355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Москвина » Жизнь советской девушки » Текст книги (страница 7)
Жизнь советской девушки
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:08

Текст книги "Жизнь советской девушки"


Автор книги: Татьяна Москвина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Меня водили к директору. Приходила тётенька из роно. Я понимала, что пробил час испытаний, и держалась хладнокровно и слегка насмешливо, как Овод (в подзабытом ныне романе Э. Войнич про итальянского революционера). Выдвигала всё те же аргументы про недостаточную художественность книги – нет причин изучать её три месяца. Про то, что "Молодая гвардия" и не могла быть художественной, потому что ложь и дутый пафос ещё не научились обретать совершенную форму, ну вот не получается пока что, я умолчала. Моей целью было не исключение из школы, а избавление от присутствия на уроках, где изучалась книга, от которой меня тошнило.

Наверное, я к тому времени уже что-то излучала тревожно-убедительное. Учителя могли догадаться, что уроки усвоены, и вот же он, перед ними – юный пионер Советского Союза, честный, искренний, бескомпромиссный и готовый к борьбе. Пять с плюсом за обучение, господа учителя! Что ж вы теперь удивляетесь, чем смущены?

Казус настолько выпадал из обыкновения, что школа дрогнула и сдалась. Мне разрешили не быть на уроках по "Молодой гвардии"! И Тамара Львовна действительно учредила для меня особый зачёт, на котором велела прочесть наизусть десять любых стихотворений из русской классики. Славная, как вы понимаете, была женщина…

Глава десятая
Экономная экономика

Теперь, когда нас «перевели на цифру» и мы всем народным дышлом въехали в тот самый «мир голого чистогана», которым нас пугали в детстве, я с некоторым интересом всматриваюсь в свою жизнь при социализме. Как же и на что мы жили?

Бабушку отправили на пенсию сразу после смерти Сталина, и она до семидесятых годов получала 55 рублей. Потом прибавили 15 рублей, потом еще немного (ведь воевала, имела награды), так что рублей 80 бабушка имела и распоряжалась ими виртуозно. Наши полдомика, "курятник" в Каннельярви стоил 50 рублей на все лето (а прибывали мы в конце мая). Квартплаты же почти что не существовало – бабушка платила нечто вроде 2 рублей. Пай в кооперативе стоил около двух тысяч рублей, но его выплачивали, после первоначального взноса, долгими годами, рублей по пятнадцати в месяц.

Папа и мама, как молодые инженеры, получали рублей по 120, так что проплаты за кооператив не были слишком чувствительны. Расходы на одежду – минимальные: всё в одном экземпляре, нарядное платье, костюм, демисезонное пальто, зимнее пальто, туфли, сапоги. Совсем ветхую одежду отправляли в рубрику "ходить в лес", кое-что ещё крепкое после мамы или меня отдавали бабушке.

Помню, как забавно смотрелось её морщинистое личико в моей бывшей шапке искусственного голубого меха с ушками. Однажды она отправилась в магазин в моём же сером пальто из кожзаменителя (чистый ужас) и в этой шапке – и была остановлена пожилым господином с целью лёгкого приставания! Бабушке было под семьдесят, от разговоров на тему "а где вы живёте, не зайдете ли чайку попить?" Антонина Михайловна давно отвыкла. Встреча с господином стала источником вдохновенных рассказов… Замечу, что "молодёжное пальто" и детская шапка, несомненно, стали катализатором инцидента.

Сто двадцать рублей – это была заветная цифра нормальной средней зарплаты квалифицированных бюджетников. Она не менялась, а с чего бы ей было меняться? Когда в 1986 году меня после аспирантуры взяли на работу в "сектор театра научно-исследовательского отдела Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии" на должность научного сотрудника, я получала те же самые 120 рублей.

