Текст книги "Моя свекровь Рахиль, отец и другие…"
Автор книги: Татьяна Вирта
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
На нас с Зоей никто не обращал ни малейшего внимания, и мы, сознавая всю свою никчёмность, с большим любопытством наблюдали за своими мужьями, – а мы-то думали, что, прожив с ними в тесном общении довольно много лет, мы их неплохо узнали. И вот вам, пожалуйста! Все-таки внутренний мир человеческой личности, видимо, область неведомая, непознаваемая и безграничная.
* * *
Было у школьника Юры Кагана и еще одно увлечение – шахматы. Он посещал известный клуб «Крылья Советов» и занимался в шахматной секции для подростков, которых тренировали мастера спорта, а иной раз показательные уроки давали и гроссмейстеры. Огромным событием для шестиклассника Юры Кагана стал «Матч-турнир шести» на звание абсолютного чемпиона СССР, состоявшийся в марте-апреле 1941 года. Все дело в том, что Юру, как одного из самых активных ребят, посещавших шахматную секцию, в качестве поощрения выдвинули волонтёром присутствовать на матче, где ему давалось «важное» поручение – подготавливать доски для сеансов одновременной игры, передвигать специальной указкой фигуры на демонстрационной шахматной доске. Матч проходил в Доме Союзов по вечерам, и родители отпускали туда своего сына с условием, что он днем два часа будет спать. Юра это условие добросовестно выполнял и, окрыленный, мчался в переполненный публикой Дом Союзов. Билетов в кассе, естественно, нет – а у него был туда пропуск, и он, конечно, страстно болел за Ботвинника. В матче участвовали ведущие гроссмейстеры: М. Ботвинник, П. Керес, В. Смыслов, Н. Бондаревский, И. Болеславский, А. Лилиенталь. Юра следил за каждым движением руки Ботвинника. Очередной ход, – и Юра замирал в ожидании. Куда Ботвинник двинет фигуру? Неужели он угадал?
Но вот близость победы! И вот – мат. Ура! Ботвинник выиграл. Он абсолютный чемпион СССР. Юра до сих пор помнит свои переживания, свое волнение и свой восторг, когда победа состоялась!
К сожалению, война прервала это увлечение. И вместо спортивных занятий, тренировок, показательных игр и соревнований ему предстояло пережить полное лишений военное детство с бомбёжками, ночёвками на рельсах в метро, эвакуацией, похоронным извещением и жесточайшим недоеданием.
Но шахматы навсегда остались для Ю. Кагана любимой игрой… Игрой?! А может быть, умственным разогревом, тренировкой для мозгов?! Во всяком случае, мой муж всегда не прочь был сразиться в шахматы с нашим сыном Максимом, а вот теперь уже и с внуком Сашей!
В своей большой семье Юра рос как-то наотшибе. Отец, по обыкновению сталинских времен, приходил домой после полуночи, и вообще своего младшего сына не видел, – ночью Юрка уже спал, а утром убегал в школу. Не то чтобы чем-нибудь с сыном заняться, отец с ним иной раз и поговорить не успевал. Хотя во время традиционных воскресных прогулок иной раз начинал о чем-нибудь расспрашивать. Большей частью во исполнение своего отцовского долга, конечно, про учебу. Как правило, интерес Моисея Александровича к сыну не выходил за рамки типично родительского вопроса:
– Ну, как там у тебя в школе дела?
На этот вопрос следовал столь же тривиальный ответ:
– Да вроде всё в порядке, – на этом они снова расставались, так ничего, по сути, друг о друге и не узнав.
