Текст книги "Закон"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
XVII
Сотрясались основы. Земля колебалась, уходила из-под ног, так что нельзя было удержаться на месте, а стойки шатра зашатались как под ударами гигантских кулаков. Твердь клонилась не на одну только сторону, но каким-то странным, непостижимым образом – на все стороны сразу; это было ужасно, а вдобавок под землею что-то рычало и выло, и сверху и отовсюду слышался трубный звук, будто затрубили в огромную трубу, доносился гром, гул, треск. Редкостное, необычное чувство, даже стыдно как-то становится: ты сам был готов вспыхнуть гневом, а Господь упредил тебя и вспыхнул гневом, несравненно сильнейшим, и вот потрясает целый мир, меж тем как ты бы потрясал лишь собственными кулаками.
Моисей испугался и побледнел меньше остальных, потому что во всякое время ждал встречи с Богом. Вместе с Аароном и Мариам, насмерть перепуганными и мертвенно-бледными, он выбежал из дома; тут они увидели, что земля разинула свою пасть и прямо перед шатром зияет широкая расселина, очевидно нацелившаяся на Мариам и Аарона, – лишь на два, три локтя промахнулась она, иначе бы земля их поглотила. И еще увидели: гора на востоке, за песками пустыни, Хорив, или Синай… ах, что же это случилось с Хоривом, что произошло с горой Синаем?! От подошвы до вершины она окуталась дымом и пламенем и с глухим грохотом метала в небо раскаленные обломки скал, а по склонам ее бежали вниз огненные потоки. Черное облако над нею, в котором сверкали молнии, затмило звезды над пустыней, и пепел медленным дождем начал падать на оазис Кадеш.
Аарон и Мариам поверглись ниц: они застыли от ужаса, увидев предназначавшуюся для них расселину. Явление Иеговы на горе заставило их понять, что они зашли слишком далеко и вели безумные речи. Аарон воскликнул:
– Ах, господин мой, эта женщина, сестра моя Мариам, несла отвратительный вздор! Но вонми моим просьбам, и да не останется на ней грех ее, коим она согрешила перед помазанником господним!
И Мариам тоже закричала, обращаясь к Моисею:
– Господин, брат мой Аарон говорил так глупо, что глупее уже и не скажешь! Прости ему, и да не останется грех его на нем, дабы Господь не поглотил его за то, что он так гнусно попрекал тебя твоей негритянкой!
Моисей был не совсем уверен в том, что откровение Иеговы обращено к бессердечным брату с сестрой; быть может, просто случилось так, что именно теперь Господь решил призвать его к себе, дабы поговорить о народе и о тяжком труде ваятеля, – такого призыва он ждал с часу на час. Однако он не стал их разубеждать и ответил:
– Вот видите! Впрочем, мужайтесь, дети Амрама, я замолвлю за вас словечко перед Господом там, на горе, куда он зовет меня. Теперь вы убедитесь и весь народ убедится, растлило ли вашего брата черное беспутство или дух божий живет в его сердце, как ни в одном другом. Я взойду на эту огненную гору, взойду к Богу совсем один, чтобы выслушать его мысли и думы и бесстрашно, как равный с равным, беседовать со Страшным, вдали от людей, но об их делах. Ведь я уже давно знаю, что все, чему я учил людей, дабы были они святы перед ним, Святым и Чистым, Бог желает свести воедино; эти-то глаголы, вечные и краткие, эти непререкаемые речения я и принесу вам с его горы, а народ будет хранить их в скинии собрания вместе с ковчегом, ефодом и медным жезлом. Прощайте! Я могу и погибнуть в мятеже божиих стихий, в пламени горы, – это вполне возможно, и с этим нельзя не считаться. Но если я вернусь, из его громов я принесу вам глаголы, вечные и краткие – божий закон.
Да, таково было его твердое намерение, которое он решил исполнить во что бы то ни стало. Ибо для того, чтобы привести к божиему благообразию этот темный сброд, упрямый и жестоковыйный, все время сворачивающий на прежние пути свои, и заставить его убояться заветов, он не видел более действенного средства, нежели самому, в полном одиночестве, приблизиться к ужасам Иеговы, взойти на его гору, изрыгающую пламя, и принести им оттуда непреклонное повеление; тогда, – так думал Моисей, – они подчинятся. И вот, когда они сбежались со всех сторон к его шатру, едва держась на ногах от ужаса при виде всех этих знамений, а также потому, что раздирающие землю толчки повторились еще раз, и в третий раз (хотя и с меньшей силой), он поставил им в упрек обычную их трусость и велел приободриться. Бог призывает его, объявил он, ради них, и он поднимется на гору к Иегове, и если будет на то воля Господа, вернется к ним не с пустыми руками. А они пусть возвратятся в домы свои, и пусть все как один готовятся к выступлению; пусть освящаются и будут святы, и вымоют одежды свои, и не прикасаются к женам своим, ибо завтра им должно выступить из Кадеша в пустыню, и разбить стан против горы, и там ждать его, пока он не вернется к ним со страшного сретения, надо думать – не с пустыми руками.
Так все и происходило, или, вернее, почти так. Ибо Моисей, по своему обыкновению, думал лишь о том, чтобы они вымыли свои одежды и не прикасались к женам. Но Иошуа бен Нун, юный полководец, надумал еще кое-что, столь же необходимое для того, чтобы снялся с места целый народ, и приказал своим людям запастись водою и пищей для многих тысяч, которые выйдут в пустыню. Он не забыл и о службе связи между Кадешем и станом у горы: особый отряд во главе с его поручиком Халевом остался в Кадеше с теми, кто не мог или не хотел тронуться в путь. Остальные же на третий день, когда все приготовления были закончены, с повозками и скотом для убоя двинулись к горе и, пройдя полтора дневных перехода, остановились; там, в почтительном отдалении от дымящегося престола Иеговы, Иошуа воздвиг ограду и строго-настрого, именем Моисея, запретил им подниматься на гору или хотя бы приступать к ее подошве: одному лишь Учителю дано право подходить к Богу так близко, к тому же это опасно для жизни, а кто ступит на гору, того должно побить камнями или застрелить из лука. Они спокойно выслушали этот запрет: у подлого сброда не было ни малейшего желания близко подходить к Богу, и вид этой горы не манил и не притягивал обыкновенного человека – ни днем, когда Иегова стоял на ней, окутанный густым облаком, в котором сверкали молнии, ни ночью, когда это облако пылало, освещая своим пламенем всю вершину.
Иошуа был бесконечно горд богодухновенностью своего господина, который в первый же день, пред лицом всего народа, пустился в путь к горе – один, пешком, с дорожным посохом в руке, захватив с собою лишь глиняную флягу, два или три хлеба да несколько инструментов: кирку, зубило, шпатель и резец. Юноша гордился Моисеем и радовался впечатлению, которое должно было произвести на толпу это святое мужество. Но он и тревожился за того, кого чтил столь высоко, и горячо умолял его не рисковать, не подходить к Иегове вплотную и остерегаться горячих потоков лавы, сползающей по склонам горы. Впрочем, добавил он, он будет время от времени навещать его там, наверху, и позаботится о том, чтобы Учитель не терпел нужды в этой божией глухомани.
XVIII
Итак, Моисей шагал по пустыне, опираясь на посох, и его широко расставленные глаза были устремлены на божию гору, которая дымилась, словно печь, и то и дело извергала пламя. Гора была ни с чем не схожа с виду: трещины и жилы опоясывали ее кругом и словно делили на ярусы, или прясла, напоминая собою бегущие вверх тропы, но то были не тропы, а ступени какой-то гигантской желтой лестницы. На третий день призванный Богом, перевалив через холмы, окружавшие голое подножье горы, оказался у самой подошвы и сразу же начал взбираться вверх; стиснув в кулаке дорожный посох и крепко упираясь им в землю, он поднимался без дорог и тропинок, продираясь сквозь ошпаренный кипятком, почерневший от копоти кустарник, час за часом, шаг за шагом, все выше, все ближе к Богу, насколько хватало человеческих сил, ибо мало-помалу сернистые испарения расплавленных металлов, наполнявшие воздух, стали перехватывать ему дыхание, он судорожно кашлял и никак не мог откашляться. И все же он добрался до верхнего яруса, до террасы под самой вершиной, откуда открывался широкий вид на голые, дикие цепи гор, тянувшиеся справа и слева, и на пустыню вплоть до Кадеша. И стан народа виднелся вблизи, крохотный, глубоко внизу.
Здесь задыхающийся от кашля Моисей нашел пещеру в отвесном склоне, ее выступавший вперед каменный навес мог защитить его от падающих обломков и жидкой лавы; в этой пещере он расположился, чтобы после краткого отдыха приступить к работе, возложенной на него Господом, которая в этих тяжких условиях (испарения металлов тяжело давили ему грудь и даже воде сообщали какой-то серный привкус) не могла занять менее сорока дней и сорока ночей.
Но почему так много? Пустой вопрос! Глаголы, вечные и краткие, непререкаемо связующий нравственный закон Бога должно было утвердить и запечатлеть в камне божией горы, дабы Моисей мог принести его в стан у подножья, где ждал подлый сброд, ненадежная, легкомысленная толпа – кровь его убитого отца, и воздвигнуть среди них на веки веков этот отстой человеческого благоприличия, нерушимый, запечатленный не только в камне, но и в их душах, в их плоти и крови. Из глубины его собственной груди Бог громко приказал ему вырубить из склона горы две доски и начертать на них непреклонное господне повеление – пять речений на одной и пять на другой доске, всего десять речений. Вырубить и выровнять доски, сделать их хоть сколько-нибудь достойными носителями глаголов вечных и кратких было делом немалым: для одного человека, пусть даже вскормленного молоком дочери каменотеса и наделенного могучими запястьями, то была работа, чреватая многими неудачами и бесплодными попытками, которая сама по себе потребовала десяти дней из сорока. Но установление письменности[25]25
…установление письменности… – речь идет здесь об изобретении фонетического письма, которое предание приписывает Моисею, в противоположность существовавшему у семитических племен пиктографическому письму изображений и идеографическому письму понятий – египетским иероглифам и ассиро-вавилонской клинописи.
[Закрыть] было такой задачей, которая легко могла бы увести далеко за сорок число дней, проведенных Моисеем на горе господней.
В самом деле, как должно было ему писать? В фиванском училище он постиг нарядные письмена-изображения египтян и их упрощенную скоропись, и священную толчею треугольных клиньев с Евфрата, с помощью которых владыки мира обменивались своими мыслями, занесенными на глиняные черепки. У мидеанитов он узнал еще одно, третье волшебство обозначений: смысл передавали глазки, крестики, жуки, полукружья и всевозможные волнистые линии; эти начертания, имевшие хождение в Синае, по-пустынному коряво воспроизводили египетские картины, но обозначали они не целые слова и понятия, а лишь части их, слоги, которые приходилось собирать воедино. Ни один из этих трех способов утверждения мысли не годился ему – уже по той простой причине, что каждый был привязан к языку, понятия которого он выражал, а Моисею было совершенно ясно, что ни в коем случае нельзя предать камню десятиглагольное повеление на языке вавилонян или египтян или на жаргоне синайских бедуинов. Лишь на языке отцовской крови можно и должно было сделать это, на том наречии, на котором они говорили и которым он сам нравственно преображал их, – не важно, смогут ли они прочитать повеление божие или нет. Впрочем, конечно же нет: ведь неизвестно еще, как это написать, и не существует никакого волшебства обозначений для их речи.
Всей душою жаждал Моисей подобного волшебства – такого волшебства, которое они сумели бы уразуметь сразу, сейчас же, которое бы их детский разум усвоил за несколько дней, и стало быть, такого, которое за те же несколько дней был бы способен открыть и изобрести человек, одушевляемый божьею близостью. Ибо нужно было изобрести и открыть письменность, доселе не существующую.
Какая неотступная и мучительно сложная задача! Он не предвидел заранее всю ее сложность, лишь одна мысль владела им: «Написать!» – но он не подумал о том, что невозможно просто так, безо всякого, взять да и написать. Желания целого народа клокотали в нем, и голова пылала и словно дымилась, как печь и как вершина Святой горы. Ему чудилось, будто от его головы исходит сияние и надо лбом поднимаются рога – от напряженности желания и от простоты озарения. В самом деле, он не мог придумать знаки для всех слов, которые были в ходу у крови его отца, или для слогов, из которых складывались эти слова. Хоть и скуден был запас слов у тех, что расположились станом внизу, все равно начертаний получилось бы слишком много, так много, что за несколько скупо отмеренных дней на горе и не придумаешь, а главное – невозможно будет быстро выучиться читать и разуметь их.
И он поступил иначе, и рога вздымались над его лбом от гордости за божественную догадку. Он собрал все звуки, которые рождались на губах, на языке, на нёбе и в гортани, и исключил из них те немногие, что произносились открыто и пусто, те, что в окружении других звуков попеременно встречались в словах и лишь благодаря этим другим становились словами. И обрамляющих шумных звуков оказалось не слишком много – не больше двадцати. И, связавши их со знаками, которые, по уговору, призывали бы чмокать или цокать, лепетать или бормотать, шипеть или свистеть, можно было соединять их в слова, обходясь без помощи главных звуков, что возникали сами собою, соединять в любые, во все слова, какие есть на свете, не только в языке отцовской крови, но во всех языках. Даже по-египетски и по-вавилонски можно было ими писать.
Божественная догадка! Идея с могучими рогами! Она напоминала того, от кого она исходила, – Незримого и Духовного, того, кому принадлежал целый мир и кто, хоть и избрал среди прочих кровь, что разбила стан у подножья, был властителем всех земель. Вдобавок она наилучшим образом отвечала той ближайшей и неотложной цели, ради которой и из которой она родилась, – тексту досок, непререкаемо связующим речениям. Ибо хотя они прежде всего были обращены к крови, которую Моисей вывел из Египта, потому что общую с Богом любовь испытывал он к этой крови, но горсточкою изобретенных им знаков можно было, в случае надобности, записать слова всех языков, а Иегова – Бог целого мира, и, стало быть, краткие глаголы, которые задумал написать Моисей, способны стать уставом и основою человеческого благоприличия для всех народов земли – повсюду.
И вот, с пылающей головою, он приступил к испытанию: своим резцом он набросал на скале знаки, которым научился в Синае, знаки, отныне предназначавшиеся для звуков гудящих, жужжащих и ворчащих, рокочущих и клокочущих, льющихся и рвущихся, и когда он собрал их вместе и каждому задал особый, отличный от другого урок – гляди-ка! – ими можно было описать и записать целый мир, осязаемое и неосязаемое, деяние и помышление, – одним словом, всё.
И он писал, точнее говоря – рубил, долбил и резал ломкий камень досок, которые стал высекать сразу вслед за тем, как поднялся; их мучительное рождение на свет шло рука об руку с рождением букв. Можно ли дивиться тому, что это заняло все сорок дней без остатка?
Несколько раз его навещал Иошуа, его юноша, приносил ему воды и лепешек; народу было вовсе незачем об этом знать, ибо люди думали, что Моисей живет там, наверху, одною лишь близостью Бога и его речами, и Иошуа, с дальновидностью полководца, хотел оставить их при этом мнении. Вот почему он приходил ненадолго и только почыо.
А Моисей с той минуты, когда свет дня занимался над Эдомом, и пока он не угасал за краем пустыни, сидел и работал. Представьте себе: вот он сидит там, наверху, обнаженный по пояс, с заросшею волосами грудью и могучими руками, унаследованными от поруганного отца, с широко расставленными глазами, перебитым носом и раздвоенной, поседевшей бородой, жует лепешку, то и дело кашляет, вдыхая металлические испарения горы, и в поте лица своего рубит, обтесывает и выглаживает доски; вот он прислоняет их к скале, садится перед ними на корточки и старательно, чуть не надрываясь от усердия, погружает в камень свои каракули – эти всемогущие руны, – сначала нацарапав их резцом на поверхности.
Он написал на одной доске:
Я, Иегова, – Бог твой; да не будет у тебя других богов пред лицом моим.
Не сотвори себе кумира и изображения бога.
Не произноси имени моего всуе.
Помни день мой, чтобы свято блюсти его.
Почитай отца твоего и матерь твою.
А на другой доске он написал:
Не убий.
Не прелюбодействуй.
Не кради.
Не чини обиды ближнему твоему лжесвидетельством.
Не обращай алчных взоров на достояние ближнего твоего.
Вот что он написал, опуская те звуки, что выговаривались пусто и открыто, – они были понятны сами собой. И все время ему казалось, будто над прядью волос, падающей на его лоб, поднимаются два луча, словно пара рогов.
Когда Иошуа пришел на гору в последний раз, он оставался там дольше обычного – целых два дня: Моисей еще не управился со своим делом, а они хотели спуститься вместе. Юноша искренне восхищался работой учителя и утешал его, видя, что иные литеры осыпались и стали неразборчивы, к великому огорчению Моисея и вопреки всей любви и старанию, какие были на них затрачены. Но Иошуа уверил его, что общее впечатление от этого нисколько не пострадает.
Под конец, на глазах у Иошуа, вот еще что сделал Моисей: чтобы углубленные буквы резче выделялись на камне, он расцветил их своею кровью. Никакой другой краски под руками не было, и он рассек резцом свою могучую руку и выступившую кровь старательно втер в литеры, так что они стали отсвечивать красным. Когда надписи просохли, Моисей взял под мышки по доске, отдал посох, с которым пришел сюда, Иошуа, и бок о бок они зашагали вниз, к стану, что был разбит в пустыне у подножья горы.
XIX
Когда они были уже невдалеке от шатров народа, какой-то шум донесся до их ушей – глухой, прерывающийся взвизгами. Оба были в полном недоумении, и хотя Моисей услышал его раньше, первым заговорил Иошуа:
– Ты слышишь этот странный крик, гул, завывания? Если только я не ошибаюсь, там идет драка, кулачный бой. И, должно быть, все они передрались не на шутку, раз их слышно даже здесь. Коли так, хорошо, что мы возвращаемся.
– Что мы возвращаемся, – ответил Моисей, – во всяком случае хорошо, но, насколько я могу различить, это совсем не потасовка и не свалка, а празднество с пеньем и плясками. Разве ты не слышишь пронзительных выкриков и грохота литавр? Что это взбрело им на ум, Иошуа? Пойдем скорее!
С этими словами он подхватил обе доски повыше и зашагал быстрее вместе с Иошуа, недоуменно качавшим головою. «Пляска… пляска…» – повторял он сначала просто с тяжестью на сердце, а потом и с нескрываемым испугом, ибо скоро не осталось никаких сомнений, что это не схватка, когда один одолевает, другой же терпит поражение, а ликующее единодушие, и непонятно лишь, что это за единодушие, которое исторгает у них такой радостный вой.
Но скоро и это сделалось понятно, если только не было понятно уже и раньше. Страшное зрелище ждало их! Когда Моисей и Иошуа пробежали под высокой перекладиной ворот, оно открылось им во всей своей бесстыдной недвусмысленности. Народ сорвался с цепи. Они сбросили все, что Моисей, освящая их, возложил им на плечи, все благообразие божие, и копошились в омерзительном отступничестве.
Сразу за воротами была площадь, свободная от шатров, площадь Собрания. Туда они сошлись, там творили свое отступничество и копошились в нем, там праздновали подлую, убогую свободу. Перед тем как пуститься в пляс, все нажрались до отвала, это было заметно с первого взгляда, повсюду на площади виднелись следы убоя и обжорства. Кому же приносили жертвы, в честь кого били скот и обжирались? Оно стояло тут же. Посреди площади на камне, на цоколе алтаря, стояло оно – изображение, топорная поделка, гнусный идол, золотой телец.
Нет, то был не телец, то был бык, обыкновенный, доподлинный, истекающий семенем бык, как у языков земли. Тельцом он только звался, потому что был невелик, скорее даже мал, да и вылит скверно и смехотворен с виду – неуклюжая пакость! – но все же был еще слишком «хорош» для того, чтобы не узнать в нем быка. Вокруг идола ходил многолюдный хоровод, с добрый десяток колец; мужчины и женщины, сцепившись рука в руку, двигались под звон кимвалов и бой литавр, головы задраны кверху, глаза закатились, колени вскинуты чуть не до подбородка, визг, пронзительные стоны, дикие жесты. Кольца мчались навстречу друг другу – один позорный круг все время направо, другой налево; а посреди этой круговерти, перед тельцом, скакал Аарон в длинном одеянии с рукавами, которое он носил как хранитель скинии завета, а теперь высоко подобрал, чтобы ловчее было вскидывать длинные волосатые ноги. А Мариам била в литавры, предводительствуя женщинами.
Так вились они вокруг тельца. А поодаль творилось и вовсе несусветное; тяжко рассказывать о том, как низко пал народ. Одни ели медянок. Другие, не таясь, ложились с сестрой и кровосмесительствовали – во славу тельца! Третьи облегчались где придется, забывши про лопатку. Мужчины истребляли свою силу в честь Молоха. Кто-то нещадно колотил родную мать.
При страшном этом зрелище жилы на лбу Моисея вздулись так, что едва не лопнули. Лицо его побагровело, он разорвал кольцо хоровода, – хоровод, неуверенно покачиваясь, остановился, а его преступные участники вытаращили глаза и смущенно заухмылялись, узнав Учителя, – и бросился прямо к тельцу – семени, источнику и отродью преступления. Могучими руками он высоко поднял одну из скрижалей закона и обрушил ее на смехотворную скотину, так что ноги у быка подломились, ударил снова и на сей раз с такой силой, что доска разлетелась на куски, но зато и кумир превратился в бесформенную массу; потом взмахнул другой скрижалью и до конца разделался с мерзостью, стер ее в прах, и так как вторая доска была все еще цела, он разнес вдребезги и ее, грохнув о каменный цоколь. Потрясая кулаками, он стоял среди обломков, и стон вырвался из самой глубины его сердца:
– Ты, подлый сброд, ты, Богом забытый! Вот лежит то, что я принес тебе с горы от Бога, то, что он написал собственной рукой, чтобы дать тебе талисман против бедствия невежества! Вот оно лежит, разбитое и расколотое, рядом с остатками твоего кумира! Что теперь мне делать с тобой, что сказать Богу, дабы он не пожрал, не истребил тебя?
Тут он заметил, что Аарон, прыгун, стоит рядом с ним – долговязый, застенчивый, с потупленным взором и сальными локонами, падающими на шею. Он схватил его за грудь, встряхнул и закричал:
– К чему здесь эта пакость, этот золотой Белиал?[26]26
Белиал – одно из имен дьявола, сатаны; олицетворение всякого нечестия и беззакония.
[Закрыть] Чем провинился перед тобой этот народ, что ты губишь его такой страшной гибелью, пока я говорю с Богом на горе, да еще сам заправляешь треклятым хороводом?
Но Аарон отвечал:
– Ах, дорогой господин мой, не попусти своему гневу пасть на меня и на мою сестру: мы вынуждены были уступить. Ты ведь знаешь – это злой народ, они нас заставили. Ты ушел и пробыл на горе целую вечность – вот мы все и решили, что ты уже никогда не вернешься. И народ окружил меня и принялся вопить: «Никто не знает, что сталось с Моисеем, этим человеком, который вывел нас из Египта. Он не вернулся. Наверно, гора пожрала его своей пастью – тою, что плюется огнем. А ну-ка, сделай нам богов, которые шли бы перед нами, если нагрянет Амалик! Мы такой же народ, как все другие, и хотим ликовать перед богами, и чтобы боги у нас были такие же, как у других людей!» Так они говорили, господин мой, потому что – прости мне эти слова – верили, что избавились от тебя. Ну скажи сам, что мне оставалось делать, когда они обступили меня кольцом? Я велел всем вынуть из ушей золотые серьги и принести мне, расплавил золото, сделал форму, отлил тельца и дал им в боги.
– Да и отлил-то совсем непохоже, – презрительно вставил Моисей.
– Времени было в обрез, – возразил Аарон, – уже на следующий день, то есть сегодня, они желали учинить ликование перед всесильными богами. Поэтому я вручил им отливку (какое-то сходство в ней все же есть, этого ты не можешь отрицать), и они радовались и говорили: «Вот твои боги, Израиль, которые вывели тебя из Египта». И мы воздвигли алтарь, и они принесли всесожжения и заклали мирные жертвы, и ели, а потом немного поиграли и поплясали.
Моисей бросил его и сквозь распавшийся хоровод ринулся назад; остановившись рядом с Иошуа под пролетом ворот, он закричал что было силы:
– Кто верен Господу – ко мне!
И немало людей стеклось к нему, те, что были здравы сердцем и неохотно примкнули к буянам; и вооруженные юноши Иошуа обступили обоих.
– Несчастные, – сказал Моисей, – что вы натворили, и как мне теперь искупить ваш грех перед Иеговой, чтобы он не отверг вас за неисправимую жестоковыйность и не пожрал?! Сделать себе золотого Белиала, едва лишь я отвернулся! Позор вам и мне! Вы видите обломки – я говорю не об обломках тельца, чума их возьми! Я говорю о других обломках! Это дар, который я вам сулил и принес вам с горы, глаголы вечные и краткие, основа благоприличия. Это десять речений, которые я написал для вас у Бога на вашем языке, написал моею кровью, кровью отца моего, вашею кровью написал я их. А теперь от них остались одни осколки.
Услышав это, многие заплакали, и громкие всхлипывания вперемежку со сморканием огласили площадь.
– Может быть, потерянное удастся возместить, – продолжал Моисей. – Ибо Господь долготерпелив и многомилостив и прощает преступления и провинности, и никого не оставляет ненаказанным, – загремел он вдруг, и кровь прилила у него к голове, и жилы на лбу снова вздулись так, что, казалось, вот-вот лопнут, – но до третьего и четвертого колена, говорит он, я караю преступление, ибо я – ревнитель, Ревнитель имя мне. Здесь будет твориться суд, – воскликнул он, – и очищение кровью, ибо кровью был написан закон. Выдайте зачинщиков, которые первые стали кричать про золотых богов и нагло утверждали, будто телец вывел вас из Египта, меж тем как это сделал я, только я… говорит Господь. Они – добыча Ангела-губителя, кто бы они ни были. Их должно побить камнями до смерти и застрелить стрелами, всех, хотя бы их набралось и три сотни! Остальные же пусть совлекут с себя все украшения и пребывают в скорби и печали до тех пор, пока я не вернусь, ибо я снова взойду на гору божию и погляжу, в силах ли я еще хоть что-нибудь для тебя сделать, жестоковыйный народ!




























