Текст книги "Девушка с жемчужиной"
Автор книги: Трейси Шевалье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
И вот однажды ночью, лежа без сна, я решила, что мне придется самой поменять то, что нужно.
На следующее утро я вытерла со стола пыль, подняв шкатулку и аккуратно поставив ее на место, выложив жемчужины в ряд, протерев и положив на место письмо и чернильницу. Мне все так же давило грудь, и я сделала глубокий вдох. Потом одним быстрым движением подтянула синюю ткань спереди кверху, чтобы она как будто вытекала из густой тени под столом и ложилась наискось перед шкатулкой. Немного поправив складки ткани, я отступила назад. Ткань словно очерчивала держащую перо руку жены Ван Рейвена.
Так-то лучше, сказала я себе и плотно сжала губы. Может, он меня за это выгонит из дому, но так гораздо лучше.
Я не пошла на чердак днем, хотя у меня там было много работы. Я сидела с Таннеке на скамейке и чинила рубашки. Утром он не поднимался в мастерскую, а ходил в Гильдию и обедал у Ван Левенгуков, так что пока не видел моего самовольства.
Я сидела как на иголках, и даже Таннеке, которая старалась меня игнорировать, заметила мое состояние.
– Что это с тобой, девушка? – спросила она. Она теперь, следуя примеру своей хозяйки, называла меня не по имени, а «девушкой».
– Ничего, – ответила я. – Расскажи мне про тот случай, когда сюда в последний раз приходил брат Катарины. Я слышала об этом на рынке. Говорят, ты тогда отличилась.
Я надеялась, что лесть отвлечет ее внимание от того, как неуклюже я уклонилась от ответа на ее вопрос.
На секунду Таннеке гордо выпрямилась, но, вспомнив, кто ее спрашивает, буркнула:
– Не твое дело. Нечего совать нос в чужие дела.
Несколько месяцев назад она бы с наслаждением рассказала мне историю, которая выставляла ее в таком выгодном свете. Но вопрос задала я, а мне она отказывалась доверять и не собиралась ничего рассказывать, хотя ей, наверное, было жаль упускать такую возможность похвастаться.
И тут я увидела его – он шел по Ауде Лангендейк по направлению к нам, опустив поля шляпы, чтобы защитить глаза от яркого весеннего солнца и сбросив с плеч плащ. Вот он подошел к нам. Я не смела поднять на него глаза.
– Добрый день, сударь, – совершенно другим тоном пропела Таннеке.
– Здравствуй, Таннеке. Греетесь на солнышке?
– Да, сударь, я люблю, когда солнце светит мне в лицо.
Я сидела, опустив глаза на шитье, но почувствовала, что он смотрит на меня.
Когда он ушел, Таннеке прошипела:
– Что за манеры – не отвечать господину, когда он с тобой здоровается? Стыдись!
– Он разговаривал с тобой.
– Естественно. А ты не смей грубить, а не то быстро вылетишь из этого дома на улицу.
Наверное, он уже поднялся в мастерскую и увидел, что я натворила.
Я ждала, едва держа в руке иголку. Не знаю, чего я ожидала. Что он станет ругать меня на глазах у Таннеке? Что он впервые повысит на меня голос? Скажет, что я погубила картину?
А может, просто стянет синюю ткань книзу, как она была раньше. И ничего мне не скажет.
Вечером я мельком видела его, когда он спускался к ужину. Вид у него был ни сердитый, ни веселый, ни озабоченный, ни спокойный. Не то чтобы он меня игнорировал, но и не повернул головы.
Перед тем как лечь спать, я посмотрела, сдернул ли он синюю ткань на прежне место.
Нет, не сдернул. Я поднесла свечу к мольберту. Красно-коричневой краской он наметил на холсте новые складки ткани. Он согласился со мной!
Я легла спать, улыбаясь.
На следующее утро он вошел, когда я вытирала пыль вокруг шкатулки. Он никогда раньше не видел, как я измеряю расстояние между предметами. Я положила руку вдоль края шкатулки и подвинула шкатулку вдоль нее, чтобы вытереть под ней пыль. Когда я посмотрела через плечо, он стоял и наблюдал за мной. Он ничего не сказал, я тоже – мне надо было вернуть шкатулку точно на то же место. Затем я стала прикладывать мокрую тряпку к синей ткани, чтобы собрать с нее пыль, стараясь не помять новые складки – те, что сама же и уложила. Мои руки немного дрожали.
Закончив уборку стола, я посмотрела на него.
– Скажи, Грета, почему ты передвинула ткань?
Он говорил тем же тоном, каким у нас дома спрашивал про овощи.
Я подумала минуту.
– Женщина так безмятежно спокойна, что хочется внести какой-нибудь беспорядок в ее окружение, – объяснила я. – Что-то такое, на чем остановился бы взгляд, но что одновременно было бы приятным для глаз. Вот я и решила, что ткань должна как бы повторять положение ее руки.
Он долго молчал, глядя на стол. Я ждала, вытирая руки о фартук.
– Вот уж не думал, что научусь чему-то от служанки, – наконец проговорил он.
В воскресенье матушка подошла послушать, как я описываю отцу новую картину. Питер, который пришел к нам обедать, сидел на стуле, уставившись на солнечный зайчик на полу. Когда мы говорили о картинах моего хозяина, он никогда не участвовал в разговоре. Я не сказала им, как поменяла расположение предметов на столе и заслужила этим одобрение хозяина.
– По-моему, эти картины не возвышают душу, – вдруг хмуро заявила матушка. Раньше она никогда не высказывала мнения о его картинах.
Отец удивленно повернул к ней лицо.
– Зато набивают кошелек, – сострил Франс, пришедший навестить родителей, что не так-то часто с ним случалось. В последнее время он всякий разговор сводил на деньги. Допрашивал меня, дорогой ли мебелью обставлен дом на Ауде Лангендейк, просил описать накидку и жемчуг, в которых позировала жена Ван Рейвена, инкрустированную шкатулку и ее содержимое, размер и количество картин в доме. Но я обо всем этом особенно не распространялась: мне было стыдно плохо думать о собственном брате, но я боялась, не подумывает ли он о более быстрых способах обогащения, чем тяжелый труд на фабрике. Конечно, пока что он мог об этом только мечтать, но мне не хотелось подогревать эти мечты, рассказывая о дорогих вещах, недоступных ему – или его сестре.
– Что ты имеешь в виду, матушка? – спросила я, игнорируя выпад Франса.
– Мне не нравится, как ты описываешь эти картины. С твоих слов можно подумать, что на них изображены религиозные сцены. Что эта женщина на картине – Святая Дева Мария. А на самом деле это просто женщина, которая пишет письмо. Ты вкладываешь в эти картины смысл, которого у них нет и которого они не заслуживают. В Делфте тысячи картин. Они висят повсюду – не только в богатых домах, но и в харчевнях. На рынке можно купить такую картину за твое двухнедельное жалованье.
– Если бы я это сделала, – отрезала я, – вы с отцом две недели сидели бы без хлеба и умерли бы с голоду, так и не увидев купленной мной картины.
У отца дрогнуло лицо. Франс, который крутил в руках бечевку, завязывая на ней узлы, застыл без движения. Питер поднял на меня глаза.
Матушка ничего не возразила. Она редко высказывала свои мысли вслух. И каждая такая мысль дорогого стоила.
– Прости, матушка, – пробормотала я. – Я вовсе не хотела сказать, что…
– Ты, вижу, совсем там вознеслась, – перебила она меня. – Забыла, кто ты и кто твои родители. У нас честная протестантская семья, которой нет дела, что там принято в мире богатых людей.
Ее слова были как удар хлыстом. Я опустила глаза. Она говорила как мать, и я в свое время скажу то же самое своей дочери, если у меня возникнут опасения, что она может сбиться с пути. Хотя ее слова меня обидели – так же как и пренебрежительный отзыв о его картинах, – я понимала, что в них была большая доля правды.
В этот вечер Питер не стал меня задерживать в темном закоулке.
На следующее утро мне было тяжело смотреть на картину. Он уже выписал ее глаза и высокий лоб, а также складки на рукаве. Я смотрела на сочный желтый цвет с особым удовольствием и одновременно с чувством вины, которое во мне породили слова матушки. Я попробовала представить себе, что законченная картина окажется на стене палатки Питера-старшего, что эту простую картину, изображающую женщину, которая пишет письмо, можно будет купить за десять гульденов.
Нет, такое не укладывалось у меня в голове.
В тот день он был в хорошем настроении – иначе я не обратилась бы к нему за разъяснениями. Я научилась угадывать его настроение – не из его немногочисленных слов и не по выражению его лица (это лицо не так уж много выражало), а по его манере ходить по мастерской и чердаку. Когда у него было легко на душе и работа шла хорошо, он ходил быстро и решительно, не делая ни одного лишнего движения. Казалось, что он вот-вот замурлычет или начнет насвистывать мотив – только у него не было склонности к музыке. Если же дело не ладилось, он время от времени останавливался, глядел в окно, переступал с ноги на ногу, вдруг шел к лестнице и, поднявшись до половины, возвращался назад.
– Сударь, – начала я, когда он поднялся на чердак, чтобы смешать натертые мной белила с льняным маслом. В это время он писал меховую оторочку на рукаве. В этот день жена Ван Рейвена не пришла, но, оказывается, он мог писать отдельные части картины и без нее.
– Что, Грета? – спросил он.
Только он и Мартхе всегда звали меня по имени.
– Эти картины, что вы пишете, – они католические?
Бутылка с льняным маслом застыла над раковиной, в которой был белый свинец.
– Католические? – переспросил он. Опустив руку, он постучал бутылкой по столу. – В каком смысле?
Я задала вопрос, не подумав, и теперь не знала, что сказать. Тогда я попробовала спросить иначе:
– Почему в католических церквах висят картины?
– А ты когда-нибудь была в католической церкви, Грета?
– Нет, сударь.
– Значит, ты не видела, какие там висят картины, какие там стоят статуи, не видела витражей?
– Нет.
– Ты видела картины только в домах, лавках или, харчевнях?
– Еще на рынке.
– Верно, на рынке. Ты любишь смотреть на картины?
– Люблю, сударь.
Кажется, он не собирается отвечать на мой вопрос, а просто сам будет задавать вопросы.
– И что ты видишь, когда смотришь на картину?
– То, что художник на ней нарисовал.
Он кивнул, но я почувствовала, что он ожидал другого ответа.
– В таком случае что ты видишь на картине, которую я пишу сейчас?
– Во всяком случае, я не вижу Деву Марию, – выпалила я, скорее вопреки тому, что говорила матушка, чем отвечая на его вопрос.
Он посмотрел на меня с изумлением:
– А ты ожидала увидеть Деву Марию?
– О нет, сударь, – совсем смутившись, ответила я.
– Ты считаешь мою картину католической?
– Я не знаю. Матушка говорит…
– Но ведь твоя мать не видела картину?
– Нет.
– В таком случае она не может сказать тебе, что ты на ней видишь, а чего нет.
– Нет.
Он был прав, но мне не понравилось пренебрежение, с которым он отвергал матушкины слова.
– Картина не может быть католической или протестантской, – сказал он. – Но католики и протестанты, которые на нее смотрят, видят разные вещи. Картина в церкви подобна свече в темной комнате – она существует для того, чтобы лучше видеть. Это как бы мост между нами и Богом. Но это не протестантская и не католическая свеча – это просто свеча.
– Нам не нужны картины, чтобы видеть Бога, – возразила я. – У нас есть Его Слово, и этого достаточно.
Он улыбнулся:
– А знаешь, Грета, я ведь воспитан в протестантской семье и принял католичество, когда женился. Так что не надо читать мне проповедей. Я все это уже слышал.
Я воззрилась на него. Вот уж никогда не слышала, чтобы кто-нибудь отказался от протестантской веры и принял другую. Я даже не знала, что такое возможно. А он, оказывается, это сделал.
Он как будто ждал, что я скажу.
– Хотя я никогда не была в католической церкви, – медленно проговорила я, – мне кажется, что, если бы я там увидела картину, она была бы похожа на вашу. Хотя на ней не изображены сцены из Библии, или Божья матерь с младенцем, или распятие.
При воспоминании о картине, которая висела в ногах моей постели в подвальной комнатке, у меня по коже пробежали мурашки.
Он опять взял бутылку и осторожно накапал из нее в раковину. Потом начал осторожно перемешивать краску и масло ножом, пока масса не стала похожа на сливочное масло, которое оставили в теплой кухне. Я завороженно следила за движением серебряного ножа в мягкой белой краске.
– Католики и протестанты по-разному относятся к картинам, – объяснял он, продолжая размешивать краску, – но эта разница не так велика, как ты думаешь. Для католиков картины могут иметь религиозное значение, но не забывай, что протестанты видят Бога во всем и везде. Рисуя каждодневные предметы – столы и стулья, миски и кувшины, солдат и девушек, – разве они тоже не прославляют Творца?
Как жаль, что матушка не слышала этих слов. Тогда бы она поняла.
Катарине не нравилось оставлять свою шкатулку с драгоценностями в мастерской, где до нее мог добраться всякий. Она не доверяла мне – отчасти потому, что я ей не нравилась, но главным образом потому, что наслушалась рассказов, как служанки воруют серебряные ложки. Воровство и совращение хозяина – это были главные грехи, в которых подозревались служанки.
Однако, как мне пришлось убедиться на собственном опыте, совратителем чаще был мужчина, а не девушка – так по крайней мере обстояло дело с Ван Рейвеном.
Хотя Катарина не имела обыкновения советоваться с мужем по домашним делам, на этот раз она обратилась к нему за помощью. Сама я их разговора не слышала, но мне о нем рассказала Мартхе. В то время у нас с Мартхе были хорошие отношения. Она вдруг повзрослела, потеряла интерес к детским играм и предпочитала быть рядом, когда я занималась своими делами. Я научила ее сбрызгивать белье, чтобы оно лучше отбеливалось на солнце, выводить жирные пятна смесью соли и вина, протирать днище утюга крупной солью, чтобы оно не приставало к белью и не оставляло горелых пятен. У нее были нежные руки, и от воды они загрубели бы. Так что я позволяла ей наблюдать за мной, но не позволяла мочить руки. К этому времени мои собственные руки были окончательно загублены: никакие матушкины мази не смогли уберечь их от трещин и цыпок. У меня были натруженные загрубевшие руки, хотя мне еще не исполнилось восемнадцати лет.
Мартхе была немного похожа на мою сестру Агнесу – такой же любопытный живой ум, такая же быстрота в принятии решений. Но она была не младшей сестрой, а старшей, и это воспитало в ней чувство ответственности. Ей поручали присматривать за сестрами и братом – так же как я присматривала за Франсом и Агнесой. И потому и у нее выработалось осторожное отношение к жизни и нелюбовь к переменам.
– Мама хочет забрать шкатулку с драгоценностями, – сказала она, когда мы шли по Рыночной площади. – Она говорила об этом с папой.
– И что она сказала? – с показным равнодушием спросила я, разглядывая восьмиконечную звезду. Я заметила, что, отпирая по утрам дверь мастерской, Катарина всегда бросала взгляд на стол, где лежали ее драгоценности.
Мартхе ответила не сразу.
– Маме не нравится, что ты заперта по ночам вместе с ее украшениями, – наконец выговорила она. Она не объяснила, чего опасалась Катарина – видимо, того, что я возьму со стола ожерелье, засуну шкатулку под мышку, вылезу в окно – и поминай как звали.
По сути дела, Мартхе пыталась меня предостеречь.
– Она хочет, чтобы ты опять спала внизу, – продолжала она. – Кормилицу скоро рассчитают, и тебе незачем будет спать на чердаке. Она сказала: «Или она, или шкатулка».
– А что ответил твой отец?
– Ничего. Сказал, что подумает.
У меня сдавило сердце. Катарина велела ему выбирать между мной и шкатулкой. Ему не удастся сохранить и то и другое. Но я знала, что он не станет убирать из картины жемчуг. Он уберет с чердака меня. И я больше не смогу ему помогать.
К ногам у меня словно привязали гири. Годы и годы таскания воды, выжимания мокрого белья, мытья полов, выливания ночных горшков – без просвета, без красоты – простирались передо мной, словно пейзаж голландской равнины, где далеко-далеко виднеется море, достичь которого нет никакой возможности… Если мне нельзя будет заниматься красками, нельзя будет находиться рядом с ним, я не смогу здесь оставаться.
Когда мы дошли до палатки мясника и я увидела, что Питера-младшего там нет, мои глаза вдруг наполнились слезами. Я и не знала, что мне так необходимо увидеть его красивое доброе лицо. Хотя я не могла разобраться в своих чувствах к нему, он напоминал мне, что выход есть, что я могу войти в другой мир. Может быть, я не так уж отличалась от родителей, которые надеялись, что с ним придет спасение и у них на столе появится мясо. Увидев мои слезы, Питер-старший пришел в восторг.
– Скажу сыну, что ты расплакалась, не найдя его здесь, – сказал он, соскребая ножом кровь с колоды для разделки туш.
– Нет уж, не вздумайте, – пробурчала я и спросила Мартхе: – Что нам сегодня надо купить?
– Мясо для рагу, – с готовностью ответила она. – Четыре фунта.
Я вытерла глаза уголком фартука.
– Мне просто в глаз попала соринка, – деловито объяснила я. – У вас тут не так уж чисто – вот и слетаются мухи.
Питер-старший захохотал:
– Нет, вы послушайте ее – соринка в глаз попала! Грязно тут! Конечно, мухи есть – но они летят на кровь, а не на грязь. Хорошее мясо больше кровит. И на него летит больше всего мух. Ты когда-нибудь сама в этом убедишься. И нечего перед нами задаваться, сударыня.
Он подмигнул Мартхе:
– А вы как думаете, барышня? Стоит ли Грете ругать то место, где она сама скоро будет хозяйкой?
Мартхе ошеломленно смотрела на него. Ее явно потрясло предположение, что я не останусь у них в доме до конца своих дней. Но у нее хватило ума ему не отвечать – вместо этого она вдруг подошла к ребенку, которого держала на руках женщина, стоявшая у соседней палатки.
– Пожалуйста, – тихим голосом сказала я Питеру, – не говорите такого ни ей, ни кому-нибудь еще из их семьи. Не надо даже на эту тему шутить. Я их служанка – и ничего больше. Намекать, что я от них уйду, – это неуважение к ним.
Питер-старший молча глядел на меня. Цвет его глаз менялся с каждым изменением освещения. Думаю, что даже хозяин не смог бы уловить все эти перемены на холсте.
– Может, ты и права, – признал он. – Придется мне поосторожней тебя дразнить. Но одно я тебе твердо скажу, моя милая: к мухам тебе надо привыкать.
Он не отдал Катарине шкатулку и не отправил меня назад в подвал. Вместо этого он стал каждый вечер приносить Катарине ее шкатулку, ожерелье и серьги, и она запирала их в шкаф в большой зале – туда же, где держала желтую накидку. Утром, отпирая мастерскую и выпуская меня, она вручала мне шкатулку и драгоценности. Я первым делом относила шкатулку и ожерелье на стол и вынимала из нее серьги, если жена Ван Рейвена должна была прийти позировать. Катарина наблюдала с порога, как я вымеряла расстояние с помощью ладоней и пальцев. Любому человеку мои действия показались бы весьма странными, но она ни разу не спросила меня, что я делаю. Она не смела.
Корнелия, видимо, прослышала про историю со шкатулкой. Может быть, как Мартхе, она подслушала разговор родителей. Может быть, она подсмотрела, как Катарина несет шкатулку наверх по утрам, а хозяин приносит ее обратно вечером. Во всяком случае, она унюхала, что тут что-то не так, и решила сама ко всему этому приложить руку.
Она меня почему-то не любила – испытывала ко мне какое-то беспричинное недоверие.
Начала она, как и в истории с порванным воротником и краской на моем фартуке, с просьбы. Однажды дождливым утром Катарина заплетала косы, а Корнелия крутилась поблизости. Я крахмалила простыни в прачечной комнате и не слышала их разговора. Но не иначе как Корнелия предложила, чтобы мать воткнула в волосы черепаховый гребень.
Через несколько минут Катарина появилась в двери, которая отделяла кухню от прачечной, и объявила:
– У меня пропал один из моих гребней. Ты его не видела, Таннеке? А ты? – Она обращалась к нам двоим, но ее суровый взгляд был устремлен на меня.
– Нет, госпожа, – сказала Таннеке, выходя из кухни и тоже глядя на меня.
– Нет, сударыня, – сказала и я. И когда я увидела в прихожей Корнелию, которая со своей обычной каверзной ухмылочкой заглянула в кухню, я поняла, что она опять затеяла что-то против меня.
«Она будет меня травить, пока не выгонит из дому», – подумала я.
– Но кто-то должен знать, куда он делся! – настаивала Катарина.
– Хотите, я помогу вам еще раз поискать в шкафу? – предложила Таннеке. – А может, где еще стоит поискать? – значительно спросила она, глядя на меня.
– Может быть, он в вашей шкатулке, – предположила я.
– Может быть.
Катарина пошла в прихожую. Таннеке последовала за ней.
Поскольку предложение исходило от меня, я была уверена, что Катарина ему не последует. Но, когда я услышала, что она поднимается по лестнице, я поняла, что она направляется в мастерскую, и поспешила за ней, зная, что я ей понадоблюсь. Она ждала меня в дверях мастерской вне себя от гнева. Корнелия околачивалась тут же.
– Принеси мне шкатулку, – тихо сказала она. В ее словах был металл, которого я раньше никогда не слышала: запрет входить в мастерскую был для нее невыносимо унизителен. Она часто говорила резко, даже кричала на меня, но этот тихий, сдержанный голос был гораздо страшнее.
Я слышала, что он занят на чердаке. Я даже знала чем – он растирал ляпис для синей юбки.
Я взяла шкатулку и подала ее Катарине, оставив жемчуг на столе. Не сказав ни слова, она унесла ее вниз. Корнелия опять потащилась за ней, как кошка, ожидающая, что ее сейчас накормят. Она пойдет в большую залу и переберет все свои украшения, чтобы узнать, не пропало ли еще что-нибудь. Может быть, что-нибудь и пропало – поди догадайся, какой каверзы можно ждать от девчонки, которая хочет мне навредить.
Но гребня в шкатулке она не найдет. Я знала, где он.
Я не пошла с Катариной, а поднялась на чердак. Он посмотрел на меня с удивлением, и на минуту толкушка повисла над чашей. Но он не спросил меня, зачем я пришла, а опять взялся толочь ляпис. Я открыла сундучок, где хранила свои пожитки, и развернула носовой платок, в который был завернут гребень. Я не так уж часто на него смотрела: в этом доме мне не только не подобало его носить, но даже не хотелось им любоваться. Он слишком напоминал мне о том, чего у меня никогда не будет. Но сейчас я внимательно в него вгляделась и поняла, что это не бабушкин гребень, хотя и очень на него похож. Его зубья были длиннее и более сильно изогнуты; кроме того, поверху у него шли маленькие зазубрины. Этот гребень был лучше бабушкиного, но ненамного.
«Увижу ли я когда-нибудь бабушкин гребень», – подумала я. Я так долго сидела на постели, положив гребень на колени, что он опять перестал работать и спросил:
– Что случилось, Грета?
Он говорил мягким голосом, и это помогло мне воззвать к его помощи:
– Пожалуйста, помогите мне, сударь.
Я сидела на постели в своей чердачной комнате, пока он разговаривал с Катариной и Марией Тинс, пока они искали бабушкин гребень в одежде Корнелии и среди игрушек. В конце концов, Мартхе нашла гребень в большой раковине, которую им подарил булочник, когда пришел за своей картиной. Тогда-то Корнелия, видимо, и подменила гребень у меня на чердаке, где в это время играли девочки, и спрятала мой гребень в первое подвернувшееся место.
Корнелию выпороли, но сделала это Мария Тинс. Он заявил, что наказывать детей не входит в его обязанности, а Катарина просто отказалась, хотя и знала, что Корнелия заслуживает наказания. Мартхе мне потом сказала, что Корнелия не плакала во время порки, а презрительно улыбалась. Ко мне на чердак пришла опять же Мария Тинс.
– Что ж, девушка, – сказала она, опираясь на стол для красок, – наделала же ты дел.
– Я ничего не делала, – возразила я.
– Это верно, но ты нажила врагов. У нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги. – Она усмехнулась, но не очень весело. – Но он тебя по-своему поддержал, а это важнее, чем то, что на тебя будут наговаривать Катарина, или Корнелия, или Таннеке, или даже я.
Она бросила мне бабушкин гребень. Я завернула его в носовой платок и положила в сундучок. Затем я повернулась к Марии Тинс. Если я не спрошу ее сейчас, я никогда не узнаю. Может быть, она мне скажет.
– Сударыня, пожалуйста, что он обо мне сказал?
Мария Тинс посмотрела на меня так, словно знала всю мою подноготную.
– Только не возносись, милая. Он про тебя почти ничего не сказал. Но все и без слов было ясно. То, что он спустился вниз и занялся этим делом, говорило само за себя – моя дочь поняла, что он на твоей стороне. Хотя он упрекнул ее только в том, что она плохо воспитала детей. Очень ловкий ход – не защищать тебя, а обвинять ее.
– Он сказал ей, что я… помогаю ему с красками?
– Нет.
Я постаралась скрыть разочарование, но, видимо, сам мой вопрос все ей объяснил.
– Но я ей сказала – как только он ушел, – добавила Мария Тинс. – Куда это годится – чтобы ты от нее пряталась и делала что-то за спиной хозяйки дома?! – Эти слова вроде как звучали мне упреком, но потом она пробурчала: – Мог бы вести себя и достойнее.
Она умолкла, видимо, пожалев, что высказалась слишком откровенно.
– А что сказала хозяйка?
– Она, конечно, не обрадовалась, но она больше боится его гнева. – Помолчав, Мария Тинс добавила: – Но есть еще одна причина, почему она не придала этому большого значения. Она опять беременна.
– Опять? – не удержалась я. Мне было непонятно, зачем Катарине столько детей, когда у них так мало денег.
Мария Тинс нахмурилась:
– Придержи язык, девушка.
– Извините, сударыня. – Я уже пожалела, что у меня вырвалось это слово. Кто я такая указывать, сколько им иметь детей? – Доктор смотрел ее? – спросила я, чтобы загладить свою вину.
– Ей это не нужно. Она и так знает все признаки. Не в первый раз! – На минуту лицо Марии Тинс выдало ее тайные мысли – она тоже не понимала, зачем нужно столько детей. Потом она посуровела: – Иди занимайся своими делами и старайся держаться от нее подальше. Можешь ему помогать, но не надо, чтобы это бросалось всем в глаза. Не так-то уж прочно твое положение в этом доме.
Я кивнула, глядя на ее старческие руки, которыми она уминала табак в трубке. Потом зажгла ее и затянулась. И опять усмехнулась:
– Видит Бог, у нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги.
В воскресенье я отнесла гребень домой и отдала матушке. Я не стала ей рассказывать про то, что случилось, – просто сказала, что служанке не подобает хранить такую дорогую вещь.
* * *
После случая с гребнем отношение ко мне в доме заметно изменилось. Больше всего меня удивила перемена в обращении Катарины. Я думала, что она будет придираться ко мне еще больше, чем раньше, – давать еще больше работы, ругать по всякому поводу и всячески отравлять мне жизнь. Но она как будто стала меня бояться. Она сняла ключ от мастерской со своей драгоценной связки и отдала его Марии Тинс. Больше она не запирала и не отпирала для меня мастерскую. Она оставила свою шкатулку в мастерской, и когда ей что-нибудь оттуда было нужно, посылала за этим мать. Катарина всячески избегала меня, а я, заметив это, тоже старалась держаться от нее подальше.
Она ничего не говорила по поводу моих занятий красками. Наверное, Мария Тинс убедила ее, что с моей помощью хозяин станет работать быстрее – чтобы содержать ребенка, который должен был родиться, и тех, что уже были. Она приняла к сердцу его упрек в плохом воспитании детей, что, в конце концов, было ее главной обязанностью, и стала больше проводить с ними времени. Она даже начала учить Мартхе и Лисбет читать и писать, в чем ее поддержала Мария Тинс.
А в той перемена не была такой заметной, но она тоже стала обращаться со мной с большим уважением. Конечно, я оставалась просто служанкой, но она не так пренебрежительно ко мне относилась, как иногда к Таннеке. И не игнорировала мои слова. Она, конечно, не спрашивала моего мнения, но я перестала чувствовать себя совсем чужой в этом доме.
Удивила меня и перемена в Таннеке. Я думала, что ей нравится на меня злиться и всячески вымещать на мне свое дурное настроение. Но видимо, ей это надоело. А может быть, убедившись, что он на моей стороне, она решила, что со мной не стоит враждовать. Может быть, они все думали так же. Как бы то ни было, она перестала нарочно взваливать на меня дополнительную работу, проливая жир на пол, перестала враждебно бурчать что-нибудь в мой адрес и бросать на меня злобные взгляды. Нельзя сказать, что она стала ко мне хорошо относиться, но мне легче работалось рядом с ней.
Наверное, злорадствовать нехорошо, но я чувствовала, что одержала над ней победу. Она была старше меня и гораздо дольше служила в этом доме, но было очевидно, что ее заслуги и опыт стоили меньше, чем его благосклонность ко мне. Возможно, что это глубоко ее обижало, но она смирилась с поражением легче, чем я предполагала. В глубине души Таннеке хотела одного – чтобы все в ее жизни складывалось проще. А проще всего было смириться с моим присутствием.
Хотя Катарина теперь больше занималась Корнелией, та нисколько не изменилась. Она была любимицей матери – может быть, потому, что вышла характером вся в нее, – и Катарина не очень-то старалась прибрать ее к рукам. Иногда Корнелия смотрела на меня своими карими глазами, наклонив голову набок, так что кудряшки падали ей на лицо, и я вспоминала слова Мартхе о том, какое презрение было написано на лице Корнелии, когда Мария Тинс ее наказывала. И я опять подумала, как в первый день: на тебя нелегко найти управу.
Я избегала Корнелию так же, как и ее мать, хотя и старалась делать это незаметно. Мне не хотелось давать ей повод к очередной проделке. Я спрятала разбитый изразец, свой лучший кружевной воротничок и вышитый матушкой носовой платок так, чтобы она до них не добралась.
Хозяин же после этого случая никак ко мне не переменился. Когда я поблагодарила его за заступничество, он тряхнул головой, точно отгоняя назойливую муху.
Но мое отношение к нему изменилось. Я чувствовала, что я у него в долгу. И что бы он ни попросил меня сделать, я не имела права отказываться. Я не знала, что такого он может попросить, в чем мне захочется ему отказать, но тем не менее мне не нравилось быть от него в полной зависимости.
Кроме того, он меня разочаровал, хотя мне не хотелось об этом думать. Я надеялась, что он сам скажет, Катарине о моей работе с красками, что он покажет, что не боится ее и держит мою сторону. Мне-то этого хотелось, но…
В середине октября, когда портрет жены Ван Рейвена был почти готов, Мария Тинс пришла к нему в мастерскую. Она, наверно, знала, что я работаю в чердачной комнате и мне слышны ее слова, но тем не менее она говорила с ним без обиняков.
Она спросила его, за какую картину он теперь возьмется. Когда он не ответил, она сказала:
– Ты должен писать картины большего размера и с большим количеством людей – как ты делал раньше. Хватит уж нам одиноких женщин, занятых своими мыслями. Когда Ван Рейвен придет за картиной, предложи ему написать другую. Может быть, что-нибудь, что можно будет повесить рядом с более ранней твоей картиной. Он обязательно согласится – он же всегда соглашается. И заплатит тебе больше.