Отцовская нежность и любовь пришли к Моисею Александровичу много позже, когда они давно уже были в разводе с Рахилью, а Юра был взрослым человеком. При виде Юры он весь расплывался в блаженной улыбке, не сходившей у него с лица все время, пока мы сидели у них с Беллой Григорьевной в гостях. Возможно, это было запоздалое раскаяние, что он пропустил без внимания детство своего младшего сына и к тому же бросил семью в начале рокового сорок первого года, предоставив им с Рахилью самим выбираться, как знают, из трудностей военного лихолетья. Уходя из дома к новой жене, Моисей Александрович сказал своей дочери Лене: библиотеку я хотел бы передать Юре. Все-таки считал себя перед ним виноватым. Библиотека так и осталась в квартире на Ленинградском шоссе. Но когда Юра уезжал в далекий город «Сингапур 44» (так его тогда шутливо называли), на Урал, отец проявил о нем заботу и купил ему синее стёганое одеяло. Этим одеялом Юра пользовался все шесть лет, проведённых на объекте, и, укрываясь им, вспоминал своего отца.
Почему-то одеяло играло символическую роль в семье Каганов. Но об этом речь впереди.
Старшие брат и сестра были поглощены своей интенсивной жизнью, – тут и учеба, и ранние влюблённости. До того ли им было, чтобы обращать внимание на младшего братишку, который вечно крутился под ногами и жаждал добиться от них какого-нибудь дружеского участия. Боба был женат, а Лена, выйдя замуж за поэта Павла Когана, уже и родила. В связи с этим юношеским браком дом наводнили такие же молодые, как её муж Павел, начинающие поэты и прозаики, пока еще нигде не печатающиеся и на ежедневных шумных сборищах читавшие друг другу свои новые произведения. Тут собирались будущие звезды послевоенной поэзии, – Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов. Школьник Юрка проскальзывал в пятиметровую каморку при кухне, куда набивались друзья Павла, чтобы никому из домашних не мешать, и жадно слушал их споры, рассуждения, стихи.
Образ Павла Когана целиком овладел воображением подростка. Теперь, женившись на Лене, он переехал от своих родителей к ним, на Ленинградское шоссе, и Юра мог наблюдать его в повседневной жизни.
Судьба Павла Когана, как вспышка молнии, прочертила на горизонте яркий след, – этот след по сию пору горит в сознании людей. Безудержный мечтатель, в своих стихах он уносился в просторы космоса, – «сквозь вечность кинутые дороги,/ сквозь время брошенные мостки»; и в дальние края, – «но мы еще дойдем до Ганга»; и уплывал в синюю даль флибустьерских морей… Когда они поженились с его Еленой, «как Парис в старину, / ухожу за своею Еленой…/ Осень бродит по скверам/ по надеждам моим, по пескам…», у них, кроме этой самой «надежды» и таланта, и правда не было за плечами ничего, – но какой еще может быть багаж у столь юной пары, какой они были в то время. В декабре 1940 года, не ведая о том, что это злое пророчество коснется его собственной участи и что жить ему осталось меньше двух лет, Павел пишет о своем поколении:
В десять лет мечтатели,
В четырнадцать – поэты и урки,
В двадцать пять —
Внесенные в смертные реляции.
Он пошел на фронт добровольцем, как только разразилась война, о чем свидетельствует следующая выписка:
«Из приказа № 171 от 10.10. 41 г. По Литературному Институту.
№ 6
Студента 4-го курса КОГАНА П. Д. числить в отпуске до возвращения из Красной Армии.
Директор Института – Г. Федосеев.Зав. Секретариатом – неразборчиво».
– Бедный, бедный мальчик! – вздыхала Рахиль, горюя о безвременной смерти поэта. – Такой молодой и красивый. Совсем не успел пожить. А ему так всего хотелось… И девочка крошечная осталась.
Сейчас, конечно, невозможно было и словом обмолвиться о прежнем отношении Рахили к этому раннему браку. Они как будто бы спешили взять от этой жизни все с опережением. Но сейчас можно было только вспоминать и скорбеть. И Рахиль, погруженная в свои невеселые мысли, вынимала платок и, утирая невольные слезы, долго молча сидела, качая головой. Упрекала ли она себя? Кто знает.
