Текст книги "Мой одесский язык"
Автор книги: Татьяна Соломатина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Зелёный Пыр-Пыр
У него был совершенно очаровательный тембр. Драматический тенор с порочной хрипотцой.
Он взирал на меня с недосягаемой высоты. Я была слишком юна и ползала у его ног, с интересом поглядывая. Он отвечал мне взаимностью. Безо всяких этих глупых взрослых бесчувственных «ути-пути» и ненавистной, тошнотворной «козы рогатой», а как-то пристрастно-нежно и в то же время – отрешённо-отстранённо. У него были свои дела, но он был частью моего мира. У меня тоже были свои дела, но и я была частью его мира. Гораздо позже я узнала, что подобное принято называть красиво – взаимопроникновением.
Я ползала не совсем у его ног, потому что у него ног не было. Я ползала у ножек его столика. Но столик был – в моём сознании – интернированной сущностью этого загадочного существа. И поэтому как бы совсем-совсем им. Вот ваша нога, с точки зрения Аристотеля, – ваша интернированная сущность. И самостоятельной сущностью не станет, даже если её ампутировать. (Или, как принято говорить в Одессе, – «отнять».) Даже если нога очень и очень красивая. Вот и столик этот был очень и очень бесподобным. Я не скажу, каким точно. Не опишу. Просто нечто бледно-серо-бирюзовое там, высоко, с изогнутыми подножиями. Видимо, это было чугунное литьё. Точнее сказать не могу. К тому моменту, как я смогла говорить точнее, столик уже выкинули. Очень печальная история… Я плакала, как безумная, но мне было стыдно сказать почему. Из-за вещей типа телефонного столика умные девочки не плачут. Из-за платья или из-за куклы – сколько угодно, и это всем понятно. Но рыдать взахлёб из-за телефонного столика? Нонсенс. Мои родители считали меня очень странной девочкой. Но они бы устали меня считать, если бы знали, что я рыдала из-за телефонного столика.
А тот, кто восседал на подиуме, – был не совсем зелёный, а скорее цвета морской волны. Но я тогда таких цветов не знала. И папа мой не знал. Потому что именно папа сказал мне, что объект моего пристального интереса – зелёный. О том, что он живой, – я догадалась сама. Когда он запел.
Папа подошёл, взял его за руку, приложил эту его единственную руку к своему уху и сказал:
– Аллё! Слушаю…
Почему-то, когда папа сказал это «слушаю», Зелёный Пыр-Пыр перестал петь.
– Её нет, будет к восьми, звоните, – проговорил папа в его руку и положил её на место.
– Это – телефон! – папа поймал мой восхищённый взгляд, брошенный с пола на недосягаемую для меня высоту. – Хочешь послушать?
Он снова снял его руку и протянул её мне. Рука Зелёного Пыр-Пыра оказалась приделанной к витому колечками шнуру. Я схватилась цепкой ладошкой за «руку» и… оказалась лицом в паркете. Увы и ах, я умела только ползать, и мне требовались все четыре точки опоры, чтобы земля подо мною не переворачивалась. Я зарыдала. Не столько от боли, сколько от досады. Но руку Зелёного Пыр-Пыра из своей не выпустила. Мой незадачливый добрый папа очень долго уговаривал меня вернуть ему эту зелёную руку, называя её неправильно – «трубкой». Он приводил какие-то смешные аргументы, мол, ему сейчас должны звонить, а если не положить руку Зелёного Пыр-Пыра на место, то будет всё время занято. Конечно, занято! Его рука уже занята мной! Зелёный Пыр-Пыр – мой!
Через полчаса папа догадался сменить тактику и пообещал, что если я отпущу руку Зелёного Пыр-Пыра, тот для меня обязательно ещё раз споёт. Папа, правда, говорил, что Пыр-Пыр для меня «позвонит», и я ещё очень долго путала слова «петь» и «звонить».
Папа не обманул. Зелёный Пыр-Пыр запел спустя какой-то час. Или два. Всё это время я просидела на полу, не отпуская папу. Папа, кажется, был недоволен, но я всегда умела уговаривать мужчин. Громким криком или – если крик не действовал – слезами.
– Пыр-Пыр! – радостно расхохоталась я, когда он запел.
– Да-да, он зелёный, – согласился папа, хотя я вовсе не это имела в виду.
– Пыр-Пыр! – стукнула я пухлым кулачком по полу.
– Я с тобой совершенно согласен! – на всякий случай заверил папа. Он вообще был человек мягкий. Слишком мягкий. Это не всегда хорошо для мужчины, особенно – для отца и мужа, но тут уж ничего не поделаешь, отцов не выбирают. К тому же я своего любила как неотъемлемую часть окружающего меня мира. Моего мира.
Мама не одобрила моей безумной страсти к Зелёному Пыр-Пыру. Он стоял в коридоре – и там «дуло». Я не видела никакого дула, хотя из разговоров взрослых уже знала, что оно от ружья и круглое (хотя понятия не имела, что такое ружьё и почему оно круглое), но раз мама говорит, что в коридоре дуло, значит в коридоре – дуло! Мама моя – в отличие от папы – была женщиной суровой и властной, ну да бог знает, как парует. Маму я всё равно любила больше, чем папу, – так любят все годовалые дети, это уже потом они научаются врать взрослым, что всех любят одинаково. Мама умела петь песни так, как надо мне, а папа пел так, как привык и умел. Мама умела гладить мне спинку так, чтобы мне было хорошо, а папа просто гладил спинку, и спустя некоторое время его поглаживания начинали раздражать. Правда, я очень любила, когда папа заворачивал меня в стёганое зелёное (на сей раз действительно зелёное) одеяло и носил по квартире. Мама не носила, потому что мама меня «раскормила». Так говорила бабушка. Но маме нравилось меня раскармливать. Я была канонически красивым пупсом, с чистой кожей, толстыми щеками и то хитрыми, то грустными глазами – прирождённый манипулятор. Все во дворе трепали меня по щекам. Когда я гуляла с папой. То есть – он со мной. Когда я гуляла с мамой – меня никто не дёргал за мои толстые персиковые щёки, и это была ещё одна из причин, по которой маму я любила сильнее папы.
Зелёного Пыр-Пыра я любила даже сильнее мамы. Вернее – по-другому. Считается, что маленькие дети не могут испытывать по-взрослому сильных чувств, поэтому скажем, что я любила его горячее родителей. Родителей достаточно любить тепло. Просто знать, что они есть где-то невдалеке. Иногда даже желательно, чтобы их не было видно, тогда можно взять, например, мамину ручку и написать на паркете рассказ. Родители не понимали, что это рассказ, а Пыр-Пыр не только понимал, но и одобрял. Любовь к Зелёному Пыр-Пыру требовала постоянного созерцания объекта, его непрерывного присутствия в моей жизни. Ничего не напоминает?.. Да-да, это была безумная, оглупляющая страсть.
Я быстро вычислила, что если постараться поймать витой шнур и потянуть его на себя, то Зелёный Пыр-Пыр придёт к тебе. Иногда – прямо на голову. Но какая там голова, когда страсть?! Шишки украшают младенцев. Я даже не плакала, когда он приземлялся всем своим тяжёлым корпусом мне на лоб или переносицу. Лишь бы был! Больно бьёт – значит сильно любит!
Как-то папа застал меня любовно агукающей с Пыр-Пыром (на самом деле мы обсуждали что-то очень умное и важное) и чуть не упал в обморок, потому что из носа у меня шла кровь. Зелёный Пыр-Пыр в очередной раз приземлился не совсем туда, куда следовало.
Спустя некоторое время я вычислила, если тянуть и быстро отскакивать – Зелёный Пыр-Пыр упадёт на пол. Я оббила собой все стены коридора, вычисляя наиболее удобную траекторию движения. Мама никак не могла понять, откуда у меня синяки и даже гематомы, и чуть не убила папу, уверявшего её, что пока мы с ним вдвоём – я не плачу, и он понятия не имеет, где я всё это беру. С приходом же мамы я как раз начинала плакать, потому что она уводила меня от Зелёного Пыр-Пыра. Папа молчал о моей любви, это была наша тайна. То есть – моя. Потому что папа, как мне кажется, так и не понял, что я была готова ради Зелёного Пыр-Пыра на всё. На любые муки ради счастья быть с ним, слушать протяжный страдальческий стон, доносящийся из его руки, и вкушать его недолгое пение.
Однажды я не рассчитала силу дёргания за шнур, и Зелёный Пыр-Пыр упал и треснул. Я завыла так, что наверняка было слышно на Ланжероне. Меня даже никто не стал ругать. Схватили и отвезли на Слободку. Я выла всю дорогу, я выла всю Слободку, а потом не помню, потому что мне что-то укололи.
Очнулась я дома и сказала:
– Пыр-Пыр!
Папа принёс мне труп моего возлюбленного.
– Играйся!
Взрослые – идиоты, не правда ли? Предположим, Джульетта выжила. И вот её папа приносит ей труп Ромео и заявляет:
– Играйся!
Никто ничего не мог понять. Мне приносили Зелёного Пыр-Пыра – я выла. Его отбирали – я выла ещё сильнее.
Родители не соображали, что происходит, и потихоньку сходили с ума.
В коридор я больше не выползала. На прекрасном столике – интернированной сущности Зелёного Пыр-Пыра – стояло уродливое чудовище и противно каркало. Всё равно что к отвратительному телу пришить прекрасные чужие ноги. Бессмысленно и некрасиво.
Я не знаю, кто из них первым догадался. Наверное, папа. Он всё-таки немного думающий человек и, как любой немного думающий человек, рано или поздно приходит к очевидному эмпирическим путём.
В общем, Зелёного Пыр-Пыра починили. И водрузили обратно на его законный столик. Хрипотца его пения стала ещё более порочной. Я подросла и немного охладела к нему – естественный процесс. Так проходит страсть земная. Потом выбросили столик, потому что он занимал много места, а обувь ставить было некуда. Купили самую обыкновенную полку для ботинок, сапог, туфель и босоножек, а сверху – с правого краю – водрузили на неё Зелёного Пыр-Пыра, которого уже даже я называла просто телефоном. Вот как «Алёшенька, Витенька, Валерочка…», а потом прохладно и даже чуточку презрительно: «Мужики!» Это как бы признак взрослости и мудрости. Вроде как все бабы дуры, но только не данная конкретная.
Но твоя взрослость и мудрость нужна кому угодно – родителям, друзьям, соседям, толпе, – но только не тебе самой. Поэтому, когда дома никого не было, я называла его Зелёным Пыр-Пыром, гладила его и даже разговаривала с ним. И по нему. С Зелё-ным Пыр-Пыром я прожила бок о бок восемнадцать лет. Я навертела километры его прозрачным, нежным диском. Он знал обо мне столько, что с такими знаниями опасно оставаться в живых. И он умер.
И я даже не знаю точно когда. И понятия не имею, где он похоронен. Скорее всего, его просто выкинули в мусор.
В начале второго курса я съехала от родителей. А им дали новую квартиру. В новой квартире стоял равнодушный туповатый серый – как всё обыкновенное – кнопочный аппарат. Я к нему ничего не испытывала. В моей коммунальной квартире стоял такой раритетный чёрный неубиваемый эбонитовый дед с рогами, что испытывать к нему хоть что-то, кроме благоговейного восхищения и затаённого почтения, было бы нелепо.
Никогда больше я не любила так, как я любила Зелёного Пыр-Пыра. По-другому – сколько угодно. Но так – больше никогда. Никогда больше не прозвучит во вселенной его позывной: двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два. Код, позволявший мне в любой момент обнаружить огромный мир маленькой одесской квартиры моего детства, навсегда оставшегося в семидесятых-восьмидесятых двадцатого.
Вы будете сильно смеяться, но я сейчас, в конце первого десятилетия двадцать первого века, расплакалась.
Хотя совсем недавно сама сильно смеялась. Буквально накануне. И вот почему…
Вайсбейн под Москвой
Я посылаю отцу в Одессу книги. Свои.
Книг других авторов он, слава богу, за долгую жизнь насобирал полные стены. Посылаю, потому что сперва моих книг в родном городе не было, а теперь, когда я уже «известный российский писатель», – есть, но для него – дорого. Он давно пенсионер и платить семьдесят-девяносто гривен (двести восемьдесят – триста шестьдесят рублей) за источник знаний, а хотя бы и о своей дочери, не слишком готов. Но книг хочется. Во-первых, страшно интересно, во-вторых, перед соседями гордиться – это давно уже не только в Одессе модно и потому в любом городе понятно. В общем, ему приятно – и мне радость. Вот и посылаю.
Приезжаю в почтовое отделение известной на весь мир деревеньки Бородино, потому что основную часть своей «известной российской писательской» жизни провожу вдали от шума городского – просто удобнее писать. И воздух чище. И Брюсов невдалеке жил. И водохранилище под боком. И грибы белые. И земли благодатные. И… Много других положительных «и». Да и обществу спокойнее, когда писатель изолирован. Сидит себе на попе ровно и пишет. По митингам не шляется, на своей гражданской позиции не настаивает, разве что на смородиновых побегах. Одиночество и беллетристика, короче. Красота! Пока новая книга в продажу не поступит. Как только поступит – привет! Меняй резиновые калоши на кожаные сапоги, заплечный мешок – на крокодиловую сумку, ватник – на брендовую тряпку, мой шею, как Наташа Ростова, – и катись в Москву, в Питер, в Нижний Новгород и куда ещё подальше тоже катись.
Потому что добро пожаловать в цирк с конями. Весь вечер на арене смертельный номер без страховки: «Говорящий писатель»! Я, если честно, очень люблю эти пляски с бубнами, потому что мои читатели – мой хлеб и моё вино, да и просто общаться люблю. Если бы не грим на некоторых ток-шоу, я бы была абсолютно счастлива. Хотя иногда понимаю покойного Сэлинджера и ныне здравствующего Пелевина. Но недолго. Потому что от долгого затворничества ко мне начинают приходить мысли о бренности двадцать седьмой пары обуви, а женщине подобное непозволительно. Ибо, как нечаянно написалось прямо сейчас:
Протянем какое-то время,
А потом нам придётся опять
Неожиданное вдохновение
На смешные проценты менять!
Но в почтовое отделение известной на весь мир деревеньки Бородино приезжаю в калошах. Просто перед почтовым отделением такая лужа, что без калош, будь ты хоть трижды Сэлинджер, – никак! Несмотря на то, что скоро двухсотлетие Бородинской битвы, и тендеры на всё что можно, включая осушение этой бездонной лужи, уже проданы. И перепроданы. По нескольку раз. Неистребимы деловары на земле русской! Жаль только, что «толковый мужик с лопатой» уже всё чаще – артефакт. И сама почта скоро станет культурным слоем, потому что за ней проводятся раскопки и что-то важное обнаружено. Что необходимо немедленно забетонировать – от греха. И понаставлены огромные краны. И выписаны бюджеты, кои только олигархам под силу представить. И посреди всего этого великолепия – два таджика в носах ковыряются и пара археологов пыль веков сдувают с трёх черепов и одного подстаканника.
Так что я в калошах.
А почтальонша – та нет. Та в туфлях-лодочках. Востроносенькая, стройненькая, грима не боится. Достойная, окончательно бальзаковского возраста дама. То на Карибы слетает, то в Амстердам сгоняет. Честное слово, вовсе не издеваюсь над местными жителями. Аборигены – они тоже разные бывают, это только понаехавшим в Москву начинающим менеджерам кажется, что за МКАД жизни нет и путёв-ки в Турцию только в столице горят. Везде они горят. Да и почтальонше горела она огнём, та Турция вместе с Египтом. Ей и на Карибских островах не понравилось, потому что было «холодно и немцы». Цитирую, да.
В общем, пока она бабулькам журналы про сад-огород да открытки праздничные продаёт и таджиков регистрирует (такая есть нынче в УФМС почтовая услуга), я бумажки на заграничную посылку оформляю. Всё, как положено, включая таможенную декларацию. А вы думали! Одесса где находится? На Украине (или «в Украине», мне всё равно, но привычнее «на», потому что, когда я была маленькая, все, включая аутентичных хохлов, говорили «на Украине», и никто копий об чужие головы за эту тему не ломал). Я бумаженции заполняю, она книги упаковывает, сокрушается по-соседски, по-деревенски душевно, мол, очень дорого на ту Украину. И действительно дорого – так же, как в Америку. Восемьсот рублей. Дороже тех книг, что в бандероли. Видимо, самолёт что до Украины, что до США одинаково горючего потребляет.
Ну да не в этом дело. Отсылаю и отсылаю книги. Отсылаю и отсылаю. Одесские соседи – они такие: погордился за дочь – отвечай. Книгу знакомого писателя читать не обязательно, но в доме на полке иметь надо. Причём с автографом. А отец у меня – щедрая душа, говоря по-русски. Или, выражаясь на одесском: «раздай жопа». Ну и лишь бы старику радость. Шлю.
– Вы писатель? – наконец-то как-то раз догадывается почтальонша.
– Угу, – мрачно бурчу я.
– А знаменитый? – уточняет, прищурившись.
– Нет. Всего лишь «известный». И то, если верить пресс-релизам, анонсам, глянцевым журналам и телепередачам. Вы же знаете, у нас любят приукрасить.
– А-а-а… – тянет она и явно, судя по тону аканья, начинает во мне сомневаться. – Так хоть бы почитать чего из своего принесли!
– Ладно.
В следующий раз являюсь с котомкой книг.
– Что же вы молчали, что вы – знаменитый писатель?!! – радостно встречает меня подмосковная труженица.
– Я не молчала. Я говорила, что «известный». И то, если верить…
– Да чего там не верить?! Я видела ваши обложки и фамилию в каталоге «Книги – почтой»! – хвастается она мне.
«Вот это слава!» – горько усмехаюсь про себя. А вслух говорю:
– Круто! – чего человека-то расстраивать?
– Опять на Украину? – уточняет она.
– На неё, родимую. Я и вам книг принесла.
– А я вам штрих-кодов по блату припрятала для заграничных посылок, а то они у нас закончились, но я знала, что вы обязательно скоро приедете.
– Спасибо!
В общем, отослала, мило пообщались, простились до следующих встреч. Штрих-коды по блату в Бородино – это вам не хухры-мухры! Для этого стоило писать! Не иронизирую ни капли. Армянка, повар грузинского ресторанчика «Можайское ранчо» (прекрасная абхазская кухня, рекомендую!) полгода не может домой бандероль отправить, потому что штрих-кодов нет.
Спустя буквально две недели снова-здорово собираюсь на почту, потому что «Акушер-ХА! Вторая (и последняя)» вышла. Сразу половину авторских экземпляров – отцу. С автографами: «Тому, кто зачитает у моего беззащитного папеньки очередную книгу, от автора с наилучшими пожеланиями. Обращайтесь, если что, – я тут с топором под мостом, с меня не убудет!»
Подъезжаю, паркуюсь прямо в лужу, чтобы удобнее прыгать сразу на ступеньки, захожу. А почтальонша не в духе. Прям в мою сторону не смотрит.
Здороваюсь вежливо. Отвечает сквозь зубы.
– У вас что-то случилось? – интересуюсь. Мало ли, вдруг помогу, чем смогу.
– Случилось! – горячо-горячо выплёскивает она в меня – и далее скороговоркой: – Мне пятьдесят семь лет! Что же теперь делать? Как же быть с «ну что сказать вам, москвичи, на прощанье»? Я его так любила, а он… А он… А он… А он еврей! Из-за вас!
– Кто? – уточняю я ласково, потому что надрывается человек явно не шуточно, а от души. При этом мучительно пытаюсь вспомнить, кто именно тот еврей из-за меня, потому что вроде никакому еврею я ребёнка не делала.
– Утёсов! Я думала он «а в остальном прекрасная маркиза», а он – еврей!
– Но почему из-за меня?
Почтальонша достаёт мою «Большую собаку», раскрывает и суёт мне в нос раскрытой на странице двадцать третьей, где жирно маркером обведена фраза:
…круглый толстяк Витька живёт в Треугольном переулке, хотя на подъезде его дома выведено известью «переулок Утёсова»…
– Вот, видите?!
– Ну… – блею я.
– И вот! – она раскрывает заранее заложенную страницу триста одиннадцать, где точно так же помечены два примечания:
Треугольным переулок назывался потому, что у его начала встречались три улицы – Успенская, Дегтярная и Щепной переулок.
В Треугольном переулке, на самой границе Молдаванки с центром, на углу Базарной улицы (в советские времена Кирова), в двухэтажном доме № 11 родился Леонид Утёсов (Лазарь Вайсбейн).
– И? – аккуратно шепчу я.
– Всю жизнь, сколько себя помню, я была уверена, что Леонид Утёсов – русский! – говорит мне почтальонша тоном, достойным леди Макбет. – А теперь он из-за вас – Лазарь Вайсбейн, а муж сказал: «Твой Утёсов – жид!» Что мне теперь делать, если я всю жизнь любила русского Леонида Утёсова, если у меня коллекция его песен и на дисках, и на кассетах, и даже на пластинках, а теперь кого мне любить? Жида Лазаря Вайсбейна?
«Охо-хо, грехи мои тяжкие!» – проворочалось во мне. Губить любовь всей жизни пятидесятисемилетней почтальонши, у которой и на Карибах-то – «холодно и немцы», вовсе не входило в мои планы. Никоим образом! Надо было как-то спасать ситуацию.
– На самом деле он русский. Просто Леонид Утёсов – титульнее, чем Лазарь Вайсбейн. Да и конферансье, знаете ли, удобнее объявлять: «Выступает Леонид Утёсов!», чем «Выступает Лазарь Вайсбейн!» Вот вы сами попробуйте это «йсбейн». Весь партер заплевать можно. А так-то он русский. Просто Вайсбейн.
– А муж мне сказал, что Утёсов – жид, он всегда это знал, а я – старая дура.
И тут я нешуточно разозлилась на неизвестного мне мужа старой дуры. Даже если она и такая, дура, в смысле, – то вовсе не старая, и вообще, жёнам больно делать не полагается. Это нормальные мужья, ещё будучи мальчиками, в букваре проходят. Пусть Вайсбейн-Утёсов сто раз еврей, потому что и папа у него еврей, и мама – еврейка, и все до седьмого колена и даже до потерянного израилева, но почтальоншу надо было спасать.
– Вот мы с вами сейчас где? – задала я ей наводящий вопрос.
– На почте! – всхлипнула она в ответ.
– Правильно. А почта находится где?
– В Бородино.
– Да. И тут была самая русская из самых русских битв, в которой победили самые русские из русских. Хотя и проиграли. Так?
– Так.
– Ну вот. В чистоте дворянской крови на предмет хоть капли еврейства вряд ли можно сомневаться, да? Каких вы знаете русских генералов?
– Кутузов! Багратион! И… И… И Тучков! – спустя пару минут ответила почтальонша. – Но Кутузов и Тучков-то не Вайсбейны! А Багратион хоть и грузин, но русский.
– Да-да. Бог рати он! Русский грузин, очень хорошо! Понимаете?.. А ещё тут воевал русский генерал от кавалерии Беннигсен, русский генерал-лейтенант Остен, простите, Сакен, – начала перечислять я. – Русский генерал-лейтенант Меллер-Закомельский, русский генерал-майор Винцингероде, русский генерал-лейтенант Штейнгель…
– Ну, это все русские немцы. Обрусевшие. Это можно. Не Вайсбейн же! – почтальонша не желала успокаиваться.
Я мучительно вспоминала фамилию, более подходящую к случаю. Не может быть, чтобы среди русских дворян, сражавшихся на святом для русских поле, не было какого-нибудь… ёклмн!
– Витгенштейн! – вспомнила наконец! В голове крутилось, что «штейн» – это, если не ошибаюсь, что-то гончарное. Вероятно, предок достопочтенного генерала какому-нибудь варяжскому феодалу горшки и кружки ваял. А вот что такое «бейн» – никаких даже и близко ассоциаций-воспоминаний. Вдруг тоже гончар? Только в каких-нибудь древних Египтах-Палестинах. Чёрт их разберёт! – Генерал-лейтенант Витгенштейн! Вайсбейн – Витгенштейн. Слышите? Похоже! Просто Витгенштейну псевдоним был ни к чему, потому что его не объявляли со сцены. Но сам Сен-Сир сказал о формировании Витгенштейна: «Русские показали в сём деле постоянное мужество и личную храбрость, каких бывает мало примеров в войсках других народов…» Русские, понимаете? Ему хотели воздвигнуть памятник и великолуцкие дворяне, и уездные предводители во Пскове, а он отказался. Разве бы еврей отказался от памятника?
– Никогда! – прошептала почтальонша. – Запишите мне фамилию этого Вайсбейна двенадцатого года, я мужу скажу, что знаменитый русский писатель Соломатина сказала мне, что Утёсов – русский, потому что тут уже был один себе Вайсбейн.
– Граф Витгенштейн, и даже князь… потом, – поправила я. – И Соломатина не «знаменитый русский», а «известный российский».
– Да какая разница?!
– Большая. Даже две. Витгенштейн не Вайсбейн. «Русский» – это национальность, а «российский» – гражданство.
– Но Утёсов-то не еврей?
– Никак нет, ваше благородие! – отрапортовала я.
– Ну и хорошо. Тем более что почти кончились штрих-коды, специально для вас держала один.
Выскочив и немного отъехав – в любимую берёзовую рощу, что напротив бородинского музея и ровно наискосок от могилы Петра Ивановича Багратиона, насмеялась вдоволь. Грузинский князь – вот он, пожалуйста. А еврейский князь? Как переводится на русский «еврейский князь»? А на грузинский это переводится? У моей сестры из Питера, у той, что прототип Ани из третьей новеллы «Большой собаки», муж, понимаете ли, грузин. Бакурадзе. Сестрица моя как-то в поликлинику пришла, а ей регистраторша, выдавая амбулаторную карту, говорит:
– Надо же, Бакурадзе… А с виду нормальная!
И вот кто они по национальности, трое прекрасных детей моей сестры? Кто, если бабушка у неё еврейка, дед – русский, а муж – грузин. И какая, скажите мне на милость, разница?
В общем, пусть лучше муж почтальонши считает некую Соломатину идиоткой, чем: а) разрушать любовь хорошей зрелой женщины к Утёсову только потому, что он еврей; б) метаться из деревни в Москву, давиться в пробках, стоять в очередях из-за какого-то штрих-кода.
Чем там дело у почтальонши закончилось, пока не знаю. В Одессе на выставке-ярмарке купила отцу ящик своих книг, благо поставляют нынче исправно. Тем более я там была почётным гостем – «известным российским писателем». Пусть книги там и дороже, чем в России, но на посылки-то всё равно больше трачу. Не то чтобы мне было жалко делать кассу такой прекрасной искренней почтальонше, но… Иди-знай, что она там в остальных моих книгах вычитает. Недавно мимо проезжала, на День Бородино. Почта пока на месте. Лужа тоже. Я всё ещё и по паспорту, и по морде – Соломатина. Да и прежде моя фамилия была такой, что Сашке Лерману, с которым мы познакомились в «Юном медике», со мной встречаться не разрешали. Хотя в метрике он был русским. Он мне показывал, когда мы у него дома погром устроили. То есть гармидер, конечно, а не погром. Бардак (не тот, который публичный дом, разумеется). Вечеринку с танцами. Дискотеку, короче. Наши погодки выплясывали в комнате, а Сашка на кухне мне хвастался метрикой. Там так и было записано: «Отец, Давид Лерман, русский. Мать, Изабелла Лерман, украинка».
– Русский я по отцу! Иначе как я в Ленинградскую медицинскую академию поступлю, поняла?
Уж не знаю, в каких госпиталях нынче Александр Лерман трудится, а я тут всё это пишу, под Москвой. И я вам вот что скажу, москвичи, на прощанье: если вы хоть на секунду подумали, что я эту историю выдумала, то Бородино – оно не в Италии, а тут, за углом буквально. Русский немец Витгенштейн дошёл. Русский еврей Утёсов допел. Да и я туда-сюда мотаюсь за здорово живёшь, когда новая книга выходит…
Мотаюсь, как пропеллер. И улыбаюсь-улыбаюсь, потому что мама с папой меня в детстве учили быть хорошей девочкой и улыбаться-улыбаться, и благодарить-благодарить. Даже за козу, сто раз рогатую.