Текст книги "Другая"
Автор книги: Терез Буман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Думаю, мы тронемся дальше примерно через час.
В студенческом пабе полно народу, и какая-то группа, о которой я никогда не слышала, только что закончила играть, я опьянела от вина. У меня странное настроение, ситуация кажется мне то сносной, то отвратительной, а потом мне приходит в голову, что этот вечер, пожалуй, являет собой метафору моей жизни: на нетрезвую голову подобная связь кажется мне вполне уместной, ведь моя жизнь на самом деле либо сносная, либо отвратительная, в зависимости от того, как посмотреть, но что же это за жизнь, думаю я, если она, в лучшем случае, сносная. Эта мысль меня расстраивает. Эмили пытается вытащить меня на танцпол, хотя знает, что мне не хочется танцевать, я злюсь на нее, я устала и внезапно чувствую, что еле держусь на ногах, оглядываюсь в поисках сидячего места, но не нахожу его. Я прислоняюсь к барной стойке и, когда работающий барменом парень спрашивает, что я хочу, прошу еще один бокал вина, но тотчас понимаю, что пить не хочется, вино терпкое на вкус, ноги у меня болят. Я здесь никого не знаю, знакомиться ни с кем не хочу, забираю куртку и иду домой.
Дождь все не прекращается, город начинает заливать. Он построен на водянистой почве. Если изучить фотографии Центрального вокзала, видно, что сто лет назад ко входу поднимались по лестнице, а сейчас он находится на уровне земли. Все здание опустилось, весь город тоже опустится. Здесь находится старое дно озера, под улицами и площадями – плохо скрытое болото, ил и отстой, грязь и глина. Когда мимо грохочет трамвай, можно почувствовать, как сотрясается земля. Скоро произойдет несчастье, что-нибудь рухнет и соскользнет; квартал съедет на слоях глины в реку Стрёммен, трамвай зароется в болото под булыжником, катастрофа, инферно из стали и глины.
В Норрчёпинге выходные, и мне следовало бы чем-нибудь заняться, но я не знаю, чем, можно было с таким же успехом предложить, что я выйду на работу. В выходные на центральной кухне хорошо доплачивают за неудобное рабочее время, я могла бы поработать с семи до четырех в субботу и воскресенье, мыть судки из-под приготовленных к выходным десертов, киселей, фруктовых пюре и кремов, которые все отдают синтетикой и вязкие от крахмала; если судки успевают засохнуть, их трудно отчистить. С этой доплатой я могла бы пойти в букинистический магазин Норрчёпинга и купить издание «Волшебной горы», на которое уже несколько раз смотрела: два тома конца пятидесятых годов в разных оттенках зеленого, они хорошо бы смотрелись на моем стеллаже.
Карл Мальмберг стоял бы перед ними и, вытащив первый том, сказал бы, что это очень хорошая книга, великая эпопея одного из крупнейших писателей современности. «Знаю, – скажу тогда я. – Она потрясающая». Он восхитится тем, что я ее читаю, ему бы не пришло это в голову. Карл Мальмберг усядется в мое красное кресло с книгой в руках, рассеянно перелистывая ее, выпьет глоток вина. Он принес с собой бутылку такого сорта, какой мне еще не доводилось пить, поскольку вино дорогое, больше ста крон за бутылку. На нем рубашка и пиджак, вид у него стильный. Я сижу на диване в новом черном платье, классическом и привлекательном, мое тело выглядит превосходно и изысканно, словно дорогой подарок в красивой обертке. В квартире у меня прибрано. Взгляд Карла Мальмберга скользит по комнате и останавливается на мне.
– Ты вовсе не такая, как я себе представлял, – говорит он.
– А что ты себе представлял? – спрашиваю я.
Карл Мальмберг слегка улыбается.
– Не обижайся, но… ты ведь работаешь в столовой.
– Вообще-то нет, – произношу я. – Это просто случайно подвернувшаяся работа.
– Что же ты собираешься делать потом? – Карл Мальмберг отпивает глоток вина. Бокал он держит твердой рукой, смотрит мне прямо в глаза, искренне интересуясь тем, что я намерена делать со своей жизнью. Взгляд у него заботливый и одновременно требовательный.
– Писать роман, – отвечаю я, нет, собственная мысль приводит меня в смущение, это звучит неловко. Но мне хочется именно этого, значит, так и надо говорить. Я ведь буду писать роман. И не один, а много романов, я буду писательницей. Если сказать это правильным образом, решительно, а не как человек, который только мечтает, это прозвучит красиво и предприимчиво. Карлу Мальмбергу наверняка нравится такое, что красиво и предприимчиво, деятельно – по нему это видно. Он любит, чтобы что-то происходило, любит женщин, которые умеют это организовать.
Почти каждый вечер я гуляю. После многочасового лежания на кровати с книгой, когда в городе темнеет и все внезапно начинает казаться тесным – моя жизнь, квартира, мозг, – какая-то тяга, беспокойство в душе гонит меня на улицу. Я пытаюсь уйти от собственных мыслей. По пути я врубаю музыку на полную громкость, что совершенно отключает меня от остального мира, помещает в некий пузырь.
Идти в гавань с музыкой в ушах я не решаюсь, там надо быть начеку, все время готовой к тому, что что-нибудь произойдет, что мне встретится кто-то, желающий причинить зло: ограбить меня, изнасиловать, убить. Этот граничащий с дурнотой страх вместе с тем содержит чуточку эротического напряжения, прямо как, мне помнится, ощущалось в детстве, когда я, бывало, смотрела слишком жуткий для меня фильм и одновременно хотела смотреть и нет, узнать и нет, подвергнуть себя кошмару и закрыть руками глаза.
Прогулки погружают меня в близкое к внетелесному состояние, в котором есть только я, город, запах осени, музыка и цепь моего собственного сознания, подобно сейсмографу, реагирующая на любую тень, на каждый запах и настроение. Я размышляю над тем, какого рода музыку обычно слушают писатели, какую музыку слушали авторы моих любимых книг, пока их писали. Особенно мужчины, писавшие книги о парнях, которые путешествуют по Европе, встречаются с девушками, напиваются, мечтают, читают книги и спорят; так я и хочу писать, но не как мужчина, а как женщина, пишущая, как мужчина. Другие девушки, претендующие на интеллектуальность, имеют совершенно иные идеалы, чаще всего возникающие от того самого ощущения подчиненности и направленной на него злости, мне же это всегда было чуждо. Я представляла, что хочу жить в соответствии с мифом о художнике-мужчине: сидеть в кафе и барах, курить, пить и спорить, смотреть мир, читать всякие книги, созерцать всякое искусство, слушать всякую музыку, чувствовать себя как дома, при полном отсутствии ощущения дома, быть фланером. Фланеров-женщин не бывает. С этим я не могу согласиться. Не могу довольствоваться чем-то более скучным только потому, что я женщина, и потому что мужчины во все времена считали все веселое своей прерогативой.
Недавно я видела на доске перед университетской библиотекой объявление о каком-то феминистском черлидинге, наверняка приукрашенном теориями, которые объясняют, что на самом деле этот черлидинг обладает подрывающим устои общества потенциалом – вот чем все заканчивается, если вообразить, будто традиционные притязания мужчин неправильны, думаю я: к бессмысленным мероприятиям, которые все вдруг договариваются воспринимать всерьез. Какой печальный способ довольствоваться установленными женской половой принадлежностью границами, пребывая в убеждении, что ты против них восстаешь. Я никогда не смогла бы удовлетвориться тем, чтобы заполнять свое существование подобным или чтением того, что читают сознательные женщины, – во всяком случае, не прочитанные мною книги, поскольку они считаются слишком типично мужскими, эгоцентричными, отвечающими норме; меня все время интересует, почему мне никак не встретится хоть одна женщина, считающая любимые мною книги хорошими, а описанную в них жизнь замечательной, достойной подражания.
Сознательной женщины из меня не получилось. Совершенно обычной женщины тоже, я слишком умна – однажды, крепко выпив, я сказала об этом Эмили, та разозлилась на меня, причем всерьез, посмотрела на меня, как на предательницу. Я вечно чувствую себя предательницей. Во всех лагерях я оказываюсь предательницей. Дело в том, что я вообще-то не нуждаюсь в других людях. Самое большое предательство по отношению к сестринскому братству – чувствовать, что оно тебе не нужно.
Я ищу себе подобных в книгах. Или таких, какой мне хотелось бы быть: тех, кто отдается жизни, любит и теряет, а не отгораживается от жизни идеологиями и теориями. Однако они плохо кончают, эти писательницы, молодые, лиричные модернистки, обнажающие душу писательницы девяностых, которые пишут с позиций совершенно незащищенной любви к мужчине. Они не получают того, кого любят. Меня это огорчает, поскольку кажется, будто речь в книгах идет обо мне, и я, тем самым, обречена на погибель. Неужели у женщин, не замалчивающих желания пленять мужчин, можно извлечь только один урок: они обречены на смерть? Я тоже хочу пленять мужчин. В сознательных журналах, которые выписывает Эмили, пишут, что бантики на нижнем белье отвратительны, что их надо срезать, поскольку они – символ маленьких девочек, а мужчины, которые воспламеняются от бантиков на нижнем белье, – в принципе педофилы, в них как бы вколочено: вожделеть девочек, занимающих подчиненное положение. Я не сомневаюсь в том, что большинство парней в студенческом пабе вожделеют девочек, занимающих подчиненное положение, но это не имеет отношения к бантикам на их белье.
Этой осенью я по чистой случайности начала слушать музыку восьмидесятых: электронные хиты, «новую романтику», потом «итало-диско» – монотонную, синтетическую музыку с банальными текстами, которые, вместе с тем, такие откровенные и трогательные, что захватывают меня, и синтетическими звуками, всегда звучащими тепло, подобно темной ночи на Средиземном море, где я один-единственный раз побывала, но эта музыка прекрасно передает сладостно-горькое чувство. Проходя по аллеям, сквозь листву лип, я слушаю «итало-диско», ставлю одну из песен на репит, она начинается почти по-военному, но эта песня обнаженная, отчаянная; You took my love, and left me helpless[4]4
Ты забрал мою любовь, оставив меня беспомощной (англ.).
[Закрыть] – она наводит меня на мысль о книгах женщин, которые любили и теряли, заканчивая не чем иным, как глубоким одиночеством. Я слушаю ее снова и снова, словно подпадаю под ее гипноз, включаю дополнительные басы и растворяюсь в музыке. Меня трогает смесь поверхностного и глубоко прочувствованного, радости жизни и меланхолии, я думаю, что ценю в людях те же качества. Правда, мне еще не встречался человек с такими качествами. В жизни нет почти ничего откровенного, думаю я. Если ищешь откровенности, надо приготовиться к одиночеству.
В понедельник он не появляется, а дождь идет опять. Сив с Магдаленой разговаривают о том, что делали в выходные, о своих семьях и родственниках в пригородах Норрчёпинга, где бесконечными однотипными районами растянулись многоквартирные дома и виллы. Коллеги говорят о собачьей выставке, о ротвейлерах и как их следует разводить, говорят о телепередачах, которые я не видела.
На работе я часто молчу, они, возможно, думают, что я стесняюсь, и иногда это действительно так, но в основном я молчу, поскольку мне трудно участвовать в их разговоре. И вовсе не потому, что я считаю себя выше тем, на которые они говорят, я люблю разговаривать о таких совершенно обычных вещах, но что-то в самой ситуации кажется мне странным. Для них я – человек, который учился в университете, а они нет, это создает дистанцию, мое увлечение чтением и написанием текстов создает другую – коллеги, похоже, рассматривают подобное как наказание, как нечто, чем они занимались в школе и от чего потом с радостью избавились, я это понимаю и отнюдь не считаю, что все должны увлекаться чтением и писательской деятельностью, однако дистанцию это создает. В-третьих, у меня отсутствует любовная жизнь, которой мне бы хотелось делиться в подробностях, нет парня или мужа, о которых можно рассказывать, никаких деталей, чтобы их выкладывать, это – сознательный выбор, я не хочу открывать им душу. Отсюда возникает дисбаланс, когда они открывают душу мне, что иногда случается, хотя чаще всего, когда они ведут друг с другом доверительные разговоры, я сижу с ними за кофе и слушаю, как немой свидетель, не открывая взамен ничего о себе.
Во вторник он не появляется, во вторник снова идет дождь. Вечером я встречаюсь в кафе с Эмили, за ее столиком сидит смутно знакомый мне парень. Эмили, похоже, гордится его присутствием.
– Это Никлас, вы ведь уже встречались? – широко улыбаясь, произносит она, я соображаю, что это парень с ее вечеринки, который сидел на диване и ушел, так и не поговорив со мной.
– Мы виделись у тебя на вечеринке, – подтверждаю я.
Он кивает, сдержанно здоровается. У него прическа шестидесятых годов, одновременно красивая и невероятная, будто кто-то приклеил ему к голове часть волос из другого десятилетия, но которую ему, однако, удается успешно носить, поскольку ниже прически он красив, заостренные черты лица, он наверняка играет в какой-нибудь группе, Эмили любит парней, играющих в группах.
– Как у тебя дела? – начинает беседу Эмили.
– Все нормально.
– Ты сегодня работала?
– Да.
– Где ты работаешь? – спрашивает Никлас.
– В больнице… в столовой, – отвечаю я.
На лице Никласа на мгновение возникает отвращение, потом он несколько вымученно улыбается. Зубы у него очень белые.
– Мы с Эмили вместе учимся, – говорит он.
Я киваю. Между ними на столе лежит масса книг с мыслями французских философов о фотографии и фильмах. Эмили пьет кофе из высокого бокала, когда она всасывает последние капли через соломинку, раздается хлюпанье, вид у нее радостный, щеки раскраснелись.
– Хочешь сегодня пойти с нами? – спрашивает она.
– Куда вы собираетесь?
– В студенческий паб. Но «разогрев» будет у Никласа. Было бы классно, если бы ты пришла. Правда, было бы классно?
Она требовательно смотрит на Никласа, тот кивает.
– Было бы классно, – подтверждает он.
Он живет в двухкомнатной квартире на Восточной аллее. Наверное, люди, живущие на аллеях, предназначены друг для друга, думаю я, поднимаясь по ступеням красивой лестницы, рассматриваю картины на потолке, провожу пальцем по гладкой поверхности темных деревянных панелей. Никлас обставил свою запрещенную к сносу квартиру рубежа веков мебелью шестидесятых годов, дорогие кухонные стулья, дорогие лампы – далеко не обычная обстановка студенческих комнат, купленная на блошином рынке. Эмили говорит, что обожает его квартиру, я бормочу, что она прекрасна. Меня оставляют на кухне открывать мою бутылку вина.
– Привет, – произносит девушка, сидящая в темноте за кухонным столом, я здороваюсь в ответ.
– Ты не из нашей группы, – отмечает она.
– Нет. Это какая-то вечеринка для класса?
– Не знаю, – пожимает плечами она. – Я думала, что да. Но ведь ты же здесь.
Она улыбается.
– Меня зовут Алекс.
Она произносит свое имя таким образом, что оно звучит экзотически, возможно по-русски, хотя я не имею представления, просто мне кажется, что оно звучит увлекательно. Подойдя ближе и рассмотрев ее в свете стоящих на столе свечек, я думаю, что на вид она тоже русская или, возможно, француженка, дело в ее манере держаться: она выглядит уверенной в себе. Красивая, но главное – уверенная, с темными волосами и широким приветливым ртом.
– Кого ты здесь знаешь? – спрашивает она.
– Эмили.
Она кивает.
– Я знаю всех. Я вынуждена встречаться с ними каждый день в университете, а по вечерам мне приходится ходить с ними на вечеринки.
Я засмеялась.
– Они тебе не нравятся?
Она пожимает плечами.
– С моей стороны было бы малосимпатичным сидеть тут и поливать их грязью перед незнакомым человеком, – говорит она и испытующе улыбается мне.
– Да.
– Так что сейчас нам надо поскорее познакомиться, чтобы я смогла поливать их грязью.
Я смеюсь, она тоже, ее рот невероятно расширяется, заполняя половину лица настолько обаятельно, что я не могу оторвать от нее глаз. Я по-прежнему хохочу, когда на кухню входит Эмили и спрашивает, над чем мы смеемся.
Алекс кажется мне восхитительной не только потому, что я пьяна, но от выпитого вина она кажется мне чуть-чуть нереальной: ее внешность, манера держаться. Просто не верится, что в Норрчёпинге существуют такие люди, как она, раз за разом думаю я, а потом говорю ей об этом, и она со смехом отвечает, что это из-за того, что она родом из Линчёпинга, и вот мы уже обе хохочем и в шутку спорим о том, какой из городов лучше. Дискуссия совершенно бессмысленная, из тех, что ведут с малознакомым человеком, не зная, о чем бы еще поговорить, а поговорить очень хочется, я впитываю каждое произнесенное ею слово, пусть даже на такую банальную тему, это сродни мгновенной влюбленности, подобная дискуссия кажется существенной только, если для тебя существенен человек, с которым ты ее ведешь.
Мы сидим рядышком за барной стойкой паба, в который всегда идут после вечеринок со студентами. Я спрашиваю Алекс, почему так происходит, и она углубляется в тему, будто это важный вопрос, излагая теории о том, что студенты хотят общаться только с другими студентами, поскольку для них мир, куда они входят, является важнейшим из миров, и они не могут представить себе снизойти до общения с совершенно обычными людьми, имеющими самую обычную работу.
– Я одна из них, – говорю я, чувствуя, что вино довело меня до драматизма, за который мне будет завтра стыдно. – Я самый обычный человек.
Алекс пристально смотрит мне в глаза.
– Ты необычная, – возражает она, и я знала, что она это скажет, возможно, я приготовила для нее ловушку, в которую она с удовольствием угодила, а я испытываю удовлетворение от того, что она поступила в соответствии с моим желанием.
– Ты тоже, – произношу я.
– Знаю.
Мы молча сходимся на том, что одарили друг друга наилучшим комплиментом, который можно получить от кого-либо в этом городе, и Алекс подзывает рукой бармена – как всегда, студента, который явно несколько неловко ощущает себя в своей роли за стойкой.
– Мы хотели бы по бокалу шампанского! – кричит ему Алекс.
У него делается растерянный вид.
– Послушай, я даже не знаю, есть ли оно у нас, – говорит он на откровенном эстгётском диалекте.
– Может, проверишь? – спрашивает Алекс, он кивает и удаляется на склад, а мы с Алекс переглядываемся, и никому из нас не требуется даже произносить, что нам следовало бы находиться где-нибудь в другом месте, что эта жалкая забегаловка ниже нашего достоинства и нам надо бы сидеть в баре Парижа или Берлина, и даже там мы были бы самыми элегантными.
– Игристое вино подойдет? – спрашивает бармен, поднимая бутылку.
– Сойдет, – отвечает Алекс.
Когда он откупоривает бутылку и пробка с громким, перекрывающим музыку хлопком выстреливает в потолок, а народ оборачивается, глядя, как бармен наливает пенящееся вино в два бокала для шампанского, действительно возникает ощущение, будто мы необычные – и среди студентов, и среди любых других жителей этого города, – будто мы вместе способны заставить жизнь немного больше походить на ту, какой нам обеим хотелось бы, чтоб она была.
В среду он не появляется, на улице в среду уже не льет. Я давно его не видела. Его коллеги приходили, весело комментировали скуповато сдобренного специями «цыпленка тандури» – сегодняшнее «блюдо дня». В моечной водяные лужи становятся от специй рыжими, трудноотличимыми от рыжей плесени, которая распространяется там, где постоянно присутствует влага, в разных уголках внутри и снаружи большой посудомоечной машины. Это негигиенично, и, согласно строгому приказу шефа центральной кухни, распространение плесени необходимо сдерживать. Я брызгаю убивающим бактерии спреем до тех пор, пока вся моечная не начинает резко и едко пахнуть дезинфекцией.
Когда я заканчиваю работу, на улице сильный ветер, влажный холод проникает сквозь одежду, я забиваюсь в самый угол будки на автобусной остановке. От мытья посуды кончики пальцев у меня по-прежнему съежившиеся – я перестала пользоваться перчатками, поскольку считаю, что они отвратительно пахнут чем-то резиновым и медицинским, но из-за этого у меня страшные ногти, мне не по себе от того, что на работу нельзя ходить с накрашенными ногтями. Лак может отслоиться и попасть в еду или прилипнуть к посуде, что было бы негигиенично; правило, конечно, разумное, но все равно грустно. Хотя ближе к вечеру нужно каждый раз отскребать посудомоечную машину, я все-таки, пожалуй, могла бы во время обеда выходить в переполненный зал с красивыми ногтями.
Видимо, автобус ушел у меня прямо из-под носа, и следующий придет только минут через пятнадцать. Уже собираясь покинуть остановку, чтобы подождать с книжкой Бодлера в вестибюле больницы, я увидела, что идет Карл Мальмберг. Я узнала его еще в больших крутящихся дверях – высокий, выше большинства других врачей, он быстро и решительно шагает мимо низких бетонных вазонов с завядшими астрами, его шарф развевается на ветру. Когда Карл Мальмберг проходит мимо остановки, наши взгляды встречаются, и я слегка улыбаюсь.
– Здравствуйте, – говорю я.
Он останавливается.
– А-а, здравствуйте, – произносит он несколько удивленным, но любезным тоном, словно я кажусь ему знакомой, но поначалу он толком не понимает, откуда.
На нем темные джинсы и темный плащ, вид стильный. До меня доходит, что я никогда не видела его в чем-либо, кроме белой больничной одежды. Возможно, ему приходит в голову то же самое по отношению ко мне, думаю я, замечая, как он покосился на мои сапоги и быстро провел взглядом вдоль ног.
– Значит, ваш рабочий день окончен? – спрашивает он.
– Да.
Я киваю. Он мне слегка улыбается.
– Мне сегодня было не до ланча. Вероятно, там давали цыпленка?
– Точно.
Теперь мы оба киваем.
– Да, цыпленок обычно бывает вкусным, – говорит он.
Заканчивать разговор ему, похоже, не хочется. Прямо-таки видно, как он ищет тему, перебирает в голове варианты, слегка блуждает взглядом. Под конец его взгляд останавливается на электронном табло внутри автобусной остановки.
– Какой вам нужен автобус? – интересуется Карл Мальмберг.
Он приветливо улыбается мне и выглядит вовсе не таким строгим, как иногда в столовой, вокруг глаз у него появляются добродушные морщинки.
– Сто шестнадцатый, – отвечаю я.
– Двенадцать минут… – произносит он.
– Он ушел у меня прямо из-под носа.
– Вы живете в городе? – спрашивает Карл Мальмберг.
Когда он говорит, у него изо рта идет пар, вероятно, похолодало, после множества теплых дождливых дней температура опустилась до минусовой. Шарф у него шерстяной, клетчатый, в приглушенных тонах – красивый, вся его одежда красивая.
– Да, возле театра.
– Тогда я мог бы… Да, мне это по пути домой, так что, если хотите, я с удовольствием вас подвезу.
Я знала, что он это предложит, думаю я. Может, не именно так, но я знала: что-нибудь произойдет. Сейчас что-нибудь произойдет – это отчетливо ощущается. Наконец что-то произойдет.
– Вы уверены, что это не причинит вам неудобства? – спрашиваю я.
Я его испытываю. Никакого неудобства быть не может.
– Нет-нет. – Он улыбается. – Никакого неудобства.
– Ну, в таком случае… – произношу я, улыбаясь в ответ, и думаю: мы заключаем некий договор. Теперь все изменится. Что бы ни произошло дальше, кое-что уже произошло.
– Моя машина стоит там, – говорит он, показывая рукой в сторону западной части парковки, ближайшей к отделению неотложной помощи. Он направляется туда длинными шагами, я едва поспеваю за ним, он слегка сбавляет темп.
– В последнее время вы много работаете, – отмечает он.
– Да, довольно много.
– Вас уже приняли в штат?
– Нет, я только замещаю других, с почасовой оплатой.
Он кивает.
– Вы надеетесь, что вас возьмут на постоянную ставку?
– Нет… вот уж точно, нет.
Карл Мальмберг смотрит на меня, улыбаясь.
– Вот как?
– На самом деле я не хочу здесь работать, – говорю я.
Он кивает. Я думаю про свои фантазии о его поведении у меня дома и не могу сдержать улыбки. У него «Вольво» новой модели, наверняка есть дети, об этом я раньше не подумала. Машина глубокого темно-синего цвета, красивый цвет, сверкающий, точно звездное небо. Карл Мальмберг вынимает связку ключей и отключает сигнализацию, раздается писк. Потом он открывает мне дверцу пассажирского сиденья.
– Прошу.
В машине тщательно прибрано, никаких детских сидений, никаких забытых игрушек или конфетных оберток, никаких следов детей. Единственная вещь – небрежно брошенная на заднее сиденье английская книжка в мягкой обложке.
Карл Мальмберг усаживается на водительское место и снимает перчатки. Руки у него красивые, ухоженные, я думаю, что они наверняка чувственные, но сразу отбрасываю эту мысль, как глупо, я вроде где-то читала – наверное, в каком-то старом любовном романе – о врачах и их чувственных руках. Я ощущаю, что слегка краснею. Он смотрит на меня.
– Возле театра, это улица Броддгатан? – спрашивает он.
– Нет, переулок Ваттенгрэнден… это поперечная улица.
– Да, именно. Тогда знаю.
Он заводит машину, мотор звучит приглушенно. Потом поворачивает регуляторы тепла и с сосредоточенным видом задом выезжает с парковки.
Некоторое время мы молчим. Я думаю, что следовало бы его о чем-нибудь спросить, логичнее всего про работу, поскольку он спросил про мою, но все, что мелькает в голове, звучит наивно. По-моему, он косится на меня, я тоже кошусь на него, когда он смотрит в другую сторону. Он красив, выглядит моложе, чем в столовой, возможно, там он кажется старше из-за бейджика с надписью «главный врач». В больнице он всегда выглядит занятым, задерганным, а сейчас кажется расслабленным, постукивает пальцами по рулю, улыбается мне.
– Вы еще вдобавок учитесь? – спрашивает он.
Он смотрит на меня, наши взгляды встречаются.
– Сейчас нет, – отвечаю я. – Начну следующей осенью.
– На кого-нибудь… ну, из ресторанной отрасли?
– Нет, – говорю я, усмехаясь. – Это просто подработка. Я не хочу потом работать в ресторане.
Он кивает.
– А чем же вы хотите заниматься?
– Я буду подавать на углубленный курс литературоведения, – отвечаю я.
Такое впечатление, будто разговариваешь со старшим родственником.
– Вот как, здорово, – произносит он с несколько отсутствующим видом и кивает. Похоже, он не удивлен и точно не восхищен, как я надеялась, он никак не показывает, что ничего подобного не предполагал, а просто продолжает кивать. Возможно, он из мира, где все изучали в университете углубленные курсы, где в этом нет ничего особенного, ничего достойного восхищения, особенно если предмет такой несерьезный, как литературоведение.
Возможно, он зануда, думаю я. Возможно, играет в гольф, и больше его ничто не интересует, возможно, жена разделяет его интерес. Они ездят в дом в Испании, расположенный поблизости от поля для гольфа, целыми днями играют в гольф, а культура или политика его не волнуют, его интересует гольф. По пути в Испанию он наобум покупает в аэропорту какой-нибудь английский детектив, почитывает его в самолете, почитывает на пляже, но до конца так и не добирается. Внезапно сидеть рядом с ним в машине кажется странным. Общность, которую я представляла себе, вдруг полностью исчезает. Мы молчим. Он проезжает по торговой улице, поворачивает, останавливается перед моим парадным.
– Ну вот, – говорит он. – Все-таки, наверное, получилось немного быстрее, чем на автобусе.
– Да, безусловно, – отвечаю я. – Очень любезно с вашей стороны. Большое спасибо.
– Вы завтра работаете? – спрашивает он.
– Да.
– Тогда мы, возможно, увидимся.
Я вылезаю из машины; когда я захлопываю дверцу, он слегка машет рукой, и я машу в ответ, пребывая в растерянности. Возможно, он пожалел в тот же миг, как предложил меня подвезти, сообразил, что это как-то странно. Или же это был тест, который я не прошла. Наверное, мне не следовало соглашаться. Возможно, я показалась ему скучной.
Иногда с бумагоделательного завода дует запах серы и окутывает город, проникая повсюду. Там, где не потрудились отремонтировать, обновить и освежить, город постепенно приходит в упадок; пахнущие мочой задние дворы, кое-как скрытые за размалеванными деревянными заборами парковки, разрушающиеся старые дома возле гавани, дикий виноград, опутавший их темно-зеленым ковром. Я думаю об уховертках, живущих внутри в прохладном полумраке, как они отыскивают щели и отверстия вокруг окон и дверей и всегда умудряются проникать в дома, подобно запаху серы.
Листья в аллеях на короткое время красивые, ярко-желтые. Восточная аллея напоминает собор с колоннами – влажными стволами деревьев, которые, высоко поднимаясь, несут сверкающий в вышине, над пешеходами, потолок из желтой мозаики, Южная аллея подобна протяженному залу из золота с более низким потолком, похожему на позолоченную пещеру, липы здесь моложе, еще не такие высокие. Потом они последним выдохом сбрасывают в преддверии зимы листья, и те мгновение красиво смотрятся на земле, пока пешеходы, велосипедисты и собаки не утаптывают их в грязное месиво со сладковатым запахом гниения, земли и сырости. На улицах листья забиваются в рельсы – прорезанные трамваями в асфальте рисунки, царапины, ведущие в гавань. Все улицы ведут в гавань, где воды Стрёммена начинают свой путь в море, подальше от этого захолустья мировых морей: бухты в заливе другого залива, аппендикса Балтийского моря.
Пару лет назад в заливе несколько месяцев стоял на якоре большой корабль, корабль из России с рабочими, которые должны были чинить кабель на дне. Они вели сварку под водой, и мне нравилось представлять себе это: словно фейерверк в ускоренной съемке, медленно вспыхивающие искры, которые тотчас затухают, блекнут в темной воде. По ночам весь корабль был освещен, светящиеся гирлянды шли по всему леерному ограждению и трубе, корабль сверкал на черной поверхности воды, точно заброшенный парк-тиволи, с длинными отражениями ламп, окружавшими его корпус, подобно светящемуся нимбу.
Рассказывали, что русские сварщики по вечерам сходили на берег. В самом городе редко, в основном в поселениях по обеим сторонам залива: говорили, что там возросло количество краж со взломом, в чем обвиняли сварщиков. Все украденные велосипеды они собирались отвезти в Россию на продажу.
В пабе гостевой гавани маленького поселка на северной стороне залива сварщики встретились с двумя местными девушками, одна из которых училась в моей гимназии, и в понедельник очень быстро распространился слух: обе девушки отправились со сварщиками на корабль на маленьком катере, который те использовали, чтобы добираться до берега, и на корабле девушки переспали с ними, со всеми, с целой командой русских мужчин, проводивших дни под водой. По мере распространения слуха количество мужчин увеличивалось: сначала их было пять, потом десять, двадцать.
Я представляла себе, что это происходило на палубе: темный теплый летний вечер, обнаженные тела под спокойно сверкающими лампочками, возможно, медленное покачивание от затихающих волн, которые врываются в залив с моря, звук возбуждения, доносящийся по воде до самого берега. Люди с отвращением возмущались, я же считала эту картину красивой.