Но может быть, все-таки и на его долю выпало счастье – писать стихи, любить, стать отцом, услышать писк ребенка. В поэзию П. Когана врывается новая струя, – повседневная жизнь, со всей её требовательной суровостью. Взрослеют юные поэты, и в их стихах появляются такие мотивы:
Этот год перезяб,
Этот год перемёрз до предела.
В этот год по утрам
Нам с тобою рубля не хватало,
Чтоб девчонке купить молока,
Чтоб купить папирос.
Ты снимала с ресниц
Подозрительные кристаллы,
И, когда не писалось,
Примерзало к бумаге перо.
Перед школьником Юрой образ Павла представал исключительно в романтическом ореоле.
Черноволосый красавец, порывистый, восторженный, он сознательно формировал свой имидж вожака и уже тогда ходил с татуировкой в знак протеста против какого бы то ни было официоза во внешнем виде и даже носил с собой финку. Он увлекал за собой в романтику, в мечту, в отрыв от будничной жизни:
Пьем за яростных, за непокорных,
За презревших грошевый уют.
Бьется по ветру веселый Роджер,
Люди Флинта песенку поют.
Пятиметровая каморка, вмещавшая в себя столько разнообразных талантов, единодушно признавала за Павлом Коганом безусловное лидерство поэта-трибуна, пока еще не вырвавшегося на просторы широкой известности, но, конечно, одаренного свыше несравненно более щедро, чем все остальные, а потому сейчас, вот здесь перед ними, стоящего на пороге Славы. Несколько поколений молодежи, жаждавшей возвышенных подвигов, бредило его стихами:
И в беде, и в радости, и в горе,
Только чуточку прикрой глаза —
В флибустьерском, в дальнем море
Бригантина поднимает паруса…
Никто тогда, перед войной, не знал, что Слава действительно придет к Поэту, однако посмертно. Ему не суждено было увидеть ни одной строчки своих напечатанных стихов, все сборники стали выходить потом, после его ранней гибели. Никто не мог знать и того, что Павел может увлечь за собой не только в романтику и мечту, но и героически закончит свою невероятно короткую жизнь «верный воинской присяге», как сказано в похоронном извещении, и будет погребен на той же сопке «Сахарная», где попал под обстрел. Он сам вызвался идти в разведку, и там, где надо было ползти, шёл в полный рост. Потому что ползать не умел.
Это случилось 23 сентября 1942 года под Новороссийском. И на щите над высокой грудой камней надпись: «Автору песни «Бригантина» Павлу Когану».
Еще раньше он писал:
Если я умру этой синей порой.
Ты меня
пойдешь провожать?
Иногда Юрка болел, и тогда в Рахили взыгрывали с новой силой материнские инстинкты, призывавшие её спасать своего ребенка. Она действовала немедленно, все бросала и принималась лечить по своему разумению. Эта отзывчивость к заболеваниям, надо отдать ей должное, была одной из сильнейших свойств натуры моей свекрови Рахили. Она вся преображалась и, вооружившись мужеством и терпением, обходила все торговые точки вокруг Белорусского вокзала, пока ей не удавалось достать импортную курицу в целлофановой обложке. Вернувшись домой со своим трофеем, Рахиль сейчас же начинала готовить из этой слегка уже посиневшей курицы бульон, который должен был, по её мнению, послужить вернейшим средством излечения при любом заболевании. Приходилось признавать, что так оно и было, – под воздействием съеденного бульона и самой вареной курятины больной вскоре поправлялся, и этот акт самопожертвования со стороны Рахили долго еще вспоминался и самим поправившимся больным, и всеми домашними… И жизнь в квартире на Ленинградском шоссе входила в нормальное русло.
Однако же ненадолго. Через два-три дня на пороге квартиры появлялась заплаканная соседка. У неё несчастье – дети разводятся. Что же будет с малолетними внуками?! А сама она страдает сильнейшей бессонницей и нервным расстройством. Рахиль приглашала соседку к себе, поила её неизменным чаем и часами вела с ней успокоительную беседу, пока соседка, снабженная длинным списком всяческих целебных трав, которые следовало закупить в аптеке и потом заваривать по указанному в записке рецепту, заметно приободрившись, не отправлялась домой. Сама Рахиль после этих визитов в полнейшем изнеможении до всякого ужина закрывалась в своей комнате и укладывалась в постель, благо о семье могла позаботиться верная домработница тётя Мотя.
Надо сказать, среди окружавших её людей и в городе, и на даче в Дорохово Рахиль, как советчица и целитель, пользовалась непререкаемым авторитетом, а её снадобья – отвары, настойки и примочки, которые она рекомендовала своим многочисленным пациентам, действовали безотказно. По этому поводу в доме всегда водились коробочки конфет или какого-нибудь дефицитного печенья, которые ей приносили в качестве заслуженного гонорара.
* * *
Война ворвалась в жизнь семьи на Ленинградском шоссе, и в мгновение ока её мирное течение было прервано.
При этом вместе с началом войны на мою свекровь Рахиль обрушилась личная трагедия. Моисей Александрович, со своей обезоруживающей улыбкой и ясным взглядом голубых глаз, бросил семью и соединился с его новой женой Беллой Григорьевной, – как говорится, нашел подходящее время и место. Борис Наумович находился в ссылке. Лена добровольцем ушла на фронт, Боба в это время также был призван в действующую армию и пока еще не был отозван на военный завод, где потом работал до конца войны.
Рахиль с Юрой каждый раз при очередной бомбежке спасались в метро на станции «Белорусская». Вскоре было принято решение всех детей вывезти за пределы столицы.
И Юру вместе со школой отправляют в один из подмосковных совхозов, так сказать, на трудовой фронт. В это время он учился в шестом классе. В совхозе подростки работали на подсобных работах – прополка, связывание сена в снопы, сбор травы тимофеевка на корм скоту.
Очень скоро начались серьезные проблемы. Кормежка, которую совхоз мог предоставить юным труженикам тыла, была для них категорически недостаточной. Тринадцати-четырнадцатилетние подростки испытывали сильнейший голод. Юра писал домой, своим родным, отчаянные письма.
«…У меня все ничего, но только тут неважно кормят… Если можно, пришлите хотя бы немного сухарей…»
«…Я здоров, но с едой тут неважно. Не могли бы вы прислать мне немного денег, потому что тут можно кое-что из продуктов купить?»
Эти слезные мольбы странным образом остаются без ответа, хотя сохранившиеся листки, вырванные из школьной тетрадки, неопровержимым образом свидетельствуют о том, что до адресатов они доходили.
…Мы с моим мужем прожили вместе больше пятидесяти лет, но у меня при чтении этих писем ком подкатывается к горлу, и я совсем по-детски начинаю всхлипывать и переживать давно прошедшее, – как это так получилось, что никто из этой большой семьи не кинулся ему на выручку? А я была от него так далеко, и вообще ничего не знала о его существовании…
«Голод» – моей бабушке, Татьяне Никаноровне, это ужасное слово было знакомо с 1922 года, когда жесточайший голод охватил все Поволжье. Её муж, Иван Иванович Лебедев, из Костромы, где они жили, на пароходе решил добраться до Нижнего Новгорода в надежде раздобыть там что-нибудь из продуктов. По дороге он заразился сыпным тифом и умер, и моя бабушка больше своего Ивана так никогда и не видела, не знала, где он похоронен, и есть ли у него вообще могила…
Моя дорогая, любимая бабушка! Какие героические усилия пришлось ей приложить, чтобы в те годы жуткой бескормицы выжить, сберечь своих детей, отваривая им картошку, выкопанную на поле после сбора урожая, а самой при этом питаться очистками…
Оставшись молодой вдовой, моя бабушка так больше замуж и не вышла, хотя, судя по дошедшим до нас фотографиям, в то время была еще очень привлекательной, и к ней сватались многие. Всю свою оставшуюся жизнь она посвятила нашей семье – сначала растила меня, свою Танюшку, как она меня называла, потом моего брата Андрюшу, и у неё еще достало сил вынянчить и довести до школьного возраста нашего сына Максима, и отдать ему последнее тепло своего сердца.
И вот голод снова стучит в наши двери. Из осажденного Ленинграда до нас доходят сведения о том, что близкие друзья моих родителей, Лев Левин и семья Иосифа Гринберга, находятся в последней стадии истощения и погибают от дистрофии. Мой отец по заданию Совинформбюро вылетел в осаждённый Ленинград и сумел каким-то образом организовать эвакуацию нескольких писательских семейств. Не знаю, на чем и как их вывозили из замерзающего Ленинграда в феврале 1942 года, однако в марте они уже были в Ташкенте, и первое время семья Гринбергов жила в нашей квартире вместе с нами. Как я понимаю, это было серьёзное испытание для мамы и бабушки. Жена Гринберга, Лариса, и её мать Ольга Онфилохиевна не так пострадали от голода, как сам Иосиф Гринберг, в литературных кругах известный, как добросовестный и справедливый критик, к оценкам которого с уважением относилась общественность. Катастрофически похудев, этот ранее полный, добродушный человек был совсем не похож на прежнего неутомимого балагура, – он постоянно сыпал остротами, и сам же первый начинал над ними смеяться своим характерным дробным смехом, от чего колыхалось все его дородное тело. Теперь ему было не до шуток, – он долго ещё не мог избавиться от навязчивой потребности делать запасы еды, потихоньку рассовывая куски по карманам, а по ночам прокрадываясь на кухню в поисках чего-нибудь съестного. Мы отводили глаза, боясь застать его на месте преступления и тем самым еще больше травмировать его психику. Моя бабушка нарочно стала «забывать» что-нибудь из еды на кухонном столе, чтобы помочь ему в его поисках…
Помню, с каким испугом наблюдала я за страданиями этих измученных голодом людей.
С видимыми усилиями воли стараясь сдержать за столом свой аппетит, они припадали к тарелкам, но что могла предложить им моя бабушка, кроме сугубо постного подобия настоящего обеда, который она умудрялась ежедневно готовить?
Сама я голода не испытывала, – худенькая, как тростинка, я вполне могла бы довольствоваться местными персиками – самым популярным товаром знаменитого ташкентского Алайского базара – плоские, сочные и сладкие, каких никогда и нигде я больше не ела, они могли бы составить мой рацион на весь день, если бы бабушка не стояла над душой с какой-нибудь кашей или супом. Но вот в один прекрасный день все изменилось. Это было уже в Москве, куда мы вернулись из Ташкента в феврале 1943 года. Помню, мне вдруг ужасно захотелось есть, и из каких-то дальних кладовых моей памяти вдруг выплыл соблазнительный бутерброд с любительской колбасой – но где её было взять?! Мы все уповали тогда на американскую тушенку из гуманитарной помощи, которую мой отец привозил из очередной поездки на фронт, куда он регулярно выезжал по заданию Совинформбюро и привозил оттуда паёк командировочного. Запах этой жареной тушенки до сих пор ассоциируется в моем сознании с праздником жизни. Вот что достойно быть воспетым в торжественной оде – Тушенка из американской гуманитарной помощи, приходившая к нам из-за океана!
Рахиль с Юрой были в это время в эвакуации в городе Бугуруслане. Там им пришлось нелегко. По счастью, Рахиль получила должность санитарного городского врача, – это была высшая точка медицинской карьеры моей свекрови. Теперь она могла в своей столовке подкармливать недоедающего сына. В столовке давали похлебку с куском суррогатного хлеба, обладавшего странным свойством оставлять человека голодным, какую-нибудь жидкую кашу и стакан несладкого чая…
Вечером, ложась в кровать, Юра предавался несбыточным мечтам: «Был бы у меня настоящий хлеб и чай с сахаром, – а больше мне ничего и не надо», и с этими мыслями засыпал.
Военные годы лишений не прошли для него бесследно. По росту Юра недотянул до своего старшего брата и даже до сестры, правда, постарался не разочаровывать их во всем остальном.
Деятельность Рахили Соломоновны на поприще городского врача, ответственного за санитарное состояние подведомственных учреждений, была оценена по достоинству, и она получила грамоту и медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.». Рахиль очень гордилась этой наградой и в праздничные дни прикалывала медаль на грудь пониже кружевного воротничка, так удачно оттеняющего свежесть её лица.
Вскоре Борис Каган, понимая, что мать и младший брат находятся в критическом положении, вызвал их в Москву и устроил Юру к себе на военный завод, где он стал получать рабочую карточку. Параллельно он учился в школе рабочей молодежи. Летом 1944 года Юра был откомандирован на подготовительное отделение Московского авиационного института. Сдав экзамены экстерном за десятый класс, он осенью 1944 года поступил на первый курс этого института.
Близился конец войны. Рахиль работала сестрой-хозяйкой в больнице. И вот свершилось главное – Лена, героически пройдя весь путь войны в прямом смысле слова от Москвы до Берлина, целая и невредимая, осенью 1945 года вернулась домой. Она была переполнена впечатлениями своей фронтовой эпопеи, и уже первые опыты её рассказов свидетельствовали о том, что Елена Ржевская – псевдоним, который она взяла после тяжелейших боев под Ржевом, – войдет в историю русской прозы, как летописец Великой Отечественной войны.
У них в семье с её мужем Исааком Крамовым, за которого она вышла замуж вскоре после возвращения с фронта, было решено – Лена садится писать свою военную Одиссею, а Изя, как все его звали, поступает работать в журнал или издательство.
Конечно, это было разумное решение – у Лены уникальный опыт непосредственной участницы войны. А Изе, который в своем кругу профессиональных литераторов считался экспертом по установлению той самой невидимой планки, отделяющей все подлинное от фальшивки, с его уникальным талантом общения, казалось бы, сам Бог велел заведовать отделом прозы в солидной московской редакции, – определять направление литературного процесса, открывать и поддерживать таланты. Однако ничего подобного с ним не произошло. Все эти радужные семейные планы разбивались о бетонную стену отказа, как только дело доходило до его «пятого пункта». Выяснялось, что отделы кадров крепко держали оборону, не давая возможности «сионистскому влиянию» проникнуть в идеологическую сферу советской действительности, каковыми, несомненно, были литература, журналистика, изобразительное искусство, музыка, а также архитектура, кино, театр, радио, телевидение и пр.
Так, Изя Крамов, если оценивать жизненный успех мерками обывательского благополучия, оказался на обочине, вынужденный довольствоваться неверными гонорарами, быть постоянно в долгах и с нервотрепкой пробивать каждую новую публикацию. А тут еще болезнь, туберкулез. Предстояло удаление легкого.
Да и у Лены дела обстояли не лучше. Она закончила ИФЛИ, но с публикацией первых литературных опытов пока не получалось. Чаще всего окончательный вердикт очередного журнала, в который она приносила свою рукопись, гласил: «К сожалению, Ваша повесть редакцию не заинтересовала».
Надо было искать какой-то выход. Семья задыхалась в финансовой блокаде, – необходимо было всеми правдами и неправдами добывать для Изи невероятно дорогой по тем временам пенициллин, заботиться о подрастающей Олечке, поддерживать родителей Павла. И Лена решила: ну, ладно, раз Изю на работу не берут, я сама пойду на какую-нибудь штатную должность. Всё-таки участница Великой Отечественной войны, должна же фронтовая биография произвести на людей впечатление. По свидетельству дочери писательницы, Ольги Павловны, её мать заполнила 28 (двадцать восемь) анкет в разнообразные органы печати и литературные редакции, однако везде получила отказ. Вот так-то, Елена Моисеевна, – вам тоже никакого снисхождения не будет!
Все эти мытарства её первых шагов в литературе, как и вообще в послевоенной действительности, подробно описаны в книге Елены Ржевской «За плечами ХХ век». Они продолжались до тех самых пор, пока Твардовский в «Новом мире» в 1958 году не опубликовал её повесть «Спустя много лет», после чего Елена Ржевская стала знаменитым автором, каждую новую публикацию которого с нетерпением ждали читатели.
Посреди всех этих домашних невзгод моя свекровь Рахиль порхала помолодевшая и оживленная. Ещё бы: в городке Ракитино на Украине с пылкими чувствами её ждал к себе Бориска.
И при одной только мысли о скорой встрече щечки Рахили вспыхивали румянцем, а глазки начинали блестеть. Стоял май 1949 года, на дворе весна, и Рахиль уже собиралась к нему, как вдруг на неё обрушился новый удар.
Из Ракитино дошли сведения о том, что Бориску забрали и увезли неизвестно куда. Сказали только – в Сибирь, навечно. От него никаких вестей не было. Это что же, – без права переписки?
А как же обещание безоблачной женской судьбы, и путь, усыпанной розами? Ведь все это подтверждено в грамоте, полученной ею на Санкт-Петербургском балу! Однако пока что на этом пути мою свекровь Рахиль ждали одни шипы.
Как раз в это время Юра с отличием закончил МИФИ и, сдав неформальные экзамены академику Ландау, был приглашен к нему в аспирантуру. Но вместо этого, как я уже писала раньше, его распределили на закрытый объект по названию «Свердловск-44», входивший в огромную монополию Атомного проекта, и потому строго засекреченный.
Перед отъездом он сдал вступительные экзамены в заочную аспирантуру, но на все просьбы Ландау зачислить в неё Юрия Кагана последовал категорический отказ.
Дом на Ленинградском шоссе погрузился во мрак.
Рахиль метнулась в Ракитино. Однако ничего там толком не узнала, а в Москве навести справки о местопребывании Бориса Наумовича нигде не удавалось. Рахиль простаивала в бесконечных очередях к заветным окошкам, и все домашние замирали в ожидании, – может быть, на этот раз ей что-нибудь скажут?! Ведь не может пропасть человек в безвестности и мраке, как будто бы его и не было совсем?!
Лена то и дело подбегала к дверям, – не идет ли мать. Наконец, Рахиль появлялась, – изможденная, постаревшая, коса кое-как замотана сзади узлом. Они с Леной кидались друг другу в объятия и так безмолвно стояли в передней.
– Ничего?!
– Ничего.
И снова молчание. Но какими словами могли они выразить свои чувства? Сердце сжималось от жалости к Бориске, – такой большой и сильный, но что он может сделать против беспощадного деспотизма, против этого Молоха, пожирающего собственных детей… И каких детей, – самых верных и преданных.
«А мать, – думала Лена, поглаживая волнистые волосы Рахили и не зная, чем можно утешить её, растерянную и беспомощную, – за что посылает ей судьба такие мучения?!»
За свое счастье Рахили приходилось платить очень высокую цену.
«Где он теперь, – и днем и ночью изводила её одна и та же неотступная мысль. – Жив или нет?»
И вдруг – в почтовом ящике записка, – нацарапана карандашом на какой-то оберточной бумаге, но почерк, несомненно, его: «Сиблагерь, Баимское отделение, Кемеровская область, жду, приезжай, Б.».
Такие истории бывают лишь в романах, и сейчас вообразить себе, что моя свекровь Рахиль, изнеженная и совершенно непрактичная, из домашнего уюта и тепла, скрытно от сыновей, чтобы не повредила им связь матери с репрессированным, ринулась в эту поездку по адресу «на деревню дедушке», просто невозможно. Но она решилась.
Лена была посвящена в эту тайну. С одной стороны она всей душой сочувствовала матери в её любви к Бориске. Но как отпустить её одну в эту неизвестность и даль… Они долго, шушукаясь, обсуждали, как лучше всего ей снарядиться в дорогу, чтобы ничем не привлекать к себе внимания окружающих. И вот собрали все необходимое, – поношенное старое пальтишко, коса замотана сзади узлом, на голове платок. В руках чемоданчик, – тот самый, с которым Лена вернулась с фронта. Постарались набрать кое-какие продукты. Теперь оставалось уповать на везение, на какую-то счастливую звезду, покровительницу всех влюбленных…
Самое поразительное заключается в том, что это свидание состоялось. Он жил тогда в зоне, и лагерное начальство, разжалобившись (бывает же такое!), выделило им, не имеющим штампа в паспорте, какую-то отдельную клетушку, с условием, что постель Бориска перетащит из своего барака, а его дневное довольствие они будут делить пополам. И он перетащил из своего барака подушку, а также суровое одеяло, в головах которого невесть где раздобытой красной пряжей было вышито имя – «Рахиль». Они прожили так около трех недель, и эти три недели и были тем временем, которые отвела им судьба для любви, пока его окончательно не отпустили на свободу в 1955 году.
Эту поездку в неведомый Сиблагерь, по следам декабристок, моя свекровь даже и потом, по прошествии многих лет, когда мы в её комнате мирно пили чай, а Бориска сидел тут же неподалеку на кухне, занятый своими делами, старалась не вспоминать, – можно представить себе, что пришлось ей перенести, чтобы до него добраться и увидеть эту вышитую на его одеяле красную надпись: «Рахиль»…
И снова одеяло вплетется в летопись рода Каганов.
У меня есть цветная фотография в альбоме. На зелёной траве голубое стёганое одеяло, и по нему ползает внук Сашка. А теперь Сашка вырос, ему пятнадцать лет и рост у него метр восемьдесят пять сантиметров. Так что голубое стёганое одеяло стало ему коротко, но я с ним расстаться не могу. Держу его в доме. Сашка, Сашка, пожалуйста, не забывай голубое стёганое одеяло!
Бориска и Рахиль после всего пережитого наслаждались тихой семейной жизнью. Временами из их комнаты, особенно под вечер, доносился возглас: «Ой, Бориска, отстань!» Слышно было, как что-то там с грохотом падало, похоже было, что это стул, нечаянно задетый ею, пока она бегала вокруг стола, стараясь от него увернуться. Но вскоре все затихало, и мы с Юрой переглядывались друг с другом.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
В наших чаепитиях Бориска никогда участия не принимал. При своей деликатности боялся, Боже упаси, быть навязчивым, да к тому же на кухне у него всегда были дела. То какая-нибудь мелкая починка, например тапки подшить. То затевалась генеральная чистка нашей допотопной утвари и её с помощью песка, принесенного со двора из детской песочницы, надраивали так, что она, давно уже отслужившая свой век, снова начинала сверкать боками. Печальный опыт одинокой жизни оказался полезным ему и в Москве.
Бывали у Бориса Наумовича и моменты торжества. Так, в 1955 году он был восстановлен в партии, в которую вступил в 1920 году, и теперь гордо носил имя «старого большевика». Его автобиография красноречиво свидетельствует о том, с каким энтузиазмом трудился он, по его выражению, «на различных участках социалистического строительства», а именно:
«В 1918–1922 гг. – зам. зав. Гомельским Губкоммунотделом и зав. Торготделом.
В 1922–1923 гг. – предправления Гомельского рабочего банка.
В 1923–1924 гг. – управляющим Полтавской конторой Госбанка.
В 1924–1925 гг. – директором хлебного отдела Всеукраинской конторы Госбанка.
В 1925–1928 гг. – управляющим Одесским отделением Госбанка…»
Небольшой перерыв на двухгодичные торгово-банковские курсы, после чего:
«Решением ЦК партии был назначен / 1930 г./ управляющим Восточно-Сибирской краевой конторой Госбанка, а вскоре тоже решением ЦК – назначен управляющим Северной Краевой конторой Госбанка.
В 1934–1937 был управляющим Куйбышевской областной конторой Госбанка».
Окончание карьеры Б. Н. Липницкого известно – в августе 1937 года, после стольких лет безупречной службы на благо Родины, – арест и ссыльные мытарства вплоть до весны 1955 года.