Папа и мама в 1966-м получали 120 рублей, и я в 1986-м – те же 120. Но и остальное почти не менялось: проезд на метро – 5 копеек, картофель – 10 копеек килограмм, яйца – 90 копеек десяток, докторская колбаса – 2 рубля 20 копеек килограмм, антрекот в кулинарии – 30 копеек штука, школьная карточка на месяц (все виды общественного транспорта) – 1 рубль, ткань "ситец" – 40–60 копеек за метр, плацкарта в Москву – 5–6 рублей, пол-литра водки – 2 рубля 87 копеек, затем легендарные "три-шестьдесят две" и "четыре-двенадцать", роман Достоевского "Преступление и наказание" в типовом массовом издании – 1 рубль 10 копеек.

(В прекрасном романе Ольги Славниковой "2017" один герой говорит с горечью: "Я отличный писатель, не хуже никого, не хуже Трифонова, но никогда, никогда, никогда цена моей книги не будет выдавлена сзади на обложке!" Да, цена любой книги специально выдавливалась в левом верхнем углу твёрдого переплёта, а мягкого переплёта в мрачной солидности социализма почти что и не было, цена же всяких-разных журналов пропечатывалась в том же левом верхнем углу…)

Книги имели ценность, в трудную минуту их можно было продать букинистам, в "Старую книгу" – особо ценились дореволюционные издания и собрания сочинений. Помню, как в эту самую трудную минуту я сдала за 20 рублей собрание сочинений В. Вересаева с острой печалью в сердце. (Вересаева я прочла внимательно и с удовольствием, он немного походил на Чехова (даже внешне), но писал о вещах, актуальных в двадцатые годы: к примеру, о половой жизни студентов (повесть "Исанка"). Половая жизнь студентов двадцатых, при отсутствии противозачаточных средств и плохой гигиене, явственно отдавала неаппетитным трагизмом. Герой-студент хронически боялся "дойти до конца" и подвергнуть возлюбленную риску аборта, чем замучил её до психоза… и таким интересным писателем пришлось пожертвовать! Позже я узнала, что Вересаев был чрезвычайно порядочным человеком, почти безупречным…)

Крупные покупки – холодильник, телевизор – делались в кредит, и кредит составлял 7–8 рублей в месяц. В ресторане можно было посидеть, с вином и горячим, на 3 рубля с человека. Культура (билеты в кино, театр и музеи) доставалась всем желающим практически бесплатно. Если человек не обладал большим житейским аппетитом и не вожделел трёхэтажного дома за городом и личного автомобиля, он спокойно жил "как все" и ни в коей мере не страдал ощущением бедности.

До середины девяностых годов я не видела богатых людей. Мне и сейчас на них как-то не везёт.

Ну, кто в близкой мне среде может быть богат – телеведущие, рок-звёзды? Пожалуйста вам – была я в гостях у Виталия Яковлевича Вульфа, ведущего программы "Мой серебряный шар", и у Константина Кинчева, лидера знаменитой группы "Алиса".

Вульф, ныне покойный, жил в переулке у Смоленской площади, в скромной маленькой квартирке (метров сорок), заставленной книгами. Конечно, у него были два больших телевизора, на кухне и в кабинете. Несколько раз в неделю к нему приходила женщина для уборки и готовки. Два раза в год по две недели Виталий Яковлевич отдыхал в Ницце или каком-нибудь Жуан-Ле-Пине. Вот и всё, этим исчерпывался его материальный достаток…

Костя Кинчев с семьёй тоже обитает в центре (не скажу где) – у него трёхкомнатная небольшая квартира без всяких излишеств. Летом он предпочитает жить в Лужском районе на берегу озера, где, судя по фотографиям, удачлив в лове рыбы. Правда, был роскошный, цвета кофе с молоком, котище – британец Шип Шипыч. Вот он, думаю, тянул на примету богатства? (Что меня поразило – у Кости даже не развешано в квартире ни одного плаката, ни одной афиши с собственным изображением…)

Это я пишу в тему "экономной экономики", нежно вдалбливая в гипотетического читателя нехитрую мысль о том, что бытие и сознание определяют друг друга в каждой человеческой жизни своеобразно. Есть общие законы, а есть и личный выбор. Когда иной социалистический в прошлом человек вдруг осознаёт, что ему недодали, и начинает жадно хватать и ловить недоступные раньше блага, наступая на других, роняя достоинство, он, возможно, заслуживает снисхождения – но он виновен.

