355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Непобежденные » Текст книги (страница 7)
Непобежденные
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Непобежденные"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Разберите тут звено, – сказал лейтенант.

Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же негромко:

– Звать вас, как я понял, Роза Миллард?

– Да, – сказала бабушка.

Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.

– Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе эвакуации, – сказал он. – Вот расписка на десять долларов для предъявления в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. – Он не отдал еще ей расписку; стоит и смотрит на бабушку. – Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято. Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... – Он опять выругался – негромко и безадресно. – Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?

– Да, – сказала бабушка. – Можете не тревожиться.

И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе мы и забыли; но он вдруг заговорил:

– Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за мной, не сомневайтесь.

И тоже ушел.

Помолчав, бабушка сказала:

– Джоби, подыми жерди на место.

Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но она сказала лишь: "Идемте", – повернулась и пошла не к хибаре, а через выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви. Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли, сказала:

– На колени.

Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами, маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал тихо, но сильно и ясно:

– Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего, пусть даже этот ближний – враг моей страны. И более того, я принудила и этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.

День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно; коленки ощущали холод пола. За окном – ветка орешины с уже желтеющими листьями, на солнце они как золотые.

– Но грешила я не из алчбы или корысти, – говорила бабушка. – И не ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто – даже Ты сам. В первый раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания -ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков, что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети, которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.

Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя бабушка сказала, что не устала.

– Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, – сказала она.

– А неужели не ясно? – сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. – Им Эб Сноупс сказал.

На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на месте, не сводя глаз с Ринго.

– Эб Сноупс?

– А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те девятнадцать мулов? – сказал Ринго.

– Эб Сноупс. Вот как. – И бабушка пошла дальше, а мы за ней. – Эб Сноупс, – произнесла она снова. – Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на что.

– Мы их обклали по макушку, – сказал Ринго,

Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала:

– Ступай бери мыло.

Он повиновался. Пробежал выгоном, скрылся в хибаре, затем вышел, спустился к роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку у порога, я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с вязким мылом, а в другой – тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова рот, выплюнул; на щеке длинный мыльный мазок; по ветру бесшумно летят легкой пеной цветные пузырики.

– А опять повторю, по макушку мы их обклали, – сказал Ринго.

4

Мы ее удерживали – оба отговаривали ее. Ринго ей открыл глаза на Сноупса, и ей и мне открыл. Да мы и так все трое должны бы понять были Сноупса с самого начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с этим получится. Но думаю, что если б даже знал, то все равно бы подбивал бабушку на это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня – в хибаре было теперь холодно, – сложив руки под шалью, не споря и не слушая уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это ведь один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести себя честно. Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы, из Хокхерста, с вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя Луиза наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине – простым солдатом в отцовском эскадроне, как и мечтала.

Ринго и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом – а в хибаре у нас стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему – потому что она все еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то, значит, он не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала же она про них своими ушами; весь округ знал про эту банду, вселявшую ярость в мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого они убили и сожгли вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд Грамби", их было человек пятьдесят – шестьдесят общей численностью, формы они не носили, а появились неизвестно откуда, как только ушел последний полк северян; они налетали на коптильни и конюшни, а когда знали, что не встретят мужчин, то врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы, разбивали стены – искали деньги и серебро, пугая белых женщин пытками, истязая негров.

Как-то они попались, и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил рваный приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды в неприятельском тылу; но даны ль те полномочия Грамби или кому другому, прочесть, разобрать было уже нельзя. Бумагой этой они все же обморочили стариков, которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с детьми под вражеской грозой, теперь боялись ночью оставаться в доме, а потерявшие хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних пещерах.

Об этой-то банде толковал Эб Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая руками и тряся волосами, встопорщенными на затылке после "дрыханья". У банды жеребец, мол, есть породистых кровей и три кобылы – откуда Сноупсу известно, он не сказал, – и все эти лошади краденые; а откуда знает, что краденые, тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как те прежние, и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет потом за лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка, убрав руки под шаль, сидела с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень прыгала, дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела тут всего ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и значит, тут и вовсе риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже если бумага не подействует.

