Текст книги "Инопланетянин (СИ)"
Автор книги: Татьяна Тихонова
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
– У каждого человека должно быть своё денежное дерево, – говорил Саня Мамонов.
Им тогда было по семь лет. Прекрасные времена. Когда дождь шёл для того, чтобы стояли лужи и плавали бумажные корабли, снег валил, понятное дело, для того чтобы водились снежные крепости, солнце палило, чтобы облупился нос и вечером мазать волдыри на плечах, потому что ты не выбираешься четвёртый час подряд из Сушки. Всё было ясно и понятно.
Они тогда отправились на пустырь. Ночью, впятером. Киря, Мамон, Севка, Хруст и он. Тряслись поджилки, стучали зубы, потели руки, но они шли и перебрасывались сквозь зубы короткими фразами.
– Где такую лопату взял, Киря?
– Ну ты олень, Киря, это ведь сапёрная лопатка!
– Сам ты олень, зато мать не видела.
– Мы что, тебя до утра здесь ждать будем?
Киря не ответил, и опять все замолчали.
Потому что поднялся ветер, и на пустыре всё пришло в движение. В темноте, а сажать денежное дерево надо ночью, ехали какие-то машины, хлопали створки в оконных рамах, скрипели деревья, качались балки. И ничего не видно.
– Если не посадить дерево сейчас, – запугивал их Мамон, когда они шли с речки, неделю назад. Он забегал вперёд по дороге, оборачивался и размахивал рукой с палкой с прикрученными к ней мокрыми трусами, – то можно остаться ни с чем. Навсегда!
Сейчас, пыля по дороге на пустырь, он сосредоточенно молчал, лишь один раз вытянул шею из-за Севки и отчего-то шёпотом спросил:
– Ты нашёл себе дерево?
– Нашёл, – вытянул руку с цветочным горшком Севка.
– Это живое дерево, – буркнул известный в их кругах ботаник Хрустов Лёва.
– Ты же сказал, чтобы с веток новые деревья сеялись! Они и сеются!
– А-а! Какая разница. Мне всё равно, – отмахнулся Хруст.
– Вот и не будет у тебя денег водиться, – заржал Мамон.
Но Хруст, оказывается, тогда посадил самое правильное денежное дерево...
С него потом кормилась вся улица. Деньги появлялись под утро. Было их много, как ранеток на престарелой дичке. То золотые времён Екатерины, то реалы испанские, то купюры всякие. И появлялись они, как только кто во дворе доброе дело сделает. А деревце, сколько захочет, столько и даст. Лишнее возьмёшь, в труху бабки рассыплются, чужой кто возьмёт, та же ерунда случится. Выкопать хотели, взорвать. Ничего ему не делается, на новом месте загнётся, а на пустыре вновь из-под земли выползыш-заморыш выберется, через полгода в силу войдёт, а ещё через полгода и урожай жди. Народ снова снуёт, добрые дела вершит.
– Плохо это, Алик, плохо, – сказал Хрустов как-то Алику, встретив его во дворе.– Ненавижу я это дерево. А всего лишь скрестил бонсай с ленивцем обыкновенным, а на ленивце, как потом оказалось, ещё вша жила. Как бонсай мой плодами как вшами увешается, так Вероника от своего финансиста ко мне переезжает. А мне эта милостыня вот уже где. Но люблю я её... Сегодня видел? Опять урожай попёр. Придёт снова. Убью я её когда-нибудь.
– Жалеть ведь будешь, придурок, – покачал головой Алик, прикрывая оставшуюся открытой дверь старенького форда. Лёва всегда был рассеян, но все гении рассеянны.
– Лёвушка, – раздалось сверху ласковое.
Они оба задрали головы. До этого Алик никогда не видел Веронику. Лев покосился на Алика, и тот отвёл глаза. Было, было в ней это, это вот не своё, когда улыбается как та, самая первая, самая любимая, поднимает руку и отбрасывает прядь волос как та, вторая, ямочка вот на щеке... как у девушки в метро, вчера видел, мягкая такая, нежная.
– Лёвушка, ну что же ты, я тебя жду, – сказала она, как если бы сказала «сегодня опять порвались последние колготки».
Лев стал прощаться. Сунул Алику руку, кивнул:
– Бывай, Саня.
– Бывай, Лев.
Лев развернулся и флегматично пошёл к подъезду, шаря что-то во внутреннем кармане куртки. Потом в три больших прыжка вскочил на крыльцо. Галопом, через две ступеньки, побежал по лестнице. Дверь медленно закрылась.
Когда Алик о ней вспоминал, иногда, на повороте между киоском с мороженным и булочной, то ему почему-то всегда вспоминалась шляпа. Та, мягкая, с широкими полями и немного мятой тульей. А ещё у неё были голые коленки и мокрое платье, облепившее ноги.
Они брели по берегу Сушки босиком. Галька, мелкий мусор, кости от курицы и рыбы, пластиковые коробки впивались в ступни. А руки... руки у неё были голые с закатанными наверх рукавами со смешным названием фонарики.
Потом он спохватывался, ведь фонарики на ней были чужие. Фонарики были на той, которой он дарил сирень. Тогда цвела сирень, и Алик наломал целый веник.
Рядом сидела пожилая пара и любовалась ими. Мужчина опирался одной рукой о костыль, другой – держал газету. Глаза мужчины, выцветшие и строгие, смотрели сквозь газету и очки.
А ещё у той, что брела по Сушке, были чужие ноги. Действительно, ноги были не её. Ноги были Морозовой. Она вечно их вытягивала под столом. В колготках какого-то орехового цвета. Ореховым цвет посчитал он сам, ему нравилось это слово, округлое и немного ретро. Туфли она