Моё уважение принадлежит квалифицированным специалистам, добившимся умеренного благосостояния честным трудом. Это благосостояние было (как правило) умеренным и при социализме, и остаётся таковым и теперь, при нашем не имеющем названия строе.

Я вообще скажу "от всего сердца": на этой (нашей) земле счастливых билетов нет. Единственный выход – стать вот этим самым квалифицированным специалистом, что даёт всё-таки почти наверняка, если нет форс-мажора, кусок хлеба и глоток свободы…

Лет до тридцати я жила в самой настоящей честной бедности, которую не осознавала и которой не тяготилась нисколько. Чем тяготиться, когда таких, как я, миллионы, десятки миллионов?

В начале восьмидесятых написала такой стих:

 
Дворик, нищая зелень.
Здесь я любила какого-то дядю, чего ради?
И снова родные приметы —
Вот тополь скривился уныло,
и здесь,
И за тем углом, и дойти до моста, и проехать две
остановки
– и всё я кого-то любила…
Всегда была бедна и одна,
Влюблена, нелюбима, ни на что не годна.
Обращала внимания мало
на кров, на одежду, на пищу,
И воды реки моей
От нищеты моей
Чище.
 

Я не воспеваю бедность, умеренный достаток кажется мне куда привлекательней. Однако никакой обиды на советское государство из-за этого не держу. Хотя бы потому, что бесплатно получила хорошее образование и океаническую дозу культуры – почти бесплатно…

Существовало всего несколько категорий советских граждан, которые выбивались из общей аскезы.

"Грузины". В советской мифологии застоя грузины представляли собой неких инопланетян, живущих по принципиально иным законам, нежели все прочие граждане. Они иначе одевались, по-другому разговаривали и всегда добивались своего. Доброе кино про добрых грузинских папаш само собой, а действительность, где "грузины" всегда были богаты непонятно с чего ("понятно с чего"!), – сама собой. "Красивых девушек всегда уводят наглые грузины", – вздохнет в конце семидесятых Довлатов со знанием дела.

Считалось, что "грузины" покупают всё – дипломы, нажористые должности, правосудие и при этом хорошо и задушевно поют, причём все и часами, в непрерывном застолье.

Признаюсь, мой личный опыт этой мифологии не подтверждал. Бабушка по отцу, Елена Сергеевна, жила в Рустави (это полчаса езды от Тбилиси), и я бывала там в разное время, лежала на балконе, читала "Великого Моурави" и ела огромные черешни.

Ощущения пребывания среди инопланетян не было – вот только в поры девичества бросались на меня там куда свирепее, чем в России. Одной гулять было категорически нельзя… Грузинские друзья бабушки жили неплохо – но точно так же, как и бабушка, работавшая с мужем на химкомбинате и получившая приличную квартиру и хорошую пенсию.

Ещё один грузин, муж сестры Шапиро, по имени Джемал, был вполне интеллигентный тихий человек, увлекавшийся фотографией и живший с родителями Шапиро в двухкомнатной квартире в Купчине. Нет, решительно, и на мифических "грузин" мне не везло, как и на богатых людей. Кстати, и другие герои мифа о счастливой изобильной жизни – евреи – тоже попадались мне в неправильном виде. Отец Шапиро, Роман (Рахмаил) Абрамович Шапиро, кроткий работящий человек, излучавший чистой воды доброжелательность, ничего не нажил своим еврейским трудом, кроме маленькой квартиры и крошечной дачи на шести сотках в Сосново. Друг родителей, талантливейший Лев Вышедский, с возрастом оказался обычным русским пьяницей, и еврейский моторчик выживания у него вообще не работал… Нет, решительно в моей "честной-бедной" среде все национальности были равны.

Что-что, а это у "больших уравнителей" получилось.

"Сфера обслуживания". Сюда входили директора ресторанов, кафе, рынков и магазинов, также их персонал, затем автосервис и автозаправки, таксисты, начальники химчисток, ломбардов, складов, ремонтных мастерских, парикмахерских, театральных касс, ателье пошива, пунктов приёма стеклотары и макулатуры и проч.

Сфера обслуживания в самом деле жила иначе, нежели техническая и прочая интеллигенция или рабочий класс и трудовое крестьянство. Существовал и художник, пристально интересовавшийся жизнью этой Сферы, – Эльдар Рязанов. То есть его принципиально волновала, конечно, жизнь интеллигенции, но именно в столкновениях-притяжениях со Сферой. Там существовали другие каноны, другие стандарты, другой стиль жизни и другие типы личности. Юная прогрессивная директорша ресторана ("Дайте жалобную книгу") с её стремлением переформатировать старый советский ресторан с пыльным плюшем, пальмой и чучелом медведя в модерновый приют молодёжи, осталась в шестидесятых годах. Возобладали наглые морды, у которых Юрий Деточкин ("Берегись автомобиля", шедевр) и угоняет неправедно нажитые автомобили. Апофеозом художественного познания Сферы стала, наверное, директор рынка в картине "Гараж" – шикарная тётка (А. Вознесенская), реально плюющая на гнилую и вдобавок нищую, по её меркам, интеллигенцию…

Но замечу, хоть "Гараж" снимали в Ленинграде, ситуация была чисто московская. Какие ещё там гаражи у коллектива научного института, в Ленинграде, в семидесятые годы? Нереально.

Моя семья и наш круг общения со Сферой близко не сталкивались, ибо напрочь отсутствовала проблема доставания и добывания чего бы то ни было. О Сфере гуляли рассказы. На чьи-то двухэтажные дома показывали пальцем – "это дом директора!". О ком-то рассказывали совсем чудесное: будто те скупали золотые украшения, складывали в трёхлитровые банки и зарывали на участке возле дачи.

Вот бы найти такую банку! Но то были детские грёзы, где Сфера с её дворцами и золотыми банками располагалась в непосредственной близости от капитана Флинта и попугая Сильвера с его бессмертным криком "Пиастры! Пиастры!".

Они были где-то рядом, пиастры, пиастры. Но для попадания в Сферу следовало знать коды, ключи, заветные слова. Хотя бы уметь что-то попросить – люди Сферы мгновенно отзывались, ведь, если ты что-то просишь, ты что-то предлагаешь взамен или приходишь с именем таких людей, которые что-то могут взамен. Можно было получить что-то и без обмена – на чистой жалости к бедным людям, не умеющим жить. Приди, как человек к человеку, объясни свою нужду!

Конечно, борьба с хищениями социалистической собственности шла и художественно отражалась в "милицейских" картинах 50–80-х годов. Но посадить человека Сферы было не так-то просто. Скажем, директор магазина получал товар и не выкладывал его моментально на прилавок, а запирал в особых помещениях. Оттуда шла левая распродажа, но в миг проверки директор мог с чистой совестью сказать, что товар вот-вот должен был отправиться к покупателю, а здесь он на временном хранении.

Именно в Сфере в 60–80-х вызревали те законы нашей жизни, которые через некоторое время станут основными, главными, определяющими. Это было государство внутри государства, шар внутри шара. Но для связи с этим миром нужно было иметь житейский аппетит, крупные запросы, очевидные желания иметь что-то сверх обычной пайки. Ничего этого в семье не водилось, поэтому никаких соприкосновений со Сферой у меня не было.

А хорошо бы хоть кто-то из Сферы 60–80-х годов обладал литературными способностями и написал бы нам свой "биороман"!

Кстати сказать, сегодня вызревает иная Сфера, но тоже потенциально весьма опасная. Заходя в её мир (с целью подвергнуться обслуживанию), я снова наблюдаю некую однородность и сплочённость, уже по национальному признаку. В Сфере нынче говорят, как правило, с характерным акцентом – и уж конечно, это снова "шар внутри шара"…

"Элита, или Мажоры". Это о детях "мажоров" споёт потом трогательный обличитель Юрий Шевчук: "Приветствую вас, сыновья дипломатов, артистов, министров… по улице чешут мальчики-мажоры, на папиных "волгах" мальчики-мажоры…". Видимо, и это чисто московское явление – какие ещё мальчики в Ленинграде на папиных "волгах"? Что-то явно грезилось нашему уфимцу из чьих-то рассказов… Какая-то элита в Ленинграде, конечно, существовала, но вела себя – в отсутствие иностранных посольств – тише воды и ниже травы. Был ли богат композитор Андрей Петров? Да должен бы, но никаких рассказов на эту тему не припомню. В Москве люди из своих талантов, куда более скромных, как-то выжимали масла пожирнее, ленинградцы решительно "жить не умели". Подержанная "мерседес" Товстоногова была одна на весь Ленинград и никаких "классовых чувств" у населения не вызывала.

Бывшая столица империи и колыбель трёх революций действительно стала образцовым социалистическим городом, "примером примерных"!

Единственное, что отличало Ленинград по материальной части, – это остатки империи в виде драгоценностей, мебели и живописи, которые осели на руках у населения. В городе проживали несколько крупных коллекционеров, но вообще добра после изгнанных хозяев и умерших блокадников было так много, что почти в каждом семействе что-нибудь да водилось – фасонистый стул, дореволюционное колечко с рубином или картинка маслом неизвестного, но приличного художника…

Водилось и у нас! Украшения бабушка в блокаду продала, а стулья ампирные (взяла на распродаже шесть штук и уверяла, что из Зимнего дворца) остались. Фигурировали в её комнате и два бронзовых подсвечника, японская ваза, люстра "прежнего времени" с хрустальными подвесками, модерновое зеркало, этажерки на нервных тонких ножках, буфет – хоть не красного дерева, но явно не пролетарский, а хороших мещанских кровей. Всё это бабушка приобрела в пору достатка, то есть в конце тридцатых годов. Эпоха называлась "до войны", и её бабушка вспоминала с придыханием и слезами на глазах.

На нашу мебель, еду и одежду бабушка смотрела прищуренно-скептически. Это была не мебель, не еда, не одежда – всё настоящее было "до войны", и знать этого мы, несчастные, уже никак не могли. Там, "до войны", проживали настоящие сосиски ("ткни вилкой – сок брызнет!"), настоящая селёдка ("залом"!), в магазинах, владельцев которых бабушка знала лично, продавался настоящий хлеб и настоящий шоколад. А ткани! Креп-жоржет, креп-сатин, бостон! Им не было сносу, что правда, то правда, – я перешивала себе бабушкины кофточки из пресловутого креп-жоржета и носила их годами. Бабушкина люстра до сих пор висит у родителей…

А у нас, в молодой семье, всё уже было типовое, страшненькое, из полированной фанеры. Ковров и хрусталя (образ мещанского вожделения тех лет) мы не покупали, ножи и вилки помню самые обычные, с ручками "под слоновую кость" – желтовато-бежевый, чуть светлее, чем крем-брюле, самый популярный тогда вид отделочной пластмассы. Из неё делали телефоны, ею украшали радиоприёмники и внутренности автомобилей.

"Экономика должна быть экономной!" – провозглашал на партийном съезде Леонид Ильич Брежнев, и это не были пустые слова: я всё детство, девичество и юность провела в условиях такой экономики. В панельной "хрущёвской" пятиэтажке, с холодильником и телевизором в кредит из универмага, с самым дешёвым торшером из "Электротоваров", в троллейбусе № 24 до школы, в штопаных-перештопаных колготках, не имея никакого представления о маникюре, парикмахерской, хорошем белье…

Кстати сказать, заботы о развитии космоса и тяжёлого машиностроения так занимали партию, что о предметах женской гигиены не задумался никто (а партийные женщины, видимо, стеснялись встревать с ничтожными женскими проблемами). Советские женщины действовали с помощью ваты и марли, что было громоздко, трудоёмко и неэстетично. (И вот почему мы сейчас любуемся на рекламу прокладок и вообще на победоносный бунт "ничтожных женских проблем" —

ПОТОМУ, ЧТО ВСЁ, ЧТО УНИЖЕНО, —

БУДЕТ ВОЗВЫШЕНО.

ВСЁ, ЧТО ВОЗВЫШЕНО, —

БУДЕТ УНИЖЕНО.

Это закон.

Он работает.

Он работает без перебоев!)

…О том, что я плохо одета (с дрожью вспоминаю купленные мне однажды мамой шерстяные ядовито-зелёные брюки, севшие после первой стирки, так и ходила с куцыми штанинами), я догадалась к восемнадцати – девятнадцати годам и тогда только начала думать в эту сторону – шнырять по комиссионкам, что-то себе шить и вязать. Вот настолько голова жила отдельно от тела!

Но – "я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю…". Депривация рождает, как известно, пророческие грёзы, аскеза – путь к плодоношению духа. Нисколько не жалею о материальной скудости своего "детства, девичества, юности", потому что это не стало настоящим душевным переживанием. Летом у меня был лес – а лес сам по себе образ богатства, изобилия! – а в прочее время "лесом" были книги, фильмы, спектакли, так что мою жизнь определяла не школьная программа и не партийные съезды, а:

искусство и природа.

Да сам Гёте сказал бы вам, это всё, что надо человеку.

Глава одиннадцатая
Конечно, Достоевский!

С Достоевским я повстречалась в одиннадцать лет и с тех пор не расстаюсь. «Конечно, Достоевский!» – так называется моя киноповесть, которая под именем «Жар» зажила с 2011 года на сцене петербургского Театра на Литейном. В ней я обыграла некоторые мотивы из сочинений любимого автора, причём ни в одном отзыве на спектакль никто на это не обратил внимания, так что играла я, как и положено, для собственного удовольствия. Не может же быть, чтобы дипломированные театроведы не опознали ни Смита с дохлой собачкой из «Униженных и оскорблённых», ни Крафта из «Подростка» с его идеей «русские – второстепенная нация и в качестве русского не стоит жить»?

Хочется верить, что этого быть не может и дело обстоит куда лучше – многим пишущим об искусстве сегодня просто не под силу анализ драмы. (Куда там! Надо прибиться к какой-нибудь шайке, защищать её имущественные интересы, продавливать "своих" в свалке за чинами, наградами, грантами. Если вдруг встречаешь в прессе спокойный искренний голос, который действительно что-то рассказывает о спектакле, – это сто процентов не театровед, а приплывший в критику со стороны филолог или журналист…)

Достоевский для меня – нечто вроде ментального отца. Достоевский привёл меня в мир, где я поселилась и провела всё "отрочество и юность". Я не читала его книги, а жила в них. "Преступление и наказание", типовая серенькая книжка с гравюрой петербургского двора-колодца на обложке, была у меня вся в закладках – "Убийство", "Первая встреча с Порфирием", "Первая встреча с Соней", "Вторая встреча с Порфирием"… то есть я по желанию открывала и перечитывала отдельные сцены, после того как несколько раз подряд прочитала весь роман. Не могла расстаться с ним.

Бывают художники, награждённые "вечным детством". А Достоевский был награждён вечной юностью – непрекращающейся для него порой духовных поисков, тревог и вопросов. Не зря так молоды его главные, заветные герои! Если человеку за сорок – он, в системе Достоевского, как правило, уже "поконченный". Он циник, развратник явный или тайный, он напитался пороками мира. Старики (если это не святые старцы) – воплощённый ужас. Разваливающийся на части слабоумный князь из "Дядюшкиного сна" – пожалуй, самый привлекательный персонаж, его хотя бы немножко жалко, а так – Фёдор Павлович Карамазов, Великий инквизитор, старуха-процентщица, какие-то подлые и пошлые генералы… В мире спасения от мира нет, пожил – значит, изгадился. А Раскольникову 23, Ивану Карамазову 23, даже Мите Карамазову – 27, лет 25–26 Мышкину и Парфёну Рогожину, а вообще-то чем моложе – тем лучше, ближе к истоку, ближе к Богу. Алёше Карамазову нет и двадцати, а его подружка Лиза – совсем ребёнок, и дальше уже идут детишки Достоевского, в ангельском чине.

Образы и ритмы прозы Достоевского идеально подходят подростковому дисбалансу психики. Вот, ты в жизненной иерархии никто и ничто, какой-нибудь жалкий ученик, которым все норовят командовать, но в душе пробуждаются огромные силы, разрывает скорлупу и встаёт на дрожащие лапы твоё великое "Я" – и как тут приходятся кстати люди Достоевского, которые в свои юные годы уже успели вместить в себя двухтысячелетний опыт страданий и мудрствований человечества!

Нет у Достоевского никаких надежд на отцов – и, боюсь, на Отца тоже. Вся его любовь и все надежды и тревоги сосредоточены на сыновьях – и на Сыне. Достоевский приводит к юной душе своего облюбованного и вымечтанного Христа, и это может стать чем-то вроде спасения. Для меня, юного пионера, стало.

Картина советской жизни очень уж совпадала с предчувствиями и предвидениями Достоевского: власть была в лапах отвратительных старцев, моложе шестидесяти в Политбюро никого не было, и даже если кто-то помоложе попадал туда, он начинал стареть и дряхлеть катастрофически. Тогда в искусстве было много фильмов и спектаклей, воскрешающих молодых героев революции и Гражданской войны, – реакция на угнетение молодости в жизни, жест восстановления нарушенного порядка: молодым положено творить свою историю, или, во всяком случае, такой шанс иным поколениям выпадает.

Были ли кремлёвские старцы все сплошь монстрами? Да нет. Личность Косыгина, скажем, безусловно заслуживает почтения и благодарности – ведь и построенное худо-бедно в 60–70-е социальное государство можно скорее назвать "косыгинским" (много было его инициатив, его труда). Но старцы ничего не могли сказать по-человечески и держались на облаке, с которого вещали суконным языком чугунный бред. На кремлёвские трибуны падала откровенная Тень Великого инквизитора…

А Достоевский дарил мне свободный мир свободной ментальности, без запретов и пределов. Правда, я любила его героев и несколько чуралась героинь.

Теперь-то я могу примерить на себя хотя бы тип "генеральши" Достоевского ("Бесы", "Идиот"), а в отрочестве ни кроткие, ни фатальные его героини ни к какому боку мне не приклеивались. Они, как и герои, были умны (у Достоевского все умны, даже аттестованные дурачками), но не так, не тем умом. Для них было главным не "мысль разрешить", а навязать свою волю. Потом, многие из них являлись красавицами-соблазнительницами, а это был совсем чуждый мне тип мироощущения.

По-настоящему полюбилась мне только Катерина Ивановна из "Преступления и наказания", потому что пульсирующий жар её речей был под стать раскольниковской ментальной лихорадке. Как черноглазый Раскольников, отпавший от Бога, стал надеждой Люцифера (но обманул его чаяния, "не вынес"), так и Катерина Ивановна не просто нищая жена-мать из петербургского угла, но вопль замученной и загнанной твари Божьей, представительствующий за тысячелетия нескончаемых страданий.

Интонации гневного, прямого и откровенного разговора с Создателем взяты Достоевским из библейской "Книги Иова" и не уступают (а то и превосходят) их в силе и страсти. Катерина Ивановна в своём отчаянии возвышается до этих интонаций – поэтому для меня она становится вровень с Иваном Карамазовым. Делать предъяву, так настоящую! Всему миру, самому Создателю мира! А Настасье Филипповне жить помешал какой-то Тоцкий (Грушеньке – какой-то полячишка) – фу, какая мелочность. Всё-таки слишком много места в головах этих женщин занимают мужчины. Вот Лиза Хохлакова ("Братья Карамазовы") ещё свободна от подобных всепоглощающих страстей, её чувства ещё детские, смутные – поэтому она тоже в силах возвыситься до настоящих, острых, смелых суждений о мире.

Но, поскольку Достоевского я читала-перечитывала всегда, во все времена жизни, менялись и мои оценки. Вскоре я имела случай понять, что ничтожество первого мужчины действительно может ушибить юную женщину до катастрофического гнева, до перемены всей личности, и Фёдор Михайлович был прав. Вот про "народ-богоносец" он устами своих персонажей, пожалуй что, и загнул (ну, надеялся человек на свой народ, кто ж тогда знал, что задачей народа было произвести Достоевского, который и был "богоносец", Достоевский, а не народ!), а насчёт психованных инфернальниц сказал художественно преувеличенную, но истину.

Эта истина сопрягается, в глубинах своих, с гностическими учениями об "ошибке Софии", то есть о падении некоего высшего женского божества. "Ах, кабы она была добра! Всё было бы спасено!" – загадочно говорит князь Мышкин, глядя на портрет Настасьи Филипповны. Но падшая, заблудившаяся женственность доброй быть не может…

Достоевский, войдя в мой мир, сильно потеснил прежних кумиров. Поскольку папа покупал собрания сочинений, я воспринимала многих писателей в виде большой совокупности их творений. Так были прочитаны Джек Лондон, Брет Гарт, Марк Твен, Альфонс Доде, Александр Грин, Викентий Вересаев, Ги де Мопассан. В школе я брала книги серии "Библиотека научной фантастики", а из них предпочитала Рея Бредбери и Айзека Азимова. Детские же книги были давно освоены, к девяти – десяти годам, потому что я читала на продлёнке по книге в день.

Очень любила "Приключения капитана Врунгеля" А. Некрасова, полную юмора книгу, отлично объясняющую к тому же устройство корабля под парусами. При всём уважении к одноимённому мультфильму, не могу не заметить – книга глубже, смешнее, оригинальнее, самобытнее, лишена банальных сюжетных ходов. И являет собой возможность на всю жизнь усвоить морскую терминологию, никогда уже не путая клотик с яликом и навек отличая зюйд-вест от норд-оста.

"Славянские сказки" – этот изысканно иллюстрированный сборник волшебных сказок Чехии, Болгарии, Польши и Сербии читала бесконечно. И ещё мне кто-то из маминых друзей подарил толстый том "Иозеф Лада – детям", на чешском языке. Там были стихи, басни, маленькие рассказы – и всё в картинках великолепного художника Иозефа Лады (он иллюстрировал и "Швейка"). Написано на латинице, а то и дело складывается в понятные слова – дивилась я чешскому языку. И наверное, отчасти и поэтому впоследствии посоветовала своему старшему сыну Севе пойти учиться на чешское отделение филфака университета.

Сейчас Сева – один из самых известных "богемистов" в городе, язык знает превосходно, и скоро, скоро уже, выбрав времечко, мы осуществим с ним мою детскую мечту – прочтем книгу "Иозеф Лада – детям"!

Конечно, "Маленький принц" Экзюпери, уникальный прорыв французского духа, вообще-то не склонного к тому, в мир детства. "Серебряные коньки" Мэри Мейп Додж – после книги я и записалась на фигурное катание, где бесславно провела полгода…

Выходили тогда и отличные советские книги, рассказывающие, к примеру, о жизни первобытного общества или китайской древности через судьбу отдельного мальчика. Ни авторов, ни названий уже не помню, но сцену, как охотники племени, в голод, подбили мамонта и как они его распределяли на еду и хранение, помню прекрасно. В этом популяризаторстве кормились неплохие литераторы, околачивались там и женщины-писательницы, которые, в отсутствие специальной "дамской литературы", сочиняли повести для девочек (какой-нибудь там школьный ситцевый бал, девочки шьют платья, читала такое), пользуясь тем, что великий истребитель дамской литературы, Корней Иванович Чуковский, к старости ослабил бдительность.

К слову. Корнея Ивановича я чту и люблю. Но два "убийства" (ментальных, в слове) на его совести есть – это сочинительница повестей для гимназисток Лидия Чарская в начале века и поэт и переводчица Шекспира Анна Радлова в тридцатых годах. Причём Чарская была "убита" без личных мотивов, в плане расчистки поля детской литературы, а Радлову Чуковский убил из любви к Анне Ахматовой. Радлова была "другая Анна", красавица, пишущая стихи, державшая в Ленинграде салон и воспетая М. Кузминым. Разница масштабов "двух Анн", понятная сегодня, в тридцатые годы была ох как неочевидна, и Чуковский истребил ненавистную соперницу Ахматовой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю