355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Соломатина » Вишнёвая смола » Текст книги (страница 4)
Вишнёвая смола
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:33

Текст книги "Вишнёвая смола"


Автор книги: Татьяна Соломатина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Кстати, краеугольное – это как основоположное. (Если, на время поссорившись с собственными мозгами, предположить, что краеугольное неверно, то и основоположение окажется изначально ошибочным, и значит, и всё остальное… Но вот в этом месте надо снова резко с собственными мозгами помириться-задружиться и принять их главенствование, как принимаешь главенствование мамы – потому что не может быть иначе, и точка! И расслабиться, и даже наплевать!) Это «краеугольное» в принципе (принцип – это то, на что идёт дедушка со своими фиксированными днями отдачи занятых у него денег или извещения о неотдаче занятых у него денег, то есть принцип – это свободно выдумываемая прихоть) так же непонятно, как «стволовая клетка», но так же важно, как всё главное. Вот «главное» – это понятное слово. Главное – это главное. Это основное. Вот что основное, то есть – главное, в манной каше? Молоко? Нет. Сливочное масло? Ничуть! Вода? Ха-ха-ха! Главное в манной каше – манная крупа. Потому что, будь у вас и молоко, и сливочное масло, и вода, – у вас не будет манной каши, пока у вас не будет манной крупы. Так и с мамой. Мама – это главное. Без мамы каши не сваришь. Потому чего хочет мама – того хочешь ты. Особенно если тебе шесть лет и ты дружишь с мозгами.

Мама с тётей Леной говорят много, и всё о каком-то непонятном. Сперва о понятном. О том, что тёти-Ленина свекровь недовольна и вообще сволочь (про «сволочь» говорит моя мама, тётя Лена такого не говорит, хотя я чувствую, как чувственная девочка, что тётя Лена не любит свою свекровь, потому что тёти-Ленина свекровь не любит тётю Лену). Вообще-то, как я к своим шести, дружа с мозгами, уже поняла: все свекрови – сволочи. Это краеугольная манная крупа. Свекровь – это мать твоего мужа. Мать твоего мужа не может любить тебя. Потому что до тебя твой муж любил, как и любой человек, дружащий с мозгами, только свою маму. А потом появляешься ты. И твой муж – который сын свекрови, – начинает любить тебя. И понятно, что свекровь ревнует. Как ревнует моя мама, когда я говорю ей, что очень люблю тётю Олю. Понятно, что мама делает вид, что ей приятно, что я люблю тётю Олю. Но так же понятно, что мама всего лишь делает вид. Поэтому маме потом надо шепнуть, что её-то ты любишь куда больше тёти Оли, а тёте Оле такое говоришь из хитрости (хотя и тётю Олю любишь по правде, и понятно, что хитрости в говоримом маме больше, чем в говоримом про любовь тёте Оле). А мужчины, когда они мужья, частенько не дружат с мозгами и потому просто любят своих жён, а своим мамам ничего такого хитрого не говорят. Вот свекрови и бесятся. Сходят с ума. Перестают дружить с мозгами и уже почти никогда с ними не мирятся. Где-то их понять можно. Потому что это, наверное, ужасно, когда твой родной, собственный, принадлежащий только тебе ребёнок начинает кого-то любить больше, чем тебя. Не знаю, только предполагаю. У меня же нет детей. И будут ещё не скоро. (Надеюсь, что и к тому времени всё ещё не перестану дружить с мозгами.) Ну и понятно, что чем больше у них, свекровиных сыновей, жён – тем больше свекрови расстраиваются, потому что получается, что их собственный родной сын предаёт их не один раз, а несколько. Как-то так… А может быть, совсем не так. Не знаю. Вот мама Игоря с Советской Армии, когда я ей сказала, что выйду за Игоря замуж, когда вырасту, потому что он готовит и мне не надо будет готовить, а только приходить с работы и тут же играть с нашей с Игорем дочкой в кукольный домик, совсем не разозлилась, а только улыбнулась и сказала, что я очень умная девочка. Впрочем, возможно, она соврала – взрослые постоянно врут. И когда я действительно вырасту и выйду за её сына замуж, она тут же поссорится с мозгами до такой степени, что даже врать не сможет, и будет меня ненавидеть за то, что сын её предал. Хотя, казалось бы, при чём здесь я? Чтобы как-то маму Игоря спровоцировать (это такое слово про то, как заставить кого-то говорить правду и делать все остальные глупости), я ей сказала, что ещё выйду замуж за Серёжку, родители которого снимают дачу напротив нашего дедушкиного-бабушкиного дома, потому что он умный и читает мне на английском, и Игорь будет нам и нашим общим детям готовить, а Серёжка будет нам и нашим общим детям читать книги, то мама Игоря не только не разозлилась, а ещё больше заулыбалась и сказала: «Ты даже умнее, чем я могла бы подумать!» Или, опять же, врала ещё больше. Или сказала так потому, что у неё ни одного мужа нет. Ну, или самый невозможный вариант: она умная. Что со взрослыми случается крайне редко.

Затем мама с тётей Леной поболтали о том и о сём – обо всём, о чём болтают взрослые тёти в трамваях (например, о том, подешевеет ли ещё клубника, или уже надо «крутить»). И наконец, они поговорили о Серёжке. Тётя Лена даже немножко плакала, хотя она вообще никогда на людях не плачет. Но тут она плакала, и даже противный потнючий пузатый дяденька уважительно отодвинулся. Потому что он тоже подслушивал – ну а как в трамвае не подслушивать? И услышав, что у тёти-Лениного сына лейкоз и он лежит в детской больнице на Слободке, противный потнючий пузатый дяденька отодвинулся сам и отодвинул своей толстой попой («жопа» – плохое слово!) других пассажиров трамвая, и даже строго сказал им: «Вы что, не видите?! Женщина беременная!» Пассажиры начали шутить про то, уж не сам ли дяденька эта беременная женщина? И я некоторое время слушала пассажиров. Они говорили такие слова, по сравнению с которыми «жопа» – сама невинность. «Сама невинность» – это когда вы правильные, как правильная манная каша. И такие же скучные и пресные. И от вашей «самой невинности» никому не интересно. Но все вашей неинтересностью восхищаются, потому что так положено. Потому, даже будучи «чёрт-те чем и сбоку бантик!» (так про меня сипит Руслан Михайлович), надо прикидываться скучной и пресной, и тогда все будут говорить: «Сама невинность!» – чтобы тут же про тебя забыть. Потому что интересуются все, на самом деле, только теми, кто «чёрт-те что и сбоку бантик!».

Когда я снова прислушиваюсь к маме и тёте Лене, тётя Лена уже не плачет. И они с мамой говорят про то, что скоро уже надо будет «крутить абрикосу» и что тётя Лена в этом году не успела «закрутить клубнику», которая не только не подешевела, но и уже «прошла». Такая она, клубника! Идёт, проходит и возвращается. Каждый год.

Потом мы идём через Куликово поле на двадцать восьмой. Мы с мамой выходим на Привозе и топаем домой. А тётя Лена едет на Комсомольскую, чтобы пересесть на пятнадцатый. А торбы едой для Серёжи она набила на рынке Шестнадцатой. Там дороже, чем на Привозе. Но её «молодой» Сашка зарабатывает намного больше, чем мой папа, которому «сорок лет в обед» (хотя ему, вообще-то, прямо через несколько дней после моих семи будет уже сорок два!). И ни для жены, ни для детей «молодой» Сашка ничего не жалеет. Мой папа тоже не жалеет, просто, видимо, папе особенно нечего жалеть, вот он и не жалеет. И «молодой» Сашка обо всех думает, а мой папа – ни о ком не думает, кроме себя, хотя – даже и о себе, если разобраться. «Ему на всё и на всех всё равно!» Так говорит моя мама. А тётя Оля говорит, что зато мой папа не пьёт. А её дядя Коля хотя и зарабатывает много, но пьёт. А «молодой» Сашка и зарабатывает, и не пьёт, и вот, «женился на старухе с больным ребёнком!». Хотя «старухе» тёте Лене столько же, сколько моей маме. Тётка Ольга моложе. И, честно говоря, мне кажется, что лучше такой больной Серёжка, как у тёти Лены, чем такой дурак, как мой двоюродный брат, который, к тому же получается, что и тоже нездоровый: аденоиды какие-то, сопли зелёные, писается в постель. А вообще-то, если послушать взрослых женщин, то может показаться, что все они друг другу завидуют. Пока у них всё хорошо. Тётя Лена никому не завидует. Я так думаю не потому, что она моя подруга. А потому, что она действительно никому не завидует. Во всяком случае, из её разговоров таких выводов не сделаешь. Потому что все её разговоры в основном о Серёжке. А большая часть разговоров взрослых женщин, у которых здоровые дети (или дети с какими-то аденоидами, явно менее значительными, чем таинственный важнючий лейкоз), о том, что «везёт же некоторым!». Интересно, я сама кому-то завидую?..

Если подумать, то я завидую дочери своей воспитательницы из детского сада. Она была со мной в одной группе целых три года. И все три года была на утренниках снежинкой, хотя она толстая, с огромными – аж от носа до подбородка! – вывернутыми и всё время мокрыми губами, и вообще противная. Можно даже сказать, что я ею брезговала все три года. А я, не толстая и с нормальными губами, все три года была на утренниках зайчиком! Но я уже не завидую, потому что детский сад закончился в этом году, и в классе, куда попадёт дочка воспитательницы, может быть дочка учительницы – и пусть теперь этот жирный губан попляшет зайчиком, как все! Она-то и в детском саду не могла свои три строчки нормально выучить – всё время сбивалась. Тоже мне, снежинка! А я, хоть и зайчик, как-то раз на репетиции выдала стихотворение «Скифы» целиком. И воспитательница чуть со стула не упала. Стала кричать, что это не по сценарию. А наша музручка её остановила. Перестала по клавишам бряцать и, чуть не прослезившись, сказала воспитательнице: «Вы что! Это же Блок!» А меня спросила: «Деточка, как ты такое стихотворение выучила?» Я ей честно ответила, что меня оставили с моим родным старшим братом, а я им, десятиклассникам, мешала. И чтобы я им не мешала, мой родной старший брат предложил мне выучить стихотворение. И дал мне целый рубль, но разными монетками. И я им целых десять минут не мешала! «Ты это стихотворение выучила за десять минут?!» – спросила меня музручка как-то даже недоверчиво. «Не за десять минут, а за рубль!» – ответила я ей. Взрослые иногда никак не могут понять, что за что, сколько ты им не объясняй! Воспитательница смотрела на меня, как на дохлую мышь. А её губастая толстуха-дочурка расплакалась. «И что ты поняла в этом стихотворении?» – спросила меня музручка. «Да всё поняла! Там же всё русским языком написано!» – «Что, и даже вот это поняла: “И дикой сказкой был для вас провал и Лиссабона, и Мессины!”? И что же это значит?» – всё ещё не отставала от меня музручка. «Да то и значит, что дикой сказкой был для них провал и Лиссабона, и Мессины!» – ответила я музручке. – «Ну а что хотел нам сказать этим стихотворением автор?» – никак не желала она успокаиваться, пока воспитательница успокаивала свою жирнючую снежинку, а все остальные зайчики задумчиво ковыряли в носах. «Нам он ничего не хотел сказать, потому что знать нас не знает, да и мы с ним не знакомы. А тем, кого он знает, и тем, кто с ним знаком, он сказал вот что: “Александр Блок. Скифы. Панмонголизм! Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно. Владимир Соловьёв. Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, с раскосыми и жадными очами! Для вас – века, для нас – единый час. Мы, как послушные холопы, держали щит меж двух враждебных рас монголов и Европы! Века, века ваш старый горн ковал и заглушал грома́ лавины, и дикой сказкой был для вас провал…”» – и я снова прочитала «Скифов» от начала, которое называется «эпиграф», до конца, вплоть до: «Тридцатое января тысяча девятьсот восемнадцатого года», потому что мне нравилось, что я знаю такое длинное стихотворение и, выучив его, получила целый рубль – а рубль выдавался только при условии, что я выучу всёстихотворение! «Я не могу понять, – сказала музручка, второй раз мужественно дослушав меня до конца, хотя многие зайчики перестали ковырять в носах и тоже на всякий случай расплакались. – Не могу никак понять вот что, хотя давно за тобой наблюдаю: или ты очень глупая девочка или, наоборот, слишком умная и над нами издеваешься?» У меня не было совсем определённого мнения по этому поводу, и я выбрала то, которое мне больше всех нравилось. Про то, что я слишком умная. И в защиту некоторых зайчиков сказала, что они далеко не все такие дураки, какими их считает воспитательница. И, во всяком случае, они много умнее её дочки-дуры-снежинки с вечно мокрыми, непомерно огромными губами. Например, Шлёма, которого все считают придурком (и которого почему-то зовут этой обидной кличкой, потому что живого человека просто не могут на самом деле звать Шлёмой, потому что таких имен просто не существует в природе!) из-за того, что он мало говорит, – умнее даже умной меня раз в тысячу. Но ваши вопросы настолько глупы, что он брезгует на них отвечать. После этого воспитательница начала кричать, и, по-моему, вовсе не из-за того, что я наконец раскрыла им глаза на Шлёму. А из-за того, что назвала её дочурку дурой. Тоже мне повод! Это и так давно все знают, чего так нервничать? Музручка тогда только усмехнулась и начала бряцать по клавишам дурацкие песенки. Хотя я знаю, что она может ох как красиво играть на пианино! Почему она это скрывает, и мы постоянно поём какую-то чушь? Ах, как хорошо, что этой осенью мне не надо возвращаться в детский садик. Наверняка в школе все умнее. В детский садик берут всех подряд. Будем надеяться, что дураков в школу не берут. Хотя тётя Оля говорит, что мой двоюродный брат-дурак тоже в этом году идёт в школу, и ему даже собираются покупать портфель, форму, тетради и всё такое. Не верю, что его могут взять в школу. Школа – это же для умных, а не для дураков? Кстати, на прощальном утреннике в детском саду, когда даже противная воспитательница говорила про всех деток хорошо, музручка мне подложила свинью. Кто бы ожидал?! Она сказала моим родителям: «У вас очень сложная девочка. Она потребует очень много сил и внимания. Будьте с ней особо осторожны и тщательны! Всё то, что вам в ней кажется милым и забавным, может обернуться как злом, так и добром». Что я, особо опасный преступник, чтобы со мной осторожничать и тщательничать? Кстати, вот что это ещё – «особо опасный преступник»? Это как в романах Сименона, да? Там есть просто вор, с которым комиссар Мегрэ даже почти дружил. А есть маньяк, который ни у кого ничего не воровал, а только убивал женщин и разрезал на них платья. И Мегрэ этот маньяк раздражал [6]6
  Вероятно, наша маленькая героиня не так давно прочитала романы Жоржа Сименона «Мегрэ и ленивый вор» (1961) и «Мегрэ расставляет ловушку» (1955).


[Закрыть]
. Так, значит, вор – это просто преступник. А маньяк – особо опасный преступник, и с ним надо быть особо осторожным, даже если ты комиссар Мегрэ? Мне-то всегда казалось, что музручка ко мне очень хорошо относится. Так что непонятно, что она имела в виду. Могу только сказать, что папа сразу как-то загордился и начал говорить о том, что я особенная, хотя иногда и произвожу впечатление странной, а мама как-то напряглась и весь вечер смотрела на меня подозрительно, и если бы не праздник, то наверняка устроила бы мне допрос с пристрастием. А я ужасно не люблю мамино пристрастие. Когда мама пристрастна – она всё время нервничает и плачет. И я переживаю, потому что очень люблю маму, даже когда она пристрастна. Но когда она пристрастна, то, несмотря на всю мою к ней любовь, она меня раздражает, как маньяк раздражал комиссара Мегрэ. И как, скажите, быть, когда одного и того же человека ты и любишь, и он тебя раздражает? Особенно если этот человек не кто-нибудь, не какая-то там музручка, а твоя собственная краеугольная основополагающая мама? Ну почему с теми, кто нам всего лишь интересен, как, например, свистяще-шипящий своим раком гортани Руслан Михайлович, нам проще и понятней, чем с теми, кого мы любим безусловно. (Потому что Руслана Михайловича и даже, как это ни стыдно, Серёжку – я люблю условно. В том смысле, что разлюблю, как только захочу. Вот с мамой всё сложнее. Её я вряд ли смогу хоть когда-нибудь, хоть за что-нибудь разлюбить, даже если захочу. Да я и не хочу её разлюбливать, как бы она ни старалась! Все эти «хочу-могу», «люблю-разлюблю» сводят меня с ума, честно говоря, аж до частых и бурных ссор с собственными мозгами!) Почему с мамой нельзя просто посидеть на крыльце или спокойно поговорить, как с тётей Леной? Это же так упростило бы жизнь – соединение интереса, любви и покоя! И никаких ссор ни с кем и ни с чем! Картина мира так проста, на самом деле! Проста, логична и справедлива!.. И кто тут сложный?

Напакостила музручка, короче. Мало мне было с мамой её противоречивых проблем. Мне и так иногда кажется, что маму печалит то, что я расту. Как её печалит то, что вырос мой старший родной брат. По-моему, мама не понимает, что мы – как бы отдельные целые люди, а не её составляющие части, вроде руки или ноги. Но мама это – из-за исключительно сильной любви, ведь так? За исключительно сильную любовь всё можно вытерпеть. Но там, где тебя не исключительно сильно любят, там, где с тобой просто дружат время от времени, гораздо проще. В общем, не хочу об этом. Точнее – не могу. Потому что худой мир и покой лучше доброй ссоры с мозгами.

Тётя Лена так и не попросила в трамвае маму, чтобы я навестила Серёжку. Ну, или я не услышала этого в их разговоре от конечной до конечной, по Куликову полю и потом, до Привоза. А от Привоза домой мы с мамой шли молча, и я её так и не решилась ни о чём спросить или, тем более, попросить. Пока мы с мамой молча шли от Привоза до осенне-зимне-весеннего дома, я раздумывала над тем, не влюбиться ли мне в того дядьку, что встретила в монастыре, куда сбегала рано утром в кедах. Вернее, я в него уже влюбилась и раздумывала над тем, не выйти ли за него ещё и замуж.

Да, я сбегала рано утром в монастырь. В кедах. Потому что, как говорит Руслан Михайлович: «Уж если я чего решил, то выпью обязательно!» Это такое выражение про целеустремлённость. Целеустремлённость – это такое… Ну, действительно, к объяснению про целеустремлённость лучше вот этого: «Уж если я чего решил, то выпью обязательно!» – ничего и не придумаешь. И это означает, что решённое дело надо делать, даже если всё горит синим пламенем. В то утро ничего синим пламенем не горело, а светило солнце и все взрослые занимались своими взрослыми делами. Папа и дядя Коля – работой, дедушка – кабинетом, бабушка – домом, мама и тётя Оля поехали в город, взяв с собой двоюродного брата-дурака, чтобы накупить ему новых игрушек. Поедь я с ними в город, и мне бы тоже что-нибудь перепало в виде новенькой игрушки или, там, порции крем-брюле в кафе-мороженом на Ленина. Но это всё ерунда и ещё сто раз будет, в отличие от такого удачного стечения обстоятельств, когда все поголовно заняты не тобой. Иногда есть свои плюсы в том, что ты умная девочка. Потому что если умная девочка пообещает, что она будет на углу в мастерской у Димкиного папы, то умной девочке все поверят и не будут к ней приставать или её проверять. И она может совершенно спокойно понестись в кедах к монастырю. Монастырь – он всё-таки далеко. От Шестнадцатой до него ходит смешной трамвай, девятнадцатый. Все его называют «Тяни-толкай», потому что у него водительские будки и спереди, и сзади. И когда он едет туда, то перед у него – зад. А когда девятнадцатый трамвай едет оттуда – то зад у него, наоборот, спереди. Поэтому Руслан Михайлович называет девятнадцатый трамвай головожопым, но я называю его, как все, – «Тяни-толкаем». Потому что «головожопый» хотя и ёмкое слово, но для шестилетней девочки неприличное. Но в монастырь есть ещё и короткий путь. То есть он тоже длинный, но куда короче, чем идти на Шестнадцатую, ждать, пока «Тяни-толкай» притащится с дачи Ковалевского, пока постоит на конечной и потащится обратно на дачу Ковалевского. И там ещё от остановки идти. А вот если нестись до конца Долгой, там направо, и мимо санатория «Якорь», и прямо стремительно к монастырю – то и быстрее будет. Особенно в кедах. Про такой короткий путь я знаю, потому что мама брала меня с собой в санаторий «Якорь», когда ходила туда на грязь. На лечебную. Лечебная грязь – это такая воняющая тухлыми яйцами грязь из Куяльницкого лимана, и она лечит от всего (а моя мама болеет всем). А после того как мама смывала вонючую грязь в душе Шарко (это такой душ сразу из кучи душей), мы с ней прогуливались до монастыря и обратно домой. Потому что мама после лечебной грязи от всего сразу выздоравливала и с удовольствием шла пешком. В сам монастырь мы с мамой не заходили, но мама мне сказала, что бабушка ходит сюда светить пасхи. Не знаю, зачем пасхи светить? Они и так вкусные, особенно бабушкины. Мамины и тёти-Олины не такие вкусные, но им об этом лучше ничего не говорить – проверено! Потому что они и сами всё время говорят: «Ах, какие у мамы пасхи вкусные! Ну почему у нас так не выходит?!» Но если им сказать: «Да, действительно! У бабушки вкуснее, чем у вас!» – то у них так лица скривятся, что ой! Мой папа постоянно на эту удочку попадается и говорит маме и тёте Оле на их вот это: «Ах, какие у мамы пасхи вкусные! Ну почему у нас так не выходит?!» – мол, да, действительно! У мамы вкуснее, чем у вас! И его весь день терроризируют по всяким не относящимся к пасхам поводам. Но понятно же, из-за чего на самом деле! Мужчины иногда вообще не понимают, что женщинам правда не нужна. Женщинам необходимо, чтобы их в правде разубеждали! А пасхи светят, наверное, для того, чтобы ночью их было удобнее есть. Хотя я ночью прокрадывалась на кухню, чтобы посмотреть, как светятся пасхи после монастыря, – так ничего они не светились. Бабушка меня поправляла, что пасхи не светят, а святят. Но от того, что их святят, а не светят – пасхи всё равно не светились. И не святились тоже. Ну да ладно, главное, что я знала дорогу в монастырь и что бабушек там не обижают, ну, значит, и детей тоже. И ещё я подсмотрела, что калитка в монастыре всегда открыта, и значит, мне даже через забор не придётся лезть, потому что это, наверное, неприлично – лезть в чужой монастырь через забор.

В кедах я быстро долетела. И в калитку вошла беспрепятственно. В монастыре было пусто. Мне стало страшно заходить в церковь, и я села на скамеечку – там, позади кустов сирени и всяких разных деревьев, есть аллейка с самыми обыкновенными деревянными скамеечками. На скамеечке я сидела не просто так, а собиралась с духом. То есть – набиралась смелости, чтобы войти в церковь. Церковь наверняка мало чем отличается от самой обыкновенной почты. Там, внутри, наверное, висят почтовые ящики и есть пара окошечек, куда надо сдавать посылки и бандероли. И уж не наверное, а наверняка там сейчас нет никакой очереди, потому что нет вообще никого. Хоть бы она работала, та церковь! Почта-то иногда не работает. И даже не потому, что перерыв, а потому, что почтальонша вышла за хлебом и забежать домой внука проведать.

Я сидела на скамеечке и думала, что зря не написала свою молитву на бумаге и не заклеила в конверт. Что же я теперь кину в почтовый ящик? Глупо приходить на почту без письма. Или без посылки или, там, бандероли. Но обратного пути не было, потому что такого удачного стечения обстоятельств, как сегодня, может ещё очень долго не случиться – или вообще никогда! И пока я сидела и собиралась с духом, набираясь смелости, ко мне подошёл дядька в длинном чёрном балахоне. Подошёл, сел со мной рядом на скамейку и спросил:

– Как тебя зовут?

Я ему ответила. И он мне в ответ на моё имя ответил, что его зовут Даня. Это очень забавно, когда взрослый дядька в длинном чёрном балахоне, а представляется Даней, как будто он маленький мальчик и ему шесть лет. Всё, что могло меня тут пугать, сразу пугать перестало.

– Ты монах, Даня? – спросила я его.

– Почему монах? – спросил меня в ответ Даня в балахоне и, задрав балахон, достал из кармана джинсов пачку сигарет «Мальборо».

– Курить вредно! – строго сказала я Дане.

– Знаю, что вредно! – вздохнул Даня и прикурил сигаретку, щёлкнув зажигалкой. – И не только вредно, но ещё и запрещено тут. Не сдашь?

– Не! Я не предатель! – сказала я Дане. И мы оба немного помолчали. Я вздыхала, а Даня запрещённо курил. – А почему ты в джинсах, если ты монах? Монахам же нельзя в… джинсах, разве нет? Монахи – они же… монахи! – Как-то ничего больше про монахов я не знала. Но в моих малознающих представлениях монахи не должны были быть в джинсах и курить сигареты «Мальборо». Монахи, они ничего не должны были в моих представлениях, кроме того, что они монахи. А монахи – они такие… Монашистые. И всё.

– Я не монах. Я семинарист, – ответил мне Даня. – А в джинсах удобно. Это классные джинсы, американские!

– А откуда у тебя американские джинсы?

– Дед из Америки прислал. И сигареты тоже.

– У тебя дед в Америке?! Настоящий? – ахнула я.

Даня улыбнулся.

– Нет, так не бывает. И нет никакой Америки. Точнее – есть, но оттуда не возвращаются. Так мой дед сказал. Дедушка… А кто такой семинарист?

– Студент семинарии. Духовной.

– Студент? – Про студентов я знала, что они учатся уже после того, как учатся в школе. И значит, они умные и чему-то сильно умному учатся, эти студенты. – А что студенты учат в семинарии? – спросила я у Дани. – Вот у меня родной старший брат собирается поступать в политехнический институт, там учат всякое… политехническое. А в духовной семинарии что учат? – не отставала я от Дани.

– Всякое… духовное! – помахал Даня рукой и рассмеялся.

– А про бога учите?

– И про бога.

– Слушай, у меня как раз дело к товарищу богу! – сказала я Дане. – Но я боюсь зайти вот туда, на почту.

– Куда? – удивился Даня и тщательно затушил окурок о подошву своего теннисного тапка (точно такие же, только меньшего размера, были у моего Серёжки – и потому я знала, что такие тапки называются теннисными, и знала, что у нас в магазинах таких тапок не бывает).

– Ну, в церковь, на почту!

– Так в церковь или на почту? – никак не догонял забавный Даня.

– Ну, церковь, она же такая божественная почта, да? Мне надо, чтобы моя молитва быстро дошла до бога, не стоя в очереди с молитвами целой кучи стареньких бабулек, потому что у меня молитва куда важнее бабулькиных.

– И ты думаешь, что из церкви она быстрее дойдёт до бога? – прищурился Даня.

– Думаю, да, – неуверенно сказала я.

– Тогда пошли!

Даня встал и протянул мне руку. Идти в церковь с Даней за руку было не так страшно, как одной. Он взрослый, студент-семинарист, и учит всякое духовное и про бога, значит, в здешних порядках разбирается.

В церкви было тихо, темно, торжественно и как-то не очень похоже на почту.

– Тебе про кого? – шепнул мне Даня.

– Мне про Серёжку, – шепнула я ему обратно.

Даня что-то записал в какую-то бумажку у какой-то конторки, действительно похожей на такую, что бывают на почтах. Не такой, но похожей. Как сказал бы мой дедушка – похожей на «присутственную» конторку.

– Ну вот, за здравие раба божьего Сергея, – сказал мне Даня. – Тебе же за здравие?

– За что же ещё?! – удивилась я.

– Всякое бывает, – туманно сказал Даня.

– Вообще-то, у меня свой текст был! – немного надулась я. – Безо всяких этих «рабов божьих». У меня бог был, как положено, товарищем! А как Серёжка может быть рабом товарища?

– Цыть, малявка! – сказал мне Даня, но весело и необидно сказал. – У нас тут, как в армии, обращаться надо по форме! Иначе не рассмотрят твоё письмо! Молитву, в смысле.

Чудак за церковной конторкой, тоже в балахоне, как у Дани, только ещё и с чёрной шапочкой на голове, ухмыльнулся.

– Хочешь свечку поставить? – спросил меня Даня.

Я захотела, и он подвёл меня к таким странным здоровенным как бы подсвечникам, в которых стояло несколько свечек разного роста и разной толщины.

– А где свечки брать? – спросила я у Дани.

– На, я тебе уже взял. Самую толстую. Ты её над горящей немного растопи и поставь в свободную лунку, поняла? А про себя, когда будешь ставить, можешь сказать свою молитву, потому что по форме у нас только на бумажке. А про себя можно как угодно.

Я сделала, как мне Даня сказал, и, когда вставляла слегка поплывшую от огня свечку в свободную лунку, подумала про себя: «Здравствуй, дорогой товарищ Бог! Как твои дела? Дай, пожалуйста, Серёжке здоровья!»

– Это точно дойдёт до бога? – спросила я семинариста Даню, когда мы вышли из тёмной церкви на солнечный монастырский двор.

– Точно! – обнадёжил он меня.

– А поможет?

Даня пожал плечами.

– Бог же всё может? – не отставала я от Дани, пока мы вместе с ним шли к выходу.

– Ну, если он есть, он всё может.

– А он есть?

И Даня снова пожал плечами.

Пока я летела к бабушке-дедушке домой в своих кедах, я думала, что этот Даня какой-то странный. Учит всякое про бога, а сам не знает, есть ли бог, или нет его. Как можно что-то учить про то, кого нет? Или про то, чего ты наверняка не знаешь? Очень хотелось кому-то рассказать про церковь и про Даню, но лучше не надо. Потому что информация имеет свойство просачиваться даже от Руслана Михайловича. А чтобы всегда оставаться умной и хорошей девочкой для них, взрослых, кое-что надо держать в тайне даже от самых надёжных друзей и самых надёжных подруг. Поэтому я даже тёте Лене не сказала, что летала в кедах по Долгой в монастырь. Тёте Лене я не сказала ещё и потому, что тогда, получается, я бы хвастала, мол, вот, для Серёжки я всех обманула. И вообще, меня бы ругали за то, что я со взрослым незнакомым дядькой за ручку ходила. Кроме того, никаких особых надежд я на это мероприятие не возлагала. Не понравилось, если честно, мне в этой церкви-почте при монастыре. Ненастоящее всё какое-то. Картинки кругом, золото, пахнет странно. Чувствовалось, что этому Дане в джинсах, теннисных тапках (которые, вообще-то, теннисные туфли) всё это тоже кажется каким-то не слишком настоящим, и ему больше хочется гулять вдоль моря, чем заходить в эту тёмную торжественную почту, где всё, как в армии. К тому же на следующий день после того, как Даня отправил богу мою молитву про Серёжку по правильной форме, Серёжке лучше не стало. Я спросила у тёти Лены, как там Серёжка, и она грустно ответила: «Так же…» В общем, лучше письма Деду Морозу слать. Он, судя по подаркам, твои письма хоть иногда читает. Возможно, ближе к Новому году я напишу Деду Морозу про то, что не надо мне подарков, пусть Серёжка выздоровеет. Если одного подарка за это мало, то пусть не дарит мне подарки целых два Новых года. Обойдусь! Это мой двоюродный брат-дурак без подарков никак не может обойтись, а я – как с добрым утром! «Всё у нас есть, слава капээсэс!» – как говорит Руслан Михайлович. А в дядьку из монастыря, пока мы с мамой от Привоза шли в наш осенне-зимне-весенний дом, я развлюбилась. Если им курить запрещено, то и жениться, наверное, тоже. Особенно на таких девочках, что хотят сразу несколько мужей, чтобы один готовил, другой умный, а третий… Для чего нужен третий? Потому что нравится? Наверное, если просто нравится, можно и не выходить замуж. Есть такие тёти и дяди, что живут неженатые. Просто тогда их называют не красиво – «муж и жена», а некрасиво – «сожители». Можно, чтобы Игорь с Советской Армии и Серёжка были мне муж и муж, а Даня-семинарист пусть будет сожитель. Неважно, что он будет некрасиво называться, потому что он сам ну очень красивый! А когда человек красивый – совершенно не важно, красиво или некрасиво он называется. Всё, что красивое, от некрасивых названий не становится некрасивым. А всё, что некрасивое, от красивых названий не становится красивым. Мокроротую снежинку-губана, дочку моей воспитательницы, зовут Бэла. Папа сказал, что «Бэла» по-итальянски значит «красивая». Но если Бэла красивая по-итальянски, то пусть я буду по-неитальянски Небэла – и останусь, какая есть. И что значит калейдоскоп моего двоюродного брата-дурака, купленный ему в городе, по сравнению с тем, что я сама – сама-совсем-одна! – ходила в монастырь, и с красивым Даней ходила к богу на почту, за ручку! Тем более что мама мне купила такой же точно калейдоскоп. Так двоюродный дурак придумал, что у него в калейдоскопе красивее. И к вечеру остался совсем без калейдоскопа, потому что поломал его на картонку и несколько цветных стёклышек. Я двоюродному дураку свой подарила, потому что у меня было прекрасное настроение. Не знаю почему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю