из африканских джунглей, кроме тех случаев, когда Дуум травил их собаками для развлечения гостей.
Когда Дуум умер, сыну его Иссетиббехе было девятнадцать лет. Он стал владельцем всех земельных угодий и целой толпы рабов – за это время их стало раз в пять больше, – которые ему были ни на что не нужны. Он носил титул вождя, но существовала еще целая иерархия дядей и двоюродных братьев, которые и управляли племенем. Они в конце концов собрались на совет по негритянскому вопросу. Глубокомысленно сидя на корточках под золотыми надписями на дверях кают, они обсудили эту проблему со всех сторон.
– Мы не можем их съесть, – сказал один.
– Почему нет?
– Их слишком много.
– Это верно, – сказал третий. – Если начать их есть, придется съесть всех. А есть столько мяса вредно для здоровья.
– Может, у них мясо, как оленина. Тогда это не вредно.
– Ну так перебить тех, что лишние, но не есть, – предложил Иссетиббеха.
Минуту все смотрели на него.
– Зачем? – сказал кто-то.
– Нет, это не годится, – сказал другой. – Этого нельзя. Они нам слишком дорого стоили. Вспомните, сколько у нас было хлопот – придумывать для них работу. Надо делать, как белые.
– А как они делают? – спросил Иссетиббеха.
– Разводят негров на продажу. Возделывают побольше земли и сеют маис, чтобы их прокормить. Мы тоже будем возделывать земли и сеять маис и разводить негров, а потом продадим их белым за деньги.
– Да, но что мы станем делать с этими деньгами? – спросил третий.
Некоторое время все усиленно думали.
– Там видно будет, – сказал первый. Они сидели на корточках, глубокомысленно размышляя.
– Но это значит опять работать, – сказал третий.
– Пусть сами негры это делают, – сказал первый.
– Да, пусть сами. А нам вредно потеть. Тело делается сырое. И открываются все поры.
– И потом в них входит ночной воздух.
– Да. Пусть негры сами. Они любят потеть.
Таким образом, племя стало с помощью негров расчищать еще больше земли и сеять зерно. Раньше рабы жили в большом загоне с навесом в одном углу, вроде свиного хлева. Теперь они стали строить отдельные хижины и селить в них попарно молодых негров и негритянок, чтобы те производили потомство. Через пять лет Иссетиббеха продал сорок голов работорговцу из Мемфиса и на вырученные деньги совершил поездку в Европу под руководством своего новоорлеанского дяди с материнской стороны. Кавалер Сье Блонд де Витри в это время жил в Париже; это был уже глубокий старик; он потерял все зубы, носил парик и корсет, и на его набеленном иссохшем лице застыла насмешливая и глубоко трагическая гримаса. Он занял у Иссетиббехи триста долларов и за это ввел его в некоторые светские круги; когда год спустя Иссетиббеха вернулся домой, он привез с собой золоченую кровать и две жирандоли, при свете которых, говорят, мадам де Помпадур укладывала свою прическу, а Людовик из-за ее напудренного плеча ухмылялся своему отражению в зеркале. Еще Иссетиббеха привез пару туфель с красными каблуками, которые были ему тесны, что неудивительно, так как до своего прибытия в Новый Орлеан он никогда не носил обуви.
Туфли он привез завернутыми в папиросную бумагу и держал их в единственном уцелевшем кармане переметной сумы, набитой кедровыми стружками, вынимая их только изредка, чтобы дать поиграть своему сыну Мокетуббе. У Мокетуббе уже в три года было широкое, плоское, монгольское лицо, такое неподвижное, как будто он всегда был погружен в глубокий сон. Оно оживлялось только при виде туфель.
Матерью Мокетуббе была красивая девушка, которую Иссетиббеха увидел однажды, когда она работала на бахче. Он остановился и некоторое время ее разглядывал – ее широкие, плотные бедра, крепкую спину, спокойное лицо. Он шел на реку ловить рыбу, но в тот день до реки так и не дошел. А пока он разглядывал не подозревавшую о том девушку, он, возможно, вспоминал свою мать, женщину из города, беглянку с ее веерами и кружевами и ее негритянской кровью – всю потрепанную мишуру той нескладной женитьбы. Меньше чем через год после этого родился Мокетуббе. Когда ему было три года, ноги его уже не входили в туфли. Тихими знойными вечерами Иссетиббеха часто смотрел на него, как он с каким-то непостижимым упорством, вопреки всякой возможности, старался втиснуть в туфли свои толстые ступни, – смотрел и тихонько смеялся про себя. Он смеялся еще не один год, так как Мокетуббе до шестнадцати лет не оставлял своих попыток надеть туфли. Потом бросил. По крайней мере Иссетиббеха думал, что он бросил. На самом деле он только перестал это делать в присутствии Иссетиббехи. Но однажды новая жена Иссетиббехи сказала ему, что Мокетуббе выкрал туфли и спрятал. Тут Иссетиббеха перестал смеяться и велел жене уйти. "Да-а, – промолвил он, когда остался один, – мне тоже нравится быть живым. – Он послал за Мокетуббе. – Я дарю тебе эти туфли", – сказал он.
Мокетуббе исполнилось тогда двадцать пять лет. Он еще не был женат. Иссетиббеха и сам не отличался высоким ростом, но все же он был на шесть дюймов выше сына и фунтов на сто легче его весом. Мокетуббе уже и в эти годы был болезненно тучен; у него было бледное широкое сонное лицо и распухшие, как от водянки, руки и ноги.
– Туфли теперь твои, – сказал Иссетиббеха, зорко вглядываясь в лицо сына. Мокетуббе только один раз поднял глаза на отца, еще когда входил, то был быстрый, осторожный, скрытный взгляд.
– Спасибо, – сказал он.
Иссетиббеха все смотрел на него. Он никогда не мог понять, что Мокетуббе видит, на что он смотрит.
– Если я их тебе подарю, разве это будет не то же самое? – спросил он.
– Спасибо, – сказал Мокетуббе.
Иссетиббеха в то время употреблял нюхательный табак: какой-то белый научил его класть понюшку за губу и растирать по зубам веточкой алфеи или камедного дерева.
– Ну что ж, – сказал он, – человек не может жить вечно. – Он опять посмотрел на сына, потом глаза у него стали пустые, невидящие, он погрузился в раздумье. О чем он думал, неизвестно, но через некоторое время он сказал как бы про себя:
– Да, но у дяди моего отца Дуума не было туфель с красными каблуками. Он снова посмотрел на сына. Тот стоял перед ним толстый, сонный. – Да. Человек с таким лицом может задумать что угодно, и ничего не узнаешь, пока не будет слишком поздно. – Он сидел в кресле с плетеным сиденьем из ремней оленьей кожи. – Он даже не может их надеть. Нам обоим мешает эта грубая плоть, которую он на себе носит. Он их даже надеть не может. Но разве это моя вина?
Он прожил еще пять лет, потом умер. Как-то вечером ему стало плохо, и, хотя знахарь в жилете из скунсовых шкурок жег над ним палочки, к рассвету он умер.
Это произошло вчера; могила была уже выкопана, и целый день люди прибывали в фургонах и повозках, верхом и пешком, чтобы угощаться жареной собачиной, секкоташем [секкоташ – блюдо из бобов и свинины] и печеным в золе мясом и присутствовать на погребенье.
3
– Это продлится три дня, – сказал Три Корзины, вернувшись со своим спутником в дом вождя. – Три дня, не меньше, и еды не хватит. Я уж видал, как это бывает.
Другого индейца звали Луи Черника.
– По такой жаре он пропахнет, – сказал Луи.
– Да. Всегда от них неприятности. Ничего, кроме забот и неприятностей.
– Может быть, не понадобится трех дней.
– Они далеко забегают. Запаху будет довольно, пока этот вождь уйдет в землю. Вот увидишь, что я прав.
Они подошли к дому.
– Теперь он может носить туфли, – сказал Черника. – Он может их носить на глазах у всех.
– Пока еще нет, – сказал Три Корзины. Черника вопросительно поглядел на него. – Он должен возглавить погоню.
– Мокетуббе? – спросил Черника. – Думаешь, он захочет, когда ему говорить – и то лень?
– А как же иначе? Ведь это его отец скоро начнет пахнуть.
– Это верно, – сказал Черника. – Значит, еще и сейчас он должен платить за туфли. Да. Они ему не даром достались. А? Как ты думаешь?
– А ты что думаешь?
– А ты?
– Я ничего не думаю. Иссетиббехе туфли теперь не нужны. Пусть Мокетуббе их берет. Иссетиббехе теперь все равно.
– Да. Пусть берет. На то он теперь вождь.
Перед домом был высокий, гораздо выше, чем крыша рубки, навес из корья на столбах из ошкуренных кипарисовых бревен, а под ним земляная терраска, истоптанная копытами мулов и лошадей, которых привязывали здесь в дурную погоду. В носовой части пароходной палубы сидели старик и две женщины. Одна ощипывала курицу, другая шелушила маис. Старик что-то говорил. Он был босой, в длинном парусиновом сюртуке и касторовой шляпе.
– Все идет прахом, – говорил старик. – Это белые нас губят. Мы жили себе и жили, и все было очень хорошо, пока белые не навязали нам на шею своих негров. В прежнее время старики сидели в тени, ели тушеную оленину и маис и курили табак и беседовали о чести и о важных делах. А теперь что? Даже старики изводятся насмерть, заботясь об этих дураках, которые любят потеть. – Когда Три Корзины и Черника взошли на палубу, старик замолчал и уставился на них. Глаза у него были тусклые, унылые, все лицо в мелких морщинках. – Сбежал, значит, и этот, – сказал он.
– Да, – ответил Черника. – Он убежал.
– Так я и знал. Я говорил. Теперь три недели будем за ним гоняться, как в тот раз, когда умер Дуум. Вот увидите.
– Тогда было три дня, а не три недели, – сказал Черника.
– А ты при этом был?
– Нет, – сказал Черника. – Но я слышал от других.
– Ну, а я там был, – ответил старик. – Целых три недели гонялись по болотам, по колючим зарослям. – Он еще что-то говорил, но оба индейца уже прошли дальше.
То, что когда-то было салоном, теперь представляло собой постепенно разваливающуюся, гнилую коробку; обшивка из красного дерева исчезла под слоем плесени, и лишь кое-где проступала еще золоченая резьба, образуя странные узоры, словно кабалистические знаки, полные таинственного значения; выбитые окна зияли, как пустые глазницы. Здесь стояло несколько мешков с семенами или зерном и передок ландо – оглобля, колеса и передняя ось, над которой изящным изгибом поднимались две рессоры. В углу была клетка из ивовых прутьев, в ней бесшумно и неустанно бегал взад и вперед лисенок. Три тощих бойцовых петуха копались в пыли; весь пол был усыпан их сухим пометом.
Индейцы прошли сквозь дыру в кирпичной стене и очутились в большом помещении, сложенном из потрескавшихся бревен. Тут стоял задок ландо и валялся на боку его кузов; окошко было заделано решеткой из ивовых прутьев, и сквозь нее просовывались головы еще нескольких бойцовых петушков – неподвижные, круглые, как бусины, сердитые глаза и рваные гребешки. В углу стояли прислоненные к стене первобытный плуг и два самодельных весла. К потолку на четырех ремнях из оленьей кожи была подвешена золоченая кровать, которую Иссетиббеха привез из Парижа. На ней уже не было ни пружин, ни матраца; пустая рама была аккуратно затянута крест-накрест сеткой из кожаных ремней.
Иссетиббеха пытался заставить свою молодую жену, последнюю по счету, спать в этой кровати. Сам он был склонен к одышке и проводил ночь полусидя в своем раскладном кресле. Вечером он удостоверялся, что жена легла в кровать, и потом долго сидел в темноте, притворяясь спящим – он спал всего три-четыре часа за ночь, – и слушал, как она с бесконечными предосторожностями вылезает из золоченой, затянутой ремнями кровати и укладывается на полу на стеганом одеяле, – слушал и тихонько смеялся. Перед рассветом она так же бесшумно перебиралась обратно на кровать и в свою очередь притворялась спящей, а рядом в темноте сидел Иссетиббеха, слушал и беззвучно смеялся.
В углу комнаты торчало два шеста, и к ним были прикручены ремнями жирандоли; тут же в углу лежал десятигаллоновый бочонок виски. Еще в комнате был глиняный очаг, а напротив очага раскладное кресло; в нем сидел сейчас Мокетуббе. При небольшом росте – в пять футов и один дюйм – он весил добрых двести пятьдесят фунтов. Он был одет в черный суконный сюртук, но рубашки не было, и его круглый и гладкий, как медный шар, живот выпирал над пояском полотняных кальсон. На ногах у него были туфли с красными каблуками. За его креслом стоял мальчик-подросток и обмахивал его опахалом из бахромчатой бумаги. Мокетуббе сидел неподвижно, закрыв глаза и положив на колена свои жирные, похожие на ласты руки. Его широкое желтое лицо с плоскими ноздрями было как маска – загадочная, трагическая, равнодушная. Он не открыл глаз, когда вошли Черника и Три Корзины.
– Он с самого рассвета их надел? – спросил Три Корзины.
– Да, с рассвета, – ответил мальчик. Движение опахала не прекращалось ни на минуту. – Сами видите.
– Да, – сказал Три Корзины. – Мы видим.
Мокетуббе не шевельнулся. Он сидел, как изваяние, как малайское божество в сюртуке и кальсонах, с голой грудью, обутое в вульгарные туфли на красных каблуках.
– Будь я на вашем месте, – сказал мальчик, – я бы его не трогал.
– Ты бы, может, и не трогал, – сказал Три Корзины. Они с Черникой присели на корточки. Мальчик продолжал помахивать опахалом. – Слушай, о вождь! – начал Три Корзины. Мокетуббе не шевелился. – Он убежал.
– Я вам говорил, – сказал мальчик. – Я знал, что он убежит. Я вам говорил.
– Да, – сказал Три Корзины. – Много вас таких, которые потом говорят то, что надо было знать раньше. А почему же вы, умники, вчера ничего не сделали, чтобы этому помешать?
– Он не хочет умирать, – сказал Черника.
– Отчего бы ему не хотеть? – сказал Три Корзины.
– А отчего бы ему хотеть? – вмешался мальчик. – Что он все равно когда-нибудь умрет, это еще не причина. Меня бы это тоже не убедило.
– Помолчи, – сказал Черника.
– Целых двадцать лет, – начал Три Корзины, – пока другие из его племени потели на солнце, он прислуживал вождю в тени. С какой стати он теперь не хочет умирать, если раньше не хотел потеть?
– И это будет очень быстро, – добавил Черника. – Это будет скорая смерть.
– Вот и объясните это ему, когда поймаете, – сказал мальчик.
– Тихо! – оборвал его Черника. Оба индейца, сидя на корточках, пристально глядели вождю в лицо. Но Мокетуббе оставался недвижим, как будто и сам был мертв. Казалось, под этим толстым футляром из плоти даже дыхание происходит где-то так глубоко, что снаружи его не заметно.
– Слушай, о вождь, – заговорил опять Три Корзины. – Иссетиббеха умер. Он ждет. Его конь и его пес в наших руках. Но его раб убежал. Тот, кто держал перед ним горшок во время еды, кто ел его кушанье с его тарелки, убежал. Иссетиббеха ждет.
– Да, – сказал Черника.
– Это уже не в первый раз, – продолжал Три Корзины. – То же самое было, когда твой дед, Дуум, лежал, ожидая, пока ему можно будет сойти под землю. Три дня он лежал, говоря: "Где мой негр?" И тогда твой отец, Иссетиббеха, ответил: "Я его найду, не тревожься; я приведу его к тебе, чтобы ты мог отправиться в путь".
– Да, – сказал Черника.
Мокетуббе не шевельнулся и не открыл глаз.
– Три дня Иссетиббеха охотился в низинах. Он не возвращался домой и не вкушал пищи, пока не привел с собой негра. Тогда он сказал отцу своему, Дууму: "Вот твой конь, и твой пес, и твой негр. Успокойся". Так сказал Иссетиббеха, который вчера умер. А теперь негр Иссетиббехи бежал. Его конь и его пес ждут возле него, но его негр бежал.
– Да, – сказал Черника.
Мокетуббе не шевельнулся. Глаза его были закрыты; его распростертое в кресле чудовищно тучное тело, казалось, отягощала какая-то неодолимая апатия, казалось, он утонул в неподвижности столь глубокой, что никакой зов не мог пробиться сквозь ее толщу. Индейцы, сидя на корточках, внимательно следили за его лицом.
– Так было, когда твой отец только что стал вождем, – сказал Три Корзины. – И не кто иной, как Иссетиббеха, отыскал негра и привел его туда, где лежал Дуум, ожидая, пока ему можно будет сойти под землю.
Лицо Мокетуббе оставалось неподвижным, глаза закрытыми. Подождав немного. Три Корзины сказал:
– Сними с него туфли.
Мальчик снял с него туфли. Мокетуббе вдруг задышал короткими, частыми вздохами: его обнаженная грудь тяжело вздымалась, словно он силился всплыть на поверхность из бездонных глубин своей плоти, как из-под воды, как со дна моря. Но глаза его еще не открылись.
– Он возглавит погоню, – сказал Черника.
– Да, – сказал Три Корзины. – Он теперь вождь. Он возглавит погоню.
4
Весь тот день негр, прислуживавший вождю, пролежал, спрятавшись на сеновале, и следил за тем, как умирал Иссетиббеха. Негру было лет сорок, он был родом из Гвинеи. У него был плоский нос и маленькая с короткими курчавыми волосами голова; веки во внутренних уголках глаз были красные, выдающиеся вперед десны – бледные, синевато-розовые, а зубы крупные и широкие. Какой-то работорговец вывез его из окрестностей Камеруна четырнадцатилетним мальчиком, и зубы у него так и остались неподпиленными. Он двадцать три года был личным слугой Иссетиббехи.
Накануне, в тот день, когда Иссетиббеха захворал, негр под вечер вернулся к себе в поселок. Смеркалось. В этот неторопливый час во всех хижинах дымились очаги и одинаковые запахи стряпни – у всех одно и то же мясо, один и тот же хлеб – неслись через улочку из одной двери в другую. Женщины хлопотали у очагов; мужчины, собравшись в начале улочки, смотрели, как негр спускается по склону от дома вождя к поселку, осторожно переставляя босые ноги в неверном свете сумерек. Оттуда, где стояли мужчины, казалось, что глаза у него слегка светятся.
– Иссетиббеха еще не умер, – сказал старшина.
– Не умер, – отозвался слуга. – Кто не умер?
В сумерках лица у всех были такие же, как у слуги; разница лет стерлась, мысли были наглухо запечатаны в этих одинаковых лицах, похожих на посмертную маску обезьяны. Острый запах дыма и стряпни медленной струей пронизывал темнеющий воздух; казалось, он шел издалека, словно из другого мира, скользя над улочкой, над копошащимися в пыли голыми детьми.
– Если он переживет закат, то будет жить до рассвета, – промолвил один из негров.
– Кто сказал?
– Говорят.
– Ага. Говорят. Но мы знаем только одно. – Они все посмотрели на стоявшего среди них слугу. Глаза его слегка светились. Он медленно и тяжело дышал. Грудь его была обнажена; на ней выступили капельки пота. Он знает. Он сам знает.
– Пусть барабаны скажут.
– Да. Пусть скажут барабаны.
Барабаны начали бить, когда стемнело. Их хранили на дне пересохшей речки. Сделаны они были из выдолбленных воздушных корней болотного кипариса, и, негры тщательно их прятали – почему, никто не знал. Они были закопаны в иле на краю трясины; четырнадцатилетний мальчик сторожил их. Он был мал ростом и немой от рождения. Целый день он сидел там на корточках под тучей комаров, совершенно голый, если не считать толстого слоя грязи, которой он обмазывался, чтобы спастись от комариных укусов; на шее у него висел травяной мешочек, а в мешочке было свиное ребро с сохранившимися еще кое-где черными лохмотьями мяса и два куска чешуйчатой коры на проволоке. Обняв колени, он сидел и что-то бормотал, пуская слюни; и случалось, что из-за кустов позади него неслышно выходили индейцы, стояли минуту, разглядывая его, и уходили, а он так ничего и не замечал.
С сеновала над конюшней, где весь день и потом всю ночь прятался негр, хорошо были слышны барабаны. До реки было три мили, но он слышал их так ясно, как будто они гремели прямо под ним, в самой конюшне. Ему казалось, что он видит и костер, и мелькающие над барабанами руки, черные с медными отблесками пламени. Только там не было пламени. Там света было не больше, чем здесь, на пыльном сеновале, где он лежал в темноте и где крысиные лапы шелестящим арпеджио пробегали по теплым, обтесанным топором древним стропилам. Там не было иного огня, кроме чуть тлеющего дымного костра от комаров, у которого сидели с младенцами женщины, засунув им в ротики гладкие, налитые молоком соски своих тяжелых грудей, – сидели, глубоко задумавшись, не слыша боя барабанов... Там не было огня, ибо огонь означал бы жизнь.
Небольшой костер горел в комнате рядом с пароходной рубкой, где умирающий Иссетиббеха лежал среди своих жен под прикрученными к шестам жирандолями и подвешенной к потолку кроватью. Негру виден был дым от костра, и перед самым рассветом он заметил, как знахарь в жилете из скунсовых шкурок вышел на нос парохода и поджег две разрисованные глиной палочки. "Значит, он еще не умер", – проговорил негр в шелестящую тьму сеновала, отвечая сам себе. Он слышал, как два голоса – оба его собственные – переговаривались между собой.