Текст книги "Виртуальный свет"
Автор книги: Уильям Гибсон
Жанр:
Киберпанк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Передний бампер «Громилы» снес чей-то антикварный, сороковых годов прошлого века, придорожный почтовый ящик, купленный, надо думать, на Мелроуз-авеню, за бешеные деньги.
– Да какого хрена вырубились, – чуть поспокойнее сказал Райделл. – Не могут эти раздолбаи вырубиться. Они же полиция.
Саблетт вытащил капсулу из уха, протянул Райделлу.
– Ничего не слышно, только помехи.
Райделл взглянул на экран и вспомнил игру в дартс. Ярко-зеленый дротик курсора несся по бледно-зеленой горной дороге, неумолимо приближался к мишени – девственно-белому кружку размером с обручальное кольцо. В правом окошке высвечивались жизненные показатели трех детей клиента. Пульс учащенный, у всех. В нижнем окошке – телевизионный, снятый в инфракрасных лучах кадр. Главные ворота. Похоже, что крепкие. Целенькие и, если судить по телеметрии, запертые. Охранная система тоже в порядке.
Вот тогда-то, наверное, он и решил идти на прорыв.
Через неделю, когда пена сошла и события немного прояснились, Эрнандес проявлял даже нечто вроде сочувствия. Конечно же, такая накладка, да еще в его собственную смену, не доставляла начальнику особой радости, однако он честно признал, что не может – если учесть все обстоятельства – винить Райделла особенно строго.
Прискорбное происшествие тщательно скрывалось от журналистов. Для этого, а также для того, чтобы полюбовно договориться с клиентами, с Шонбруннами, из сингапурского головного отделения «Интенсекьюра» спешно прилетела чуть не целая дивизия экспертов – так, во всяком случае, слышал Райделл. Он не имел ни малейшего представления об окончательных условиях этой договоренности, не имел, да и не хотел иметь: телевизионную программу «Рентакопы влипли» никто еще пока не придумал, а одни только шонбрунновские ворота стоили побольше его полугодовой зарплаты.
Ворота «Интенсекьюр» починит без труда, хотя бы уж потому, что он их и ставил. Мощные, кстати, ворота: японский пластик, армированный углеродным волокном, термоустановка в бетонных опорах; вся эта мутотень чуть не начисто соскребла с морды «Громилы» нежно лелеемый «свежий мед».
Далее – ущерб, нанесенный дому, по большей части окнам (сквозь которые «Громила» проехал) и мебели (по которой он проехал).
– Ну и, – закончил Эрнандес, – придется подкинуть Шонбруннам что-нибудь сверху. За эмоциональные страдания, – пояснил он, вытаскивая из-за стола большой железный термос и наливая Райделлу чашку мерзкого, перестоявшего кофе. На термосе была оптимистичная наклеечка: «Я НЕ О'КЕЙ, ТЫ НЕ О'КЕЙ – ПЕЙ, ВОТ И БУДЕТ О'КЕЙ».
Время близилось к десяти утра, обсуждаемые события покрылись уже двухнедельной плесенью, а лицо их главного героя – пятидневной то ли бородой, то ли, тут вопрос спорный, щетиной. На Райделле были мешковатые оранжевые, сильно выгоревшие шорты, ветхая футболка с надписью: «НОКСВИЛЛСКОЕ ПОЛИЦЕЙСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ», начинавшая уже расползаться на плечах, черные ботинки, оставшиеся от интенсекьюровской формы, и прозрачная надувная хирургическая шина на левой руке.
– Эмоциональные страдания, – повторил Райделл.
Эрнандес, чуть ли не такой же широкий, как его стол, передал Райделлу чашку.
– Легко ты отделался, больше тут и не скажешь. Прушник.
– Вылетел с работы, рука сломана – и это ты называешь «прушник»?
– Нет, точно, – кивнул головой Эрнандес. – Тебя же могли там замочить. Ребята из ДПЛА, они же тебя чуть не уложили. Да и потом, мистер и миссис Шонбрунн повели себя на удивление сдержанно, особенно если учесть расстройство миссис Шонбрунн и все прочее. Рука – ну да, рука, жаль, конечно… – он пожал непомерно огромными плечами. – Да и к тому же никто тебя и не увольнял, ведь так? Мы только сняли тебя с патрулирования. Если хочешь на стационарную охрану – пожалуйста, никаких проблем.