О, знал Сноупс, чем бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго были полностью бессильны перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с янки оборвались так нежданно и она, мол, не успела сама нажить денег, а почти все другим пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь получается, что обеспечила чуть не всех в округе, кроме только себя и своих; что скоро, мол, отец домой вернется на разоренную, почти вконец обезлюдевшую плантацию и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она и вынет из кармана пятнадцать сотен долларов наличными и скажет: "Вот. Начни на эти деньги снанова" – на полторы эти тысячи, прямо как с неба упавшие. Он, Сноупс, возьмет себе одну кобылешку за труды, а ей полторы тыщи гарантирует за трех остальных лошадей.

О, мы были перед ним бессильны. Мы упрашивали ее дать нам прежде посоветоваться с дядей Баком или с кем-либо другим – с кем ей угодно. Но она сидела с этим глухим выражением лица и твердила, что лошади не принадлежат Грамби, что они краденые, что ей достаточно лишь напугать его приказом, – хотя мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби – трус и что пугать допустимо людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит как каменная и твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей: "Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их".

Но мы не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби -в заброшенном хлопкохранилище на реке Тэллахетчи{35}, милях в шестидесяти от нас), едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее отговорить. Но бабушка молча сидела между нами, везя в жестянке на груди под платьем приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в мешок, на горячие кирпичи; через каждые десять миль мы останавливались, разжигали под дождем костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до перепутья, откуда (сказал Эб Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила мне и Ринго идти с ней.

– Вас могут принять за взрослых, – сказала она. – А женщину они не тронут.

Весь день лил дождь, падал на нас, неторопливый, упорный, холодный, серый, и сумерки теперь как бы сгустили его, но оставили тем же промозгло-серым. Поперечная дорога не была уже дорогой; это был бледный шрам, уходящий под заросли в низину, точно под свод пещеры. Следы копыт виднелись, но не колес.

– Тогда и ты не пойдешь, – сказал я. – Я сильней тебя; я не пущу.

Я схватил ее за руку; предплечье было тонкое, сухое, легкое, как щепка. Но что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его в бабушкиных столкновениях с янки); она только повернулась, поглядела на меня, и я заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и все ж я сидел на повозке и плакал. Она высвободила руку – я и не почувствовал когда. И вот уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в сером меркнущем свете.

– Это для всех нас, – сказала она. – Для Джона, для тебя, для Ринго, Джоби, Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь никогда не плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову.

Мы старались удержать ее. Я повторяю это потому, что теперь знаю -плохо я старался. Я мог бы не пустить ее, повернуть мулов назад, силой увезти ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел над собою лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог -и не удержал. Я остался в повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в промозглый сумрак – и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее в хлопкохранилище, не знаю; как и отчего обуял их страх, погнавший затем прочь, – не знаю.

Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, – и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью – тусклая полоска света.

Кажется, я не коснулся рукой двери, – в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки – глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась – точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.

ВАНДЕЯ

1

Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры – те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах – и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, – и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.

Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, – он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил – он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, – так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал:

– Ну-ка, мужчины, берись.

Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех – и городских и холмяных – опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить.

Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег – спокойным, негромким, сильным голосом:

– Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми – черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах. Но у большей части экипажей нет, и это спасибо Розе Миллард, что вы не пешком шли. Вас-то я имею в виду. Вам еще дров наколоть-нащепать для топки, да мало ли дел. И что бы, по-вашему, сказала Роза Миллард, увидавши, как вы стоите тут и держите под дождем детей и стариков?

Миссис Компсон предложила мне и Ринго жить у них, пока не вернется отец; приглашали к себе и другие, уж не помню кто, а потом я думал, все уже уехали, но оглянулся и увидел дядю Бака. Он подошел – рука скрючена, прижата локтем к боку, и борода криво торчит, точно еще одна рука, а глаза красные, сердитые, как от недосыпа, и палку держит так, будто сейчас ударит первого, кто подвернется.

– Что порешили делать, парни? – спросил он.

Темно-красную землю дождь пропитал и разрыхлил и уже не плескал, не хлестал бабушку – просто серо и тихо уходил в темно-красный холмик, и вот уже и холмик начал как бы тускло разжижаться, сохраняя свое очертание, -точно неярко-желтый цвет досок, растворясь, подкрасил землю доверху и слил могилу, гроб и дождь в одну красновато-серую тающую муть.

– Мне нужен пистолет на время, – сказал я.

Дядя Бак заорал на меня, но спокойно. Он ведь старше нас; вот так и бабушка в тот вечер у хлопкохранилища была сильней меня.

– Хочешь ты, не хочешь ты, – орал он, – а все равно, как бог свят, еду с вами! Попробуй воспрети мне! Да ты что, не желаешь, чтоб я с вами?

– Мне все равно, – сказал я. – Но мне нужен пистолет. Или ружье. Наше сгорело вместе с домом.

– Так выбирай же! – орет он. – Втроем со мной и пистолетом или вдвоем с этим черномазым конокрадом и с жердиной заместо оружия. У тебя ж дома и кочерги нет!

– У нас остался ствол от ружья, – Ринго ему в ответ. – На Эба Сноупса и ствола хватит.

– На Эба Сноупса? – орет дядя Бак. – Да разве Баярд всего только о Сноупсе думает?.. А? – оранул он мне. – Ведь не о Сноупсе только речь?

Могила на глазах меняется под серым дождем, неторопливо, холодно, серо проницающим красную землю, но все же очертание не меняется. Холмик осядет еще не сейчас; дни пройдут, недели и месяцы, прежде чем он сгладится, сровняется, смирится.

Дядя Бак повернулся к Ринго.

– Приведи моего мула, – сказал он уже потише. – Пистолет при мне, за пояс вправлен.

Эб Сноупс тоже холмяной житель. Дядя Бак знал, где он живет; ближе к вечеру мы подымались туда на красный холм длинным изволоком между сосен, но тут дядя Бак остановился. У него мешок был накинут на голову и завязан на шее; у Ринго тоже. Палка, стертая, отполированная от употребления, торчала из-под мешка у дяди Бака и лоснилась под дождем, как длинная восковая свеча.

– Погодите, – сказал он. – У меня мыслишка есть одна.

Мы свернули с дороги, спустились в низину, к ручью, увидели там малозаметную тропу. Под деревьями было сумрачно, и дождь не мочил нас; голые деревья точно сами растворялись медленно, промозгло, неуклонно в декабрьском вечереющем дне. Мы ехали гуськом, в намокшей от дождя одежде; от мулов подымался сырой, пахнущий аммиаком пар.

Загон оказался в точности как тот, что мы с Джоби, Ринго и Сноупсом огородили дома, только поменьше и упрятан похитрей; Сноупс, должно быть, у нас и позаимствовал всю идею. Мы подъехали к мокрым жердям огорожи; они были новые, срубы у них еще желтели соком; а в глубине загона что-то виднелось во мгле желтым облачком; вот шевельнулось – и мы увидели, что это изжелта-соловый жеребец и три кобылы.

– Так я и думал, – сказал дядя Бак.

А у меня в голове путалось. Может, оттого, что Ринго и я устали, мало спали в последнее время; дни мешались с ночами. И вот ехали сюда, а я сижу в седле и все думаю, что крепко нам достанется дома от бабушки за то, что уехали в дождь, не спросясь. А сейчас, при взгляде на этих лошадей, мне на минуту показалось, что Эб Сноупс и есть Грамби. Но дядя Бак заорал:

– Сноупс – Грамби? Эб Сноупс? Да если б он оказался Грамби, если бы бабушку твою застрелил Эб Сноупс, то – как бог свят – мне стыдно было б на людей глядеть. Я постыдился б ловить такого Грамби. Нет, мальчики. Сноупс -не Грамби; Сноупс будет нам указателем Грамби. – Дядя Бак повернулся, скособочился на своем муле, и борода его торчала из накинутого на голову мешка, дергаясь и мотаясь в такт словам. – Указывать будет, куда нам за Грамби ехать. Они ведь почему спрятали тут этих лошадей? Да просто посчитали, что тут уж вам никак не догадаться их искать. А сам Сноупс поехал добывать новых уже с Грамби, поскольку бабушка из дела Сноупсова, так сказать, вышла. И слава богу, что поехал. Пока Сноупс с ними, он не минует ни дома, ни лачуги, чтоб не оставить собственноручной подписи – чтоб не уворовать хотя б курчонка или часы-ходики. Сноупса-то нам поймать теперь было бы как раз и невыгодно.

И мы не поймали его в тот вечер. Поднявшись на дорогу, мы направились к его дому. Завидев тот домишко, я подъехал к дяде Баку.

– Пистолет вы дайте мне, – сказал я.

– Пистолет нам не понадобится, – сказал дядя Бак. – Его и дома нет, говорю тебе. Ты и Ринго держитесь сзади, действовать тут буду я. Разнюхаю, в какую сторону направить поиск. А ты осади назад.

– Нет, – сказал я. – Я хочу...

Глаза его кольнули меня из-под мешка.

– Хочешь чего? Хочешь своими руками схватить убийцу Розы Миллард. Верно говорю? – Смотрит на меня, сидящего в седле под серым холодным дождем в гаснущем свете дня. И, может, виною холод. Я холода не чувствую, но тело мое сотрясает, бьет дрожь. – И что же твои руки сделают тогда с ним, парень? – перешел дядя Бак почти на шепот. – А, парень? Что?

– Да, – сказал я. – Да.

– Вот то-то же. А теперь ты и Ринго не притесь вперед. Действую тут я.

Подъехали к домишке. Наверно, по холмам у нас разбросана тысяча таких лачуг, и возле каждой тот же перевернутый плуг под деревом, и те же на плуге грязные куры уселись, и тот же серый сумрак растекается по серым дранкам крыши. Приотворилась дверь, в щели мелькнул отсвет, огня и глянуло на нас лицо женщины.

– Если вам мистера Сноупса, то его нету, – сказала она. – Поехал в гости в Алабаму.

– Ясно, понятно, – сказал дядя Бак. – В Алабаму. А когда ждать его из гостей, не говорил?

– Не говорил, – сказала женщина.

– Ясно, понятно, – сказал дядя Бак. – Так что, пожалуй, чем мокнуть под дождем, лучше будет нам домой вернуться.

– Лучше будет, – сказала женщина. И дверь закрылась.

Мы поехали обратно. Поехали домой. И, как у хлопкохранилища тогда, сумрак сгущался, оставаясь промозгло-серым.

– Так, так, – произнес дядя Бак. – Она сказала – в Алабаму; значит, они не в Алабаму подались. И не в Мемфис, потому что оттуда еще янки не ушли. Так что первым делом надо нам, думается, взять южней, к Гренаде{36}. И ставлю этого мула против вон того складного ножика у Ринго, что не проедем и двух дней, как повстречаем при дороге разозленную какую-нибудь фермершу с пучком куриных перышек в руке и с проклятьями на языке в адрес бандюг ускакавших. Вы теперь меня слушайте. Как бог свят, мы их бандитскую лавочку кончим. Но, как бог свят, кончим по всем правилам.

2

Так что в тот день мы Сноупса не поймали. Немало еще до поимки прошло и дней и ночей – немало еще дней мы втроем, меняя, чередуя под седлом мулов, добытых у янки бабушкой и Ринго, проездили по дорогам знакомым и тропкам неведомым (а порой без тропы) в дожди и в морозную стужу; немало ночей проночевали в дождь и в стужу (а один раз на снегу) под любым подобием крова там, где застигала ночь. Дни были безымянны и без чисел. Они тянулись от того декабрьского заката почти по конец февраля, и однажды услыхали мы, как летят на север гуси, утки, и отдали себе отчет, что уже не первый вечер слышим их в весеннем перелете. Ринго приспособил было сосновую палочку под календарь и на каждом ночлеге делал на ней новую зарубку, отмечая воскресенья зарубкой поглубже, а Рождество и Новый год обозначив двумя длинными. Но когда скопилось уже почти сорок зарубок, нам как-то на ночном привале под дождем пришлось, из-за дяди-Баковой руки, употребить эту палочку на розжиг костра. А когда, проезжая лесом, отломили опять подходящий сучок, то уже не помнили, сколько дней прошло с того ночлега -пять, или шесть, или десять, – и Ринго бросил вести счет. Сказал, что зарубки сделает в тот день, когда добудем Грамби, и что потребуется сделать только две, одною обозначив день, когда убита была бабушка, а другою – день расчета с Грамби.

У каждого из нас было по два мула под седло – мы их меняли ежедневно в полдень. Нам вернули этих мулов холмяные фермеры; мы могли бы навербовать там целый конный полк холмяного народа – со стариками, женщинами и детьми, если бы надо, – одетый в мешковину и дерюгу вместо формы, вооружившийся мотыгами и топорами и севший на трофейных бабушкиных мулов. Но дядя Бак сказал им, что с Грамби управимся мы сами, что троих на Грамби достаточно.

Отыскивать след банды было нетрудно. Однажды – на зарубке примерно двадцатой – мы подъехали к сожженному дому, и зола еще дымилась, и в конюшне еще не пришел в сознание паренек чуть моложе Ринго и меня, и даже рубашка вся на нем иссечена – плеть, видно, была снабжена витою проволокой на конце, – а у женщины изо рта текла еще струйка крови, и голос звучал слабо, еле-еле, как отдаленный кузнечик на лугу, и она сказала нам, сколько их было и в какую сторону уехали, и закончила:

– Убейте их. Убейте.

Некраток был наш путь, но территорию он покрыл небольшую. На географической карте в учебнике она вся бы уместилась под серебряным долларом; мы не выезжали из-под долларового кружка с центром в Джефферсоне. И, сами того не зная, шли у них вплотную по пятам; однажды ночь застигла нас вдали от жилья или сарая, и, когда остановились, Ринго сказал, что пойдет поразведает окрестность – ведь еды у нас осталась только, мол, необглоданная кость ветчинная; но скорее всего Ринго попросту не хотелось собирать хворост для костра. Так что мы вдвоем с дядей Баком устилали ночлег сосновыми ветками – и услышали вдруг выстрел, а затем такой звук, точно кирпичная труба рухнула на гнилую драночную крышу, и топот лошадей скачущих – ускакавших, – а потом донесся голос Ринго. Он набрел-таки на дом и сперва подумал, что никто там не живет, но слишком темно, по его словам, было там, подозрительно тихо. И он влез на пристроенный к задней стене навес, увидел светлую щелку в ставне и хотел осторожно его приоткрыть, но ставень оторвался, грохнув, точно выстрел, – а за ставнем оказалась комната и свеча горит, вставлена в бутылку, и не то трое человек, не то тринадцать пялятся на Ринго; и один крикнул: "Это они!", другой выхватил пистолет, а третий кто-то хвать его за руку в момент выстрела, и тут навес обрушился под Ринго, и он, выкарабкиваясь с криком из-под сломанных досок, услыхал, как они скачут прочь.

– Так что по тебе стрелять не стали, – сказал дядя Бак.

– Он бы по мне, если бы прицел чья-то рука не сбила, – сказал Ринго.

– Так или этак, а не стали, – сказал дядя Бак. Но не велел ехать тотчас в погоню. – Они от нас не оторвутся, – сказал он. – Они тоже не железные. И при том они боятся, а мы нет.

Так что дождались рассвета и тронулись вдогон по следам копыт. Еще две зарубки прибавилось вечерних, и на третий вечер Ринго сделал последнюю зарубку, хоть мы того еще не знали. Мы сидели у какого-то хлопкового сарая, где собрались заночевать, и ели поросенка, которого поймал Ринго. И тут услышали копыта лошади. Всадник закричал нам издали: "Эгей! Привет!" – и подъехал на ладной, с коротким туловом, гнедой кобыле. На нем щегольские сапожки, крахмальная рубашка без воротничка, пальтецо потрепанное, но тоже щеголевато шитое, и широкополая шляпа надвинута низко – только глаза блестят из-под нее да нос виднеется из черной бороды.

– Здорово, друзья, – говорит.

– Здорово, – отвечает дядя Бак. Он объедал ребрышко и теперь, переняв это ребрышко левой рукой, правую сунул неглубоко под куртку; там за пояс впущен пистолет, который у него на кожаном нашейном ремешке, как часики у дамы. Но подъехавший не следил за его рукой; только скользнул по каждому из нас глазами, сидя на своей лошади и обе руки положив на переднюю луку седла.

– Не возражаете, я слезу обогреюсь? – сказал он.

– Не возражаем, – сказал дядя Бак.

Тот спешился. Но лошадь не привязал. Присел напротив нас, держа ее в поводу.

– Ринго, дай гостю мяса, – сказал дядя Бак.

Но тот не взял протянутого; сказал, что поел уже. Он сидел неподвижно на бревне, составив вместе ножки в сапожках, слегка оттопырив локти и уперев руки в колени; а руки эти маленькие, как у женщины, и вплоть до ногтей поросли шерстью, негустыми черными волосками. И смотрит не на нас, а неясно куда.

– Я из Мемфиса еду, – произнес он. – Не скажете, до Алабамы далеко отсюда?

Дядя Бак сказал ему, тоже сидя неподвижно, с поросячьим ребрышком в левой руке, а правую держа по-прежнему под курткой:

– А вы в Алабаму путь держите?

– Да, – ответил тот дяде Баку. – Человека одного разыскиваю. (Теперь я поймал на себе его взгляд из-под шляпы.) По фамилии Грамби. Вы, здешние, о нем тоже, возможно, слыхали.

– Да, – сказал дядя Бак. – Слыхали.

– То-то, – сказал чужак. Усмехнулся; в иссиня-черной бороде мелькнули зубы, белые, как рис. – Тогда мне можно не таиться с моим делом. – Он перевел глаза на дядю Бака. – Я живу в Теннесси. Грамби со своей бандой убил у меня негра и угнал лошадей. Я еду за моими лошадьми. А заодно не прочь буду и Грамби прихлопнуть.

– Ясно, понятно, – сказал дядя Бак. – И думаете найти его в Алабаме?

– Да. Я дознался, что он теперь едет туда. Вчера я чуть его не взял; одного из банды поймал, но прочие ушли. Ночью они мимо вас прошли, если вы тут со вчера. Вы их по топоту должны были услышать – они шли от меня галопом. Я у пойманного выпытал их следующее место сбора.

– Опять Алабама? – сказал Ринго. – То есть обратно в Алабаму подались, по-вашему?

– Так точно, – сказал чужак, переводя взгляд на Ринго. – А что, малец, Грамби и твоего украл подсвинка?

– Подсвинка? – произнес Ринго. – Подсвинка?

– Подкинь хвороста в огонь, – велел ему дядя Бак. – Побереги дыхание, а то нечем будет храпеть ночью.

Ринго замолчал, но остался сидеть; глаза его, в упор направленные на чужака, мерцали красноватым отблеском костра.

– Значит, тоже гоняетесь, друзья, за тем или другим человечком? -сказал тот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю