Текст книги "Азиатский берег"
Автор книги: Томас Майкл Диш
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
III
Через три дня после Рождества он получил открытку от жены, со штемпелем Невады. Обычно Дженис не посылала рождественских открыток. Картинка изображала огромную белую долину – очевидно, соленую пустыню пурпурные горы вдали и ярко-розовый закат. Ни фигур, ни следов растительности. На развороте было написано:
Веселого Рождества! Дженис.
В тот же день он получил маленький конверт с экземпляром «Арт Ньюс» и короткой запиской от одного приятеля:
Думаю, тебе будет небезынтересно взглянуть. Р.
Последние страницы журнала занимала длинная критическая статья некоего Ф. Р. Робертсона о книге Джона. Робертсон слыл знатоком гегелевской эстетики. В своей статье он утверждал, что «Homo Arbitrans»,[2]2
«Человек произвольный» (лат.).
[Закрыть] во-первых, всего лишь собрание трюизмов, а во-вторых – жалкое повторение Гегеля (и очевидно, автор статьи не видел здесь противоречия). Несколько лет назад Джон после первых двух лекций бросил курс, который вел Робертсон. Интересно, помнил ли об этом Робертсон?
Статья содержала несколько фактических ошибок, одну неверную цитату и даже не упоминала основного довода, который, надо признать, не был диалектическим. Решив написать ответ, Джон положил журнал возле пишущей машинки – и в тот же вечер залил его вином, случайно уронив бутылку; после чего вырвал статью Ф. Р. Робертсона, а журнал выбросил в мусорное ведро вместе с открыткой жены.
* * *
Желание посмотреть какой-нибудь фильм выгнало его на улицу и заставила долго бродить под дождем от одного кинотеатра к другому. В Нью-Йорке на Сорок Второй улице в таких случаях всегда можно было взять двойной билет на научно-фантастические фильмы или вестерны, но здесь, несмотря на изобилие кинотеатров (в отсутствие телевидения), у отъявленного голливудского китча сохранялась оригинальная звуковая дорожка. Прочие фильмы неизменно дублировались по-турецки.
Поглощенный своими мыслями, он едва не прошел мимо человека, наряженного скелетом. Преследуемый кучкой возбужденных ребятишек, человек ходил взад-вперед по переулку, держа в руках размокшую от дождя афишу, которая теперь служила ему зонтиком. На афише можно было прочесть лишь:
КИЛ Г
СТА ЛДА
После Ататюрка Килинг, одетый в костюм смерти, был главной фигурой нового турецкого фольклора. Каждый газетный киоск изобиловал комиксами с приключениями Килинга, и вот он явился сам – или по крайней мере его воплощение, – чтобы рекламировать свой последний фильм. Действительно, в переулке был кинотеатр, где шел фильм «Килинг Истамбула», или «Килинг в Стамбуле». На афише под огромными буквами Килинг в маске-черепе собирался поцеловать симпатичную и очевидно покорную блондинку, в то время как на большом транспаранте, пересекавшем улицу, он стрелял в двух хорошо одетых людей. По этим картинкам нельзя было решить, является ли Килинг воплощением сил добра, как Бэтман, или зла, как Фантомас. Поэтому…
Джон купил билет. Надо выяснить. Это имя – несомненно, английское заинтриговало его.
Он занял место в четвертом ряду, как раз когда фильм начался, и с удовольствием увидел на экране силуэты знакомых зданий. Обычные перспективы Стамбула, только черно-белые и обрамленные тьмой, казались необычайно реальными. По узким улицам с угрожающей скоростью мчались современные американские машины. Старый доктор был задушен неведомым убийцей. Потом долго не происходило ничего примечательного. Между блондинкой-певицей и молодым архитектором разворачивался прохладный роман, в то время как банда гангстеров – или дипломатов – пыталась завладеть черным чемоданом доктора. После ряда непонятных происшествий, четверо бандитов-дипломатов были убиты взрывом, а чемодан попал в руки Килинга. Но оказался пуст.
Полиция гналась за Килингом по черепичным крышам. Но это сцена была доказательством его ловкости, а не вины: полиция часто ошибается. Килинг проник через окно в спальню блондинки. Вопреки афише он не пытался поцеловать девушку, но заговорил с ней глухим басом. Похоже, под маской Килинга скрывался тот молодой архитектор, которого любила певица. Это тоже осталось неясным, поскольку Килинг не снимал свою маску.
Джон ощутил у себя на плече чью-то руку.
Он был уверен, что это ее рука, и не стал оборачиваться. Неужели она специально пришла за ним в кино? Если сейчас подняться и уйти, не устроит ли она сцену? Он постарался проигнорировать руку, глядя на экран, где молодой архитектор только что получил загадочную телеграмму. Руки плотно стиснули поручни кресла. Его руки – Джона Бенедикта Харриса.
– Мистер Харрис, здравствуйте!
Мужской голос. Джон обернулся. Это был Олтин.
– Олтин.
Лицо Олтина расплылось в улыбке.
– Да. Вы думали, это кто-нибудь?
– Кто-нибудь другой?
– Да.
– Нет.
– Вы смотрите фильм?
– Да.
– Он же не на английском. На турецком.
– Я знаю.
Люди, сидевшие рядом, зашикали на них, призывая к тишине. Белокурая певица погрузилась в один из городских водоемов, Бинбирдирек, который, благодаря созданной режиссером иллюзии, казался огромным.
– Мы пересядем к вам, – шепнул Олтин.
Джон кивнул.
Олтин сел справа и шепотом представил своего друга, который сел слева от Джона. Друга звали Явуз, он не говорил по-английски.
Джон безропотно пожал руку Явузу.
После этого было уже трудно сосредоточиться на фильме. Краем глаза Джон рассматривал Явуза. Турок был примерно того же роста и возраста, что и Джон, но это относилось по крайней мере к половине мужчин в Стамбуле. Совершенно непримечательное лицо; глаза влажно поблескивали, отражая свет экрана.
Килинг карабкался по стене дома, стоявшего на склоне высокого холма. Вдали меж туманных холмов виднелись воды Босфора.
Что-то отталкивающее было почти в каждом турецком лице. Но что именно? Джон никак не мог понять. Может быть, какая-то особенность строения черепа, узкие скулы, глубокие вертикальные линии, идущие от глаз к краям рта; сам рот, узкий, со сплющенными губами? Или некая скрытая дисгармония всех черт лица?
Явуз – обычное имя, как сказал клерк на почте.
В последние минуты фильма произошла схватка между двумя Килингами, ложным и настоящим. Один из них был сброшен с крыши недостроенного дома – очевидно, «плохой». Но настоящий или ложный? И который из них напугал певицу в спальне, задушил старого доктора, похитил чемодан?
– Вам понравилось? – спросил Олтин, когда они направились к выходу.
– Да.
– И вы поняли, о чем там говорилось?
– Кое-что. Вполне достаточно.
Олтин сказал что-то Явузу, который затем обратился к своему новому американскому другу по-турецки.
Джон покачал головой. Олтин и Явуз засмеялись.
– Он говорит, что у вас такой же костюм, как у него.
– Да, я сразу заметил, когда зажегся свет.
– Куда вы теперь, мистер Харрис?
– Сколько сейчас времени?
Они стояли на улице возле кинотеатра. Дождь едва моросил. Олтин посмотрел на часы.
– Половина восьмого.
– Мне пора домой.
– Мы пойдем с вами и купим бутылку вина. Хорошо?
Джон неуверенно посмотрел на Явуза. Явуз улыбался.
Что будет, когда она придет и станет стучать и звать Явуза?
– Не сегодня, Олтин.
– Нет?
– Мне немного нездоровится.