– Нет, спасибо.
– Магазины, склады? Будешь работать в ночь. Ну, скажем, «Энсино Фэшн молл».
– Нет.
– Бабу-то видел, которая там работает? – прищурился Эрнандес.
– Не-а.
– Слушай, – вздохнул Эрнандес, – а как там со всем этим говном, которое вываливают на тебя в Нэшвилле?
– В Ноксвилле. Департамент потребовал полного отстранения от должности с полным запретом на работу в правоохранительных органах. Проникновение в частную квартиру без санкции и без поддержки.
– А что эта сучка, которая таскает тебя по судам?
– Их со старшим сыночком повинтили в Джонсон-Сити за вооруженное ограбление магазина, это последнее, что я слышал…
Райделл тоже пожал плечами – и сморщился от боли.
– Ну вот, – расплылся в улыбке Эрнандес. – Я же говорю – прушник.
Проламывая «Громилой» шонбрунновские бронированные ворота, Райделл испытал мгновенное ощущение чего-то очень высокого, очень чистого, клинически пустого – деланье, лишенное всякого думанья, бредовое адреналиновое возбуждение с утратой всех прочих аспектов своего «я».
И в это время – когда он боролся с рулем, прорываясь через японский сад камней, когда пробивал тугое бронестекло, рассыпавшееся со второго удара, и осколки падали медленно, как во сне, – в это время он вспомнил, что примерно то же самое ощущал и тогда, выхватывая револьвер, нажимая курок, выплескивая мозги Кеннета Терви на бесконечный, как звездное небо, простор белой, загрунтованной под краску стены, которую так никто никогда и не покрасил.
Райделл поехал в «Кедры» навестить Саблетта.
«Интенсекьюр» расщедрился на отдельную палату – чтобы держать его подальше от лезущих в каждую щель журналистов. Техасец полусидел на кровати, уставившись в жидкокристаллический экран маленького CD-плеера, и жевал резинку.
– «Воины двадцать первого века», – сказал он вошедшему Райделлу. – Джеймс Уэйнрайт, Энни Макэироу, Майкл Бек.
– И когда же это его сняли? – ухмыльнулся Райделл.
– Тыща девятьсот восемьдесят второй. – Саблетт приглушил звук и оторвал глаза от экрана. – Только я его уже пару раз смотрел.
– А вот я только что из конторы, говорил с Эрнандесом. Говорит, чтобы ты не беспокоился за свою работу.
В пустых серебряных глазах – нечто, похожее на озабоченность.
– Свою – а как насчет твоей, Берри?
Обтянутая пузырем рука нестерпимо чесалась. Райделл нагнулся, выудил из мусорной корзины, стоявшей у изголовья кровати, пластиковую питьевую соломинку, запустил ее под шину и начал крутить. Помогло, хотя и не слишком.
– Я для них – история, далекое прошлое. За руль меня больше не пустят.
– Не нужно было брать использованную, – огорчился Саблетт. – В больнице это запрещено.
– Да уж ты-то, Саблетт, какой же ты заразный? Ты, может, самый чистый, стерильный раздолбай ныне живущего поколения.
– Так что же ты будешь делать? Есть-то тебе надо.
– Пока не знаю. – Райделл уронил соломинку в корзинку, по принадлежности. – Я только знаю, что не буду сторожить ничьи дома и не буду сторожить никакие там моллы.
– А что там с этими хакерами? Ты как думаешь, сумеют их накрыть – тех, что нас подставили?
– Хрен там сумеют. Слишком уж их много. Держава Желаний резвится уже очень давно. У федерален есть список из трех сотен подозреваемых, но они не имеют возможности загрести их всех, тряхануть и выяснить, кто в чем виноват. Слава еще богу, что эти пидоры любят стучать друг на друга, иначе никого бы из них в жизнь не повинтили.
– Но мы-то им зачем? Чего они нас-то кинули?
– Спроси чего попроще.
– Гадить они любят, вот, наверное, и все, – решил Саблетт.
– Любят, это уж точно. А еще Эрнандес говорит, что, по мнению ДПЛА, кто-то там хотел, чтобы миссис Шонбрунн накрыли с голой жопой.
Ни Саблетт, ни Райделл не видели упомянутую жопу, так как миссис Шонбрунн находилась в детской. Детей в детской не было, они улетели с папочкой в штат Вашингтон, чтобы полюбоваться с воздуха на три новорожденных вулкана.
Ничто, появившееся на экранах «Громилы» после автомойки, не соответствовало действительности. Кто-то залез в бортовой компьютер «Лихого Гусара» и ввел в коммуникационный блок здоровый пакет умело сфабрикованных – и абсолютно липовых – данных, заодно отрезав Райделла и Саблетта от «Интенсекьюра» и даже от «Звезды Смерти» (которая, конечно же, и не думала вырубаться). Райделл сильно подозревал, что монгольские ребята из автомойки – ну, если не все, то двое-трое из них – могли бы рассказать эту историю со значительно большими подробностями.
И может быть, в эти мгновения ослепительной ясности, когда изуродованный, с помятой мордой «Громила» все еще пытался взобраться на раздолбанные в капусту останки двух больших кожаных диванов, когда пробудились, наконец, воспоминания о смерти Кеннета Терви, в эти мгновения Райделл понял, понял с той же ослепительной ясностью, что вряд ли стоит всегда и во всем доверяться самозабвенному, чистому в своем бешенстве порыву: «Вперед – и ни о чем не думай».
– Слышь, – Саблетт говорил тихо и недоуменно, словно сам с собой, – они же убьют этих детишек.
С этими словами он отщелкнул ремни безопасности и выскочил наружу, с глоком на изготовку, а Райделл не успел еще даже пошевелиться. Где-то на полпути Райделл вспомнил про сирену и мигалки и велел Саблетту их выключить, но уж теперь-то каждый находящийся в доме знал, что отважные интенсекьюровцы прибыли на место происшествия.
– Работаю, – сказал Райделл, и даже вроде не говорил, а услышал свой голос, пришлепывая на бедро кобуру с глоком и хватаясь за чанкер – самое, пожалуй, подходящее оружие для перестрелки в помещении, где содержат детей, вот только скорострельность у него, заразы, больно уж могучая. Он пинком распахнул дверцу и вывалился прямо на кофейный столик, кованые ботинки с мелодичным звоном прошли сквозь дюймовой толщины стекло (двенадцать швов, но это ерунда, порезы). Саблетт куда-то исчез. Райделл пошел в глубь комнаты, к двери, выставив перед собой желтый неуклюжий чанкер, и понемногу осознал, что с левой рукой что-то вроде не так.
– Замри, заеба, – сказал самый громкий в мире голос. – ДПЛА! Бросай свою желтую говешку, а то на хрен замочим!
Плетью хлестнул луч резкого, мучительно яркого света. Райделлу показалось, что в глаза ему льется расплавленный металл.
– Ты слышишь, заеба?
Райделл повернулся, прикрывая глаза рукой, и увидел раздутое бронированное брюхо садящегося вертолета. Поток от винта прижимал к земле то немногое, что осталось от японского садика после броска «Громилы».
Райделл уронил чанкер на пол.
– И пистолет, мудила!
Райделл взялся двумя пальцами за рукоятку глока и оторвал его от бедра вместе с кобурой. Скрипнула липучка, было непонятно, как такой тихий звук сумел прорваться сквозь рев боевой машины.
Он уронил глок и поднял руки. Руку, вторая была сломана.
Саблетта нашли футах в пятнадцати от «Громилы». Лицо и руки техасца раздулись, как розовые воздушные шарики, он задыхался. Босниец, работавший у Шонбруннов дворецким, смывал недавно с маленького дубового столика детские каракули каким-то средством, содержащим ксилол и четыреххлористый углерод.
– А хрен ли это с ним? – удивился один из копов.
– Аллергия, – с трудом выговорил Райделл. Полицейские надели ему наручники, да к тому же не спереди, а за спиной, боль была страшная. – Нужна «скорая».
Саблетт открыл глаза. Попытался открыть.
– Берри…
И тут Райделл вспомнил название того фильма, который он смотрел, но не досмотрел.
– «Чудесная миля».
– Никогда не видел, – сказал Саблетт и вырубился.
В этот день миссис Шонбрунн развлекала своего ландшафтного садовника, поляка. Копы нашли ее в детской. Взбешенная и беспомощная, она была засупонена более чем пикантным образом с применением английского латекса, северокалифорнийской кожи, а также антикварных наручников фирмы «Смит и Вессон», любовно отшлифованных и покрытых черной хромировкой, – не слабая упряжь, тысячи на две, а то и на три. Ну а садовник – садовник, судя по всему, услышал, как Райделл паркует «Громилу» в гостиной, и тут же дернул в горы.
3. Нехорошая вечеринка
Шеветта никогда не воровала, во всяком случае – у людей, и уж точно – не при разноске. И если в плохой, надолго запомнившийся понедельник она прихватила у этого засранца очки, так он просто ей не понравился.
А было это так: она стояла на девятом этаже, у окна, и просто смотрела поверх серых пустых скорлупок, бывших когда-то роскошными магазинами, на мост, и тут он как раз и подошел сзади. Она почти уже нашла комнату Скиннера – там, высоко, среди ржавых тросов – и вдруг почувствовала на своей голой спине кончик пальца. Он тронул ее за спину, залез и под Скиннерову куртку, и под футболку.
Она всегда ходила в этой куртке, вроде как в доспехах. Дураку понятно, что, когда на байке, да еще в такое время года, нужно носить нанопору и только нанопору, но она все равно предпочитала старую Скиннерову куртку из жесткой, лошадиной что ли, кожи и намертво прицепила к ее лацканам значки с полосатым кодом «Объединенной». Шеветта крутнулась, чтобы сбросить этот палец, дать нахалюге по грабкам, цепочки ее зипперов тоже крутнулись и звякнули.
Налитые кровью глаза. Морда – ну сейчас расплывется в кисель. В зубах – короткая зеленоватая сигарка, только не зажженная. Он вынул сигарку, поболтал мокрым концом в небольшом стакане прозрачной, как вода, жидкости, сунул в рот и жадно к ней присосался. И лыбится при этом от уха до уха, как только репа пополам не треснет. Словно знает, что она тут не на месте, что не полагается ей быть ни на пьянке такой, ни вообще в старом крутом отеле на Гири.
Это была последняя на сегодня разноска, пакет для юриста, и мусорные костры Тендерлойна горели совсем близко, а вокруг них, скрючившись на корточках, все эти безжизненно-тусклые, безвозвратно, химически погибшие лица, освещенные призрачными вспышками крошечных стеклянных трубок. Глаза, завернутые жутким, быстро улетучивающимся кайфом. Мурашки по коже, посмотришь на таких вот – и мурашки по коже.[8]8
Тендерлойн (от англ. tenderloin – филе) – район Нью-Йорка, известный преступностью; название происходит от того, что полиция может здесь очень хорошо кормиться на взятках. Позднее так же стали называть аналогичные кварталы других американских городов.
[Закрыть]
Она поставила велосипед на гулкую подземную стоянку «Морриси», заперла его, насторожила и поднялась служебным лифтом в холл, где охранные хмыри попытались освободить ее от груза, но хрен там. Она отказалась отдавать пакет кому бы то ни было, кроме вполне конкретного мистера Гарро из восемьсот восьмого, как указано в сопроводиловке. Тогда они проверили сканером полосатый код «Объединенного» значка, просветили пакет рентгеном, прогнали ее через металлодетектор и, наконец, пустили в лифт, обвешанный розовыми зеркалами и отделанный бронзой, что твой банковский сейф.
Ну и – вверх, на восьмой, в коридор, где стояла такая ватная тишина, словно он и не настоящий вовсе, а только приснился. Рубашка на мистере Гарро была белая, а галстук – цвета свинца, расплавленного и едва начинающего твердеть. Он взял пакет, расписался в сопроводиловке и закрыл перед ее лицом дверь с тремя бронзовыми цифрами – так ни разу в это лицо и не посмотрев. Шеветта проверила свою прическу, смотрясь в зеркально отполированный курсивный нуль. Сзади все о'кей, хвост торчит как надо, а вот спереди – спереди не очень. Перья слишком уж длинные. Клочкастые. Она двинулась назад, позванивая прибамбасами Скиннеровой куртки, новенькие штурмовые ботинки глубоко утопали в свежепропылесошенном ковре цвета влажной терракоты.
А когда открылась дверь лифта, оттуда выпала эта японская девица. Почти выпала. Шеветта ухватила ее под мышки и прислонила к косяку.
– Где тут вечеринка?
– И кто же это позвал тебя, такую? – поинтересовалась Шеветта.
– Девятый этаж! Крупная пьянка!
Зрачки у девицы были огромные, во весь глаз, челка блестела, как пластиковая.
Вот так вот и вышло, что стояла теперь Шеветта с настоящим стеклянным бокалом настоящего французского вина в одной руке и самым крохотным бутербродом изо всех, встречавшихся ей на жизненном пути, в другой, стояла и думала, скоро ли гостиничный компьютер сообразит, что слишком уж долго она здесь задерживается. Здесь-то, конечно, искать ее не станут, кто-то выложил очень и очень хорошие деньги, чтобы спокойно и без помех оттянуться, это ж и дураку понятно.
Весьма интимная вечеринка, никто и ничего не боится, решила Шеветта, глядя в распахнутые двери ванной, где голубое трепещущее пламя мощной, как паяльная лампа, зажигалки высвечивало плавные обводы дутого стеклянного дельфина и лица людей, куривших через него – через кальян – опиум.
И не одна комната, а уйма, все связанные друг с другом, и людей тоже уйма, все больше мужчины в пиджаках на четырех пуговицах, в крахмальных рубашках с высокими, наглухо застегнутыми воротничками, а вместо галстуков – маленькие булавки с камнями. Платья, какие на женщинах, Шеветта видела прежде только в журналах. Богатенькие люди, точно, богатенькие и иностранцы, не наши. А может, богатые – они все не наши, а иностранцы?
Она доволокла японскую девицу до длинного зеленого дивана и придала ей горизонтальное положение. Девица сразу засопела в две дырки – пусть полежит, теперь-то она в полной безопасности, разве что кто-нибудь не заметит и сядет.
Присмотревшись получше, Шеветта обнаружила, что она здесь не одна такая, не по общей форме одетая. Вот для начала парень в ванной с этим здоровым желтым «Биком», но он – случай особый. И еще – пара вполне очевидных тендерлойнских девушек, возможно, их затащили сюда для местного колорита, что бы это словосочетание ни означало.
А теперь тут еще этот засранец, лыбится своей противной пьяной рожей. Шеветта положила руку на складной нож – тоже, как и куртка, позаимствованный у Скиннера. У ножика этого была выемка в лезвии, под большой палец, чтобы можно открыть одной рукой. Керамическое лезвие в три дюйма длиной, широкое, как столовая ложка, и жутко зазубренное. Фрактальный нож, как выражается Скиннер, режущий край вдвое длиннее лезвия.
– Вы, я вижу, не очень веселитесь, – сказал этот тип. Европеец, но откуда – не понять. Не француз. И не немец.
Кожаная куртка, но совсем не такая, как у Скиннера, табачного цвета и сделана из шкуры какого-то невероятно тонкокожего животного; можно подумать, что и не кожа это совсем, а плотный, тяжелый шелк. Шеветта вспомнила запах скиннеровской комнаты, запах пожелтевших журналов, некоторые из них такие старые, что картинки даже не цветные, а разных оттенков серого; вот такой же серый, без красок, бывает иногда город, если смотреть с моста.
– Все было прекрасно, пока ты не появился, – сказала Шеветта, решив про себя, что пора и сматывать – от этого мужика жди неприятностей.
– Скажи мне, пожалуйста, – не отставал тип, внимательно оглядывая ее куртку, и футболку, и ездовые брюки, – какие услуги ты предлагаешь?
– Что-то я ни хрена тебя не понимаю.
– Абсолютно очевидно, – говорит засранец, указывая в противоположный угол комнаты на тендерлойнских девушек, – что ты имеешь предложить нечто значительно более интригующее, – слово перекатывается у него во рту, как камешек, – чем эти особы.
– Шел бы ты в жопу, – говорит Шеветта. – Я рассыльная.
Засранец молчит и смотрит как-то странно, словно что-то до его пьяных мозгов понемногу доходит. Потом он закидывает голову и хохочет – можно подумать, Шеветта рассказала самый смешной в мире анекдот. Перед ней пляшут очень белые, очень качественные и, конечно же, очень дорогие зубы. У богатых, говорил Скиннер, никогда не бывает во рту никакого железа.
– Я что, смешное что сказала?
Засранец вытирает выступившие слезы.
– Да у нас же с тобой много общего.
– Сомневаюсь.
– Я тоже рассыльный, – заявляет он; только какой же из такого хиляка рассыльный, думает Шеветта.
– Курьер, – говорит он таким голосом, словно сам себе это напоминает.
– Ну и двигай ногами, – говорит Шеветта, обходя его, и в тот же момент гаснет свет и врубается музыка, и она по первым же аккордам узнает, что это «Крутой Коран», последний ихний хит «Подружка Господа Всевышнего». Шеветта торчит на «Крутом Коране», как ни на чем, и всегда врубает их, когда на байке, и нужно гнать побыстрее, и сейчас она двигается под музыку, и все вокруг тоже танцуют, и даже эти, подкуренные, в ванной, – тоже.
Избавившись от засранца – или, во всяком случае, временно о нем забыв, – она замечает, насколько лучше выглядят эти люди, когда не слоняются просто так, а пляшут. Напротив нее оказывается девушка в кожаной юбке и коротких черных сапогах с побрякивающими серебряными шпорами. Шеветта улыбается, девушка тоже улыбается.
– Ты из города? – спрашивает девушка, когда музыка смолкает.
Это она в каком же смысле? – думает Шеветта. В смысле, что я работаю на мэрию? Теперь, когда девушка – вернее будет сказать: женщина – не танцует, она выглядит заметно старше, ей, наверное, лет под тридцать и уж всяко больше, чем самой Шеветте. Симпатичная, и не так, как это бывает, когда вся красота из косметички выужена, – темные большие глаза, темные, коротко подстриженные волосы.
– Из Сан-Франциско?
Шеветта кивает.
Следующая мелодия постарше ее самой – это вроде бы тот черный парень, который переделался в белого, а потом его лицо сморщилось и облезло. Она ищет свой бокал, но разве тут найдешь, они все одинаковые. Японская куколка уже очнулась и лихо отплясывает, ее глаза безразлично скользнули по Шеветте, не узнаёт.
– В Сан-Франциско Коди всегда умеет найти все, что ему нужно, – говорит женщина; в ее голосе какая-то беспросветная усталость, а еще как-то так чувствуется, что все происходящее кажется ей очень забавным. Немка. Да, точно, немецкий акцент.
– Кто?
– Наш гостеприимный хозяин.
Женщина чуть приподнимает брови, но улыбается все так же широко и непринужденно.
– Я тут, в общем-то, случайно зашла…
– Если бы я могла сказать такое про себя! – смеется женщина.
– А что?
– Тогда бы я могла выйти.
– А тебе что, здесь не нравится?
Изблизи чувствовался ее дорогой запах. А как же, наверное, от меня-то воняет, забеспокоилась Шеветта. После целого дня верхом и ни разу в душе. Но женщина взяла ее под локоть и отвела в сторону.
– Так ты не знаешь Коди?
– Нет.
Шеветта снова заметила того пьяного, засранца значит, в соседней комнате, где свет все еще горел. Засранец смотрел прямо на нее.
– И мне, наверное, лучше уйти? Я пойду. О'кей?
– Да нет, ты что придумала, оставайся. Просто я завидую, что у тебя есть выбор.
– Ты немка?
– Падуанка.[9]9
Падуания (или Падания) существует уже в наше время. Самопровозглашенная республика, состоящая из северных районов Италии. Падуания имеет гимн, герб, знамя и даже выборный парламент. Центральное правительство Италии не обращает внимания на падуанских сепаратистов, все их государственные учреждения не имеют никакой реальной власти.
[Закрыть]
Это вроде бы часть того, что было когда-то Италией. Северная вроде бы часть.
– А кто такой этот Коди?
– Коди любит вечеринки. Коди любит эту вечеринку. Она продолжается уже несколько лет. Если не здесь, то в Лондоне, Праге, Макао…
Сквозь толпу движется парень с бокалами на подносе. Он не смотрит ни на Шеветту, ни на кого – из гостиничного, наверное, персонала. Крахмальная рубашка парня утратила все свое великолепие – смята, расстегнута до пупа, выбилась из брюк и болтается сзади, и теперь видно, что сквозь левый его сосок пропущена стальная такая хреновинка, вроде маленькой гантели. А крахмальный воротничок, тоже, конечно, расстегнутый, торчит за затылком на манер соскользнувшего нимба. Женщина берет с подноса бокал белого вина и смотрит на Шеветту. Шеветта мотает головой. Кроме бокалов на подносе есть еще белое блюдце с колесами и вроде бы с закрутками «плясуна».
Парень подмигнул Шеветте и потащил свой арсенал дальше.
– Тебе все это странно?
Женщина выпивает вино и бросает пустой бокал через плечо. Шеветта слышит звон бьющегося стекла.
– А?
– Коди с его вечеринкой.
– Да. Пожалуй. То есть я случайно зашла и…
– Где ты живешь?
– На мосту.
Шеветта ждет реакцию.
Женщина улыбается.
– Правда? Он выглядит так… таинственно. Я хотела бы туда сходить, но экскурсий таких нет и, говорят, там опасно…
– Ничего там опасного, – говорит Шеветта. – Только… – добавляет она после секундного колебания, – не одевайся… ну, вот так – вот и все. И там совсем не опасно, здесь вот, в окрестностях, и то гораздо хуже. – (Перед глазами – эти, вокруг мусорных костерков.) – На Остров Сокровищ, вот туда не надо. И не пытайся дойти до конца, до самого Окленда, держись подвесной части.
– А тебе это нравится, жить там?
– Еще как. Я бы нигде больше не хотела.
– Счастливая ты, – улыбается женщина. – Точно.
– Ну ладно. – Шеветта чувствует себя как-то неловко. – Надо мне идти.
– Меня звать Мария…
– Шеветта.
Шеветта пожимает протянутую руку. Имя – почти как ее собственное: Шеветта-Мари.
– Пока, Шеветта.
– Ну, всего тебе хорошего.
– Ничего тут хорошего нет.
Шеветта расправляет плечи, кивает Марии и начинает проталкиваться через толпу, уплотнившуюся за это время на пару порядков, – знакомые этого Коди все подходят и подходят. Много японцев, все они в очень строгих костюмах, на ихних женах, или секретаршах, или кто они уж там есть, жемчуга. Но все это ничуть не мешает им врубаться в атмосферу. Шум в комнате нарастает. Публика быстро косеет, или там балдеет, кто что, Шеветта хочет убраться отсюда как можно скорее.
У двери в ванную, где эти подкуренные, только теперь дверь прикрыта, она застревает. Куча французов, они говорят по-французски, смеются, размахивают руками, а в ванной – Шеветта отлично это слышит – кого-то рвет.
– Дай-ка пройти, – говорит она седоватому, коротко остриженному французу и проталкивается мимо него. Вино из бокала француза плещет вверх, прямо ему на бабочку, он что-то говорит по-французски, но Шеветта не оборачивается.
У Шеветты самый настоящий приступ клаустрофобии, вроде как бывает у нее иногда в конторах, когда приходится ждать, пока принесут отправляемый пакет, и она смотрит, как конторские шныряют туда-сюда, туда-сюда, и не понимает, они это по делу или просто шныряют туда-сюда. А может, это от вина: Шеветта пьет редко и мало, и сейчас она чувствует вкус не вкус, но что-то такое неприятное в горле.
И тут вдруг она видит этого своего европейца сраного, со все той же нераскуренной сигарой, его вспотевшая харя нависла над туповатым, чуть обеспокоенным лицом одной из тендерлойнских девушек. Он зажал ее в угол. И в этом месте, совсем рядом с дверью, коридором и свободой, такая толчея, что Шеветту на мгновение притискивают к его спине, а он ее и не замечает, продолжает себе засирать девице мозги, только шарахнул локтем назад, прямо Шеветте под ребра, чтобы, значит, место освободила, а так – не замечает.
А из кармана табачной этой кожаной куртки что-то торчит.
А потом это «что-то» не торчит уже ни из какого кармана, а лежит в руке Шеветты, и она запихивает это за брючный ремень и выскакивает в коридор, а засранец так ничего и не заметил.
Здесь, в коридоре, шум уменьшается сразу наполовину, а по мере того, как Шеветта приближается к лифту, он становится еще слабее, почти исчезает. Ей хочется бежать. И смеяться тоже хочется, а еще ее охватывает страх.
Иди спокойно, не торопясь.
Мимо горы подносов, грязных стаканов, тарелок.
Помни об охранных хмырях внизу, в холле.
И эта штука, заткнутая за пояс.
В конце коридора, но не этого, а поперечного, она видит широко распахнутую дверь служебного лифта. В лифте – центрально-азиатского вида парень со стальной тележкой, нагруженной плоскими прямоугольными хреновинами. Телевизоры, вот это что. Он внимательно оглядывает проскользнувшую в кабину Шеветту. У него выпирающие скулы, блестящие, с тяжелыми веками глаза, волосы подбриты и собраны в узкий, почти вертикальный пучок – любимая у этих ребят прическа. На груди чистой серой рубахи – значок «секьюрити», через шею переброшен красный нейлоновый шнурок, на шнурке висит виртуфакс.
– Подвал, – говорит Шеветта.
Факс негромко гудит. Парень поднимает его, нажимает на кнопку, смотрит в глазок.
Эта, что за поясом, штука становится огромной, как… как что? Шеветта не находит сравнения. Парень опускает факс, подмигивает Шеветте и нажимает кнопку П-6. Двери с грохотом захлопываются, Шеветта закрывает глаза.
Она прислоняется спиной к мягкой амортизирующей стенке и страстно желает быть сейчас не здесь, а в Скиннеровой конуре, слушать, как скрипят тросы. Пол там из брусьев два дюйма на четыре, поставленных на ребро, а по самой середине из пола высовывается верхняя часть каната – конура, она не подвешена, а прямо сидит на канате, как на насесте. В нем, в канате этом, говорит Скиннер, семнадцать тысяч четыреста шестьдесят четыре жилы, стальные, в карандаш толщиной каждая. Если прижать к нему ухо, можно услышать, как мост поет, не всегда, но при подходящем ветре – можно.
Лифт останавливается на четвертом. И зря – дверь открывается, а никто не входит. Шеветте очень хочется нажать кнопку П-6, но она себя сдерживает, пусть этот, с факсом, сам. Нажал наконец-то.
П-6 – это не стоянка, куда ей так страстно хочется, а лабиринт древних, столетних, наверное, бетонных туннелей, пол здесь покрыт растрескавшимся асфальтом, по потолкам тянутся толстые железные трубы. Пока парень возится со своей телегой, Шеветта выскальзывает наружу. Громадные, войти внутрь можно, холодильники, дверцы закрыты на висячие замки. Полсотни пылесосов, подзаряжающихся в нумерованных гнездах. Рулоны ковров, наваленные как бревна. Люди кто в робе, кто в белом поварском халате; Шеветта изо всех сил старается выглядеть как рассыльная – а кто же она еще, если не рассыльная, пусть думают, что она здесь по делу, на доставке.
Она находит узкую лестницу, поднимается. Воздух горячий и стоялый. Мертвый воздух. Сенсоры услужливо включают перед ней свет на каждом новом пролете. А сзади – выключают, но Шеветта этого не видит, не оборачивается. Она чувствует огромную тяжесть, словно все это древнее здание навалилось ей на плечи.
П-2, и вот он, ее байк, за щербатым бетонным столбом.
– Отойди, – говорит ей байк, когда Шеветта подходит к нему на пять футов. Не орет во весь голос, как автомобиль, но говорит оч-чень серьезно.
Строгая геометрия углеволоконной рамы, проглядывающая через имитированную ржавчину, и серебристые ленточные проводники вызывают у Шеветты обычную, почти сексуальную дрожь. Она просовывает руку в опознающую петлю.
А потом – все вроде одновременно – сдавленный щелчок снятых тормозов, Шеветта прыгает в седло и – вперед.
По раскаленному, в масляных пятнах пандусу, вверх и наружу, и этот вес свалился, наконец, с плеч, и никогда еще не была она такой легкой и счастливой.