– Да?
– Нездоровится. У меня температура. Голова болит. – Он положил руку на лоб и тут же действительно ощутил жар и головную боль. – Может, в другой раз. Извините.
Олтин скептически пожал плечами. Джон пожал руку Олтину, потом Явузу. Они оба явно чувствовали себя оскорбленными.
* * *
Возвращаясь к себе домой, он избрал окольный путь и старался избегать темных переулков. Настроение, оставшееся после фильма, – как остается во рту вкус ликера, – сильно изменило восприятие окружающих предметов, такое уже случалось с Джоном. Однажды, посмотрев «Jules et Jim», он вышел из кинотеатра и обнаружил, что все вывески на улицах Нью-Йорка переведены на французский язык. И теперь тот же самый магический эффект позволял ему думать, будто он понимает обрывки разговоров прохожих. Значение каждой отдельной фразы воспринималось с очевидной непосредственностью факта, природа слов смешивалась с природой вещей. Каждая словесная конструкция, каждый взгляд и жест превосходно подходили к окружающей обстановке, к вечерней улице с ее огнями, к мыслям Джона.
Опьяненный этой чудесной иллюзией, он наконец свернул на свою темную улицу и едва не столкнулся с женщиной, которая стояла на углу и так же прекрасно вписывалась в общую картину.
– Вы! – Он остановился.
Они стояли и смотрели друг на друга. Похоже, женщина была тоже не готова к такому столкновению.
Густые черные волосы, зачесанные назад. Худое рябоватое лицо, низкий лоб, морщинки возле бледных губ. И слезы, которые только что появились в ее широко открытых глазах. В одной руке она держала маленький сверток, перевязанный веревкой, другой сжимала подолы своих юбок. Вместо пальто на ней было множество тонких одежд.
Неожиданно он ощутил некоторое напряжение у себя между ног. Эрекция. (Однажды с Джоном уже случалось такое, когда он читал дешевое издание Крафт-Эбинга. Речь шла о некрофилии.) Он покраснел.
Боже, что, если она заметила!
Женщина опустила глаза и стала что-то шептать. Ему, Явузу.
Он должен пойти с ней домой… Почему он? Явуз, Явуз, Явуз… он нужен ей… и его сын…
– Я не понимаю вас. Ваши слова не имеют для меня никакого смысла. Я американец. Мое имя Джон Бенедикт Харрис – не Явуз. Вы ошиблись, неужели вы не видите?
– Явуз, – кивнула она.
– Не Явуз. Йок! Йок! Йок!
Потом прозвучало слово, примерно соответствующее английскому «love», и женщина медленно приподняла свои юбки, показывая худые икры в черных чулках.
– Нет!
Она заплакала.
…жена… его дом… его жизнь…
– Убирайся к черту!
Женщина опустила юбки и вдруг прижалась к его груди. Он попытался оттолкнуть ее, но она отчаянно вцепилась в его пальто, крича:
– Явуз! Явуз!
Он ударил ее по лицу.
Женщина упала на мокрую мостовую; он отступил. В руках у него остался засаленный сверток, который она успела ему сунуть. Женщина быстро поднялась на ноги. Слезы лились у нее по вертикальным ложбинкам от глаз к краям губ. Типичное турецкое лицо. Из одной ноздри медленно вытекала кровь. Женщина повернулась и пошла прочь в сторону Таксима.
– И не возвращайся, понятно? – крикнул он срывающимся голосом. Оставь меня в покое.
Когда женщина скрылась из вида, он посмотрел на сверток и подумал, что разворачивать его не стоит, лучше всего – выбросить в ближайшую урну. Но пальцы уже развязывали веревку.
Тепловатая тестообразная масса борека. И апельсин. Едкий запах сыра ударил в ноздри.
Он был голоден и съел все содержимое пакета. Даже апельсин.
* * *
В течение января он сделал лишь две записи в своем блокноте. Первая, без даты, была пространной выдержкой из книги А.Х.Либьера «Оттоманская империя в период правления Сулеймана Великого». Выдержка гласила:
Едва ли на нашей планете когда-либо проводился социальный эксперимент, сравнимый по своей смелости с государственным устройством Оттоманской империи. Его ближайший идеальный прообраз мы находим в платоновской Республике, а ближайшую историческую параллель – в царстве египетских мамлюков. Но оттоманская система была свободна от пороков эллинической аристократии первой, подчинив себе и пережив второе. В США люди из провинции, занимавшиеся простой тяжелой работой, иногда садятся в президентское кресло, но они добиваются этого сами, а не с помощью специальной системы, выталкивающей их наверх. Римская Католическая Церковь может сделать из крестьянина Папу, но она никогда не пробовала искать кандидатов на свой престол среди иноверцев. Оттоманская система намеренно делала рабов государственными министрами. Из пастухов и земледельцев выбирались придворные и супруги принцесс. Молодые люди, чьи предки носили христианские имена, становились правителями в крупнейших мусульманских государствах, солдатами и генералами непобедимых армий, основной задачей которых было сокрушать Крест и воздвигать Полумесяц. Новичков не спрашивали: «Кто был твой отец?», или «Во что ты веришь?», или даже «Известен ли тебе наш язык?» Просто смотрели на лицо и телосложение и говорили: «Ты будешь солдатом, а если достойно проявишь себя, то генералом» или «Ты будешь ученым и джентльменом, а если у тебя окажутся способности – правителем или первым министром». Игнорировались глубоко укоренившиеся привычки, составляющие то, что называется «человеческой натурой», игнорировались религиозные и социальные предрассудки, которые обычно считаются основой жизни. Оттоманская система забирала детей из родительского дома, лишая их семейной опеки в самые активные годы. Люди были лишены собственности; не имели никаких гарантий того, что их сыновья и дочери смогут воспользоваться какими-либо благами по наследству; повышались и понижались в своих должностях, независимо от своего происхождения и предыдущих заслуг; обучались своеобразной этике и религии и всегда ощущали занесенный над их головами меч, который в любой момент мог положить конец блестящей карьере.
Второй совсем короткий отрывок был датирован двадцать третьим января:
Вчера весь день шел сильный дождь. Я сидел дома и пил. Она пришла как обычно. Сегодня утром надел коричневые ботинки и пошел за покупками. Ботинки промокли насквозь. Два часа сушил их над плиткой. Вчера ходил только в своих меховых шлепанцах. Из дома не выходил.
IV
Человеческое лицо – это конструкция. Рот – маленькая дверь, глаза окна, которые смотрят на улицу, а все остальное – мышцы, кости – это стены, которые могут быть облицованы тем или иным способом, в зависимости от фантазии архитектора. Резкие или сглаженные линии, углубления и выступы, немного растительности. Удаление даже самых незначительных деталей или появление новых меняет всю композицию. Поэтому, когда он слегка подрезал волосы у висков, восстановилось господство вертикальных линий, и лицо стало заметно уже. Вероятно, тут сыграла роль и потеря веса (когда перестаешь питаться регулярно, это неизбежно). Явно обозначились мешки под глазами (которые и прежде существовали, но в зачаточном состоянии), а также небольшая впалость щек. И все же ведущую роль в метаморфозе играли усы, которые разрослись настолько, что скрыли верхнюю губу. Их концы, прежде обычно свисавшие, теперь – благодаря его новой привычке нервно накручивать усы на пальцы стали загибаться кверху, напоминая ятаганы (или «пала», поэтому такой стиль усов называется «пала бийик»).
И наконец – выражение лица. Подвижность и постоянство, игра мысли, характерные «тона» и их всевозможные оттенки… Но иногда он смотрел на свое лицо, оно как будто не имело выражения вовсе. Что, собственно, было ему выражать?
* * *
Дни, растраченные впустую; долгие часы без сна в постели; книги, разбросанные по комнате; бесконечные чаепития; безвкусные сигареты. Вино по крайней мере делало то, что от него требовалось, – снимало боль. Нельзя сказать, чтобы он ощущал в эти дни острую боль. Но без вина, пожалуй, ощущал бы.
Занавески были всегда задернуты. Электрический свет горел постоянно даже ночью – три шестидесятиваттные лампочки в металлической люстре, висевшей не совсем вертикально.
В комнату постоянно проникала турецкая речь. Утром голоса торговцев и пронзительные крики детей, вечером – радио в квартире наверху, пьяные споры. Слова проносились, как дорожные знаки на ночной автостраде.
Двух бутылок вина было недостаточно, если он начинал с раннего вечера, но после третьей становилось плохо.
Минуты еле ползли, словно больные насекомые, но дни пролетали незаметно. Едва хватало времени на то, чтобы встать и взглянуть на солнце – столь быстро оно пролетало над горизонтом.
* * *
Проснувшись однажды утром, он увидел над комодом ярко-красный воздушный шарик с изображением Микки-Мауса. Шарик был привязан к палочке, вставленной в пыльную цветочную вазу. Он так и остался там, день за днем уменьшаясь в размерах.
В другой раз на столе оказались два порванных билета на паром Кабатас-Ушкюдар.
До этого момента он говорил себе, что надо только продержаться до весны. Он приготовился к осаде, полагая, что приступа не будет. Но теперь стало ясно: придется выходить и принимать бой.
Погода также способствовала этой запоздалой решимости. Голубое небо, яркое солнце. И хотя была еще только середина февраля, на некоторых наиболее доверчивых деревьях даже распустились цветы. Он еще раз посетил Топкапи, разглядывая селадоновую посуду, золотые табакерки, расшитые жемчугами подушечки, миниатюрные портреты султанов, окаменелый отпечаток ступни Пророка, изысканные изразцы. Целые груды «красоты». И словно продавец, привязывающий ценники к товарам, он мысленно примерял свое любимое слово ко всем разложенным здесь вещам, и отступив на пару шагов – взглянуть, как оно «подойдет». Красиво ли это?
Нет. На прилавках за толстыми стеклами лежали жалкие безделушки, столь же тусклые и невыразительные как обстановка его комнаты.
И снова мечети: Султан Ахмет, Бейазит, Сехазад, Йени Камьи, Лалели Камьи. Витрувиева троица – «удобство, надежность, радость» – стала совершенно недостижимой. Не было даже ощущения грандиозности, исчезло почтение перед массивными колоннами и высокими сводами. Куда бы он ни шел, он не мог выбраться из своей комнаты.
Потом древние стены, у которых несколько месяцев назад он ощутил соприкосновение с прошлым – в том месте, где воины Махмеда Второго когда-то проломили стену. Сложенные пятерками гранитные ядра лежали на траве, они напоминали о красном воздушном шарике.
Эйуп был последней надеждой. Между тем ранняя обманчивая весна достигла своего апогея, и февральское солнце ослепительно сияло на бесчисленных гранях белого камня, устилающего крутой склон холма. Среди могил кое-где паслись овцы. Мраморные столбики, увенчанные изображением чалмы, косо торчали из земли среди стройных кипарисов или были свалены в беспорядочные кучки. Ни стен, ни потолков, лишь едва заметные дорожки. Вот она, абстрактная архитектура! Ему казалось, что все это копилось здесь столетиями только для того, чтобы подтвердить его теорию.
И произошла чудесная перемена. Его глаза и мысли ожили. Идеи и воспринимаемые образы слились. Косые лучи заката едва касались сваленного в кучу мрамора – так парикмахер добавляет последние штрихи к сложной прическе. Была ли тут красота? Несомненно. И в изобилии.
Он вернулся на следующий день с камерой, которая пролежала два месяца в мастерской (для большей уверенности он даже попросил мастера, чтобы тот сам зарядил фотоаппарат). Каждая композиция была продумана с математической точностью. Порой ему приходилось припадать к земле или взбираться на надгробья, чтобы найти нужный угол. И каждая выдержка определялась по экспонометру. Тем не менее двадцать кадров удалось заснять менее чем за два часа.
Он зашел в маленькое кафе на вершине холма. Путеводитель почтительно сообщал, что это кафе имел обыкновение посещать великий Пьер Лоти. Летними вечерами он выпивал здесь чашку чаю, созерцая окрестные холмы и побережье Золотого Рога. Память о великом человеке была увековечена многочисленными картинами и сувенирами. Лоти в красной феске и с огромными усами взирал на посетителей со всех стен. Во время второй мировой войны Лоти остался в Стамбуле, приняв сторону своего друга турецкого султана против родной Франции.
Кроме официантки, одетой в костюм наложницы, в кафе никого не было. Он сидел на любимом стуле Пьера Лоти и чувствовал себя как дома. Это было чудесно.
Заказав чаю, он открыл блокнот и стал писать.
* * *
Подобно больному, который впервые встал после долгой и тяжелой болезни, он ощущал не только радость выздоровления, но и сильное головокружение, словно, только поднявшись на ноги, уже оказался на весьма опасной высоте. Особенно остро он почувствовал это, когда, пытаясь набросать ответ на статью Робертсона, был вынужден вернуться к своей собственной книге и поразился тому, что обнаружил. Там оказались целые главы, которые ради их глубокого смысла следовало бы изобразить идеограммами или написать футарком.[3]3
Рунический алфавит.
[Закрыть]
Однако в конце концов все неизбежно сводилось к одному заключению: эта книга – как и любая другая – была бесполезной, и не потому, что теория ошибочна, но именно потому, что она, может быть, верна.
Есть мир суждений и мир фактов. И книга существовала в рамках первого, если не принимать во внимание тривиальный факт ее вещественности. Книга представляла собой лишь критику и систематизацию суждений, и если бы разработанная им система была совершенной, она оказалась бы в состоянии определить свои границы и судить об истинности своих законов. Но возможно ли это? Разве вся система не является столь же произвольной конструкцией, как какая-нибудь пирамида? Что, собственно, такое эта система? Вереница слов, более или менее приятных звуков, условно принятых для обозначения определенных объектов в мире фактов. Какая же волшебная сила позволяет проверить соответствие фактов словам? Да одно лишь произвольное утверждение!
Тут явно не хватало ясности. Она пришла внезапно, и, чтобы зафиксировать в своем сознании открывшуюся истину, он попытался отразить ее в своем письме, адресованном редакции «Арт Ньюс»:
Уважаемые господа!
Я пишу Вам по поводу статьи Ф. Р. Робертсона о моей книге, хотя то немногое, что мне хотелось бы сообщить, столь же мало относится к изысканиям мистера Робертсона, сколь последние – к «Homo Arbitrans».
Как продемонстрировали Гегель в математике, Витгенштейн в философии, а также Дюшан, Кэйдж и Эшбери в своих областях, конечное утверждение любой системы есть ее саморазоблачение, демонстрация того трюка, с помощью которого удалось достичь столь значительных результатов. Отнюдь не с помощью магии (как известно всем магам). Все дело в готовности аудитории быть обманутой, и эта готовность лежит в основе общественного соглашения.
Любая система, включая мою и мистера Робертсона, есть система более или менее интересной лжи, и если кто-то пытается ее разоблачить, он должен начинать с самого начала – с подозрительной фразы на титульном листе: «Homo Arbitrans» Джона Бенедикта Харриса.
Теперь я хочу спросить у мистера Робертсона: что может быть более невероятным, более гипотетичным, более произвольным?
Он послал письмо без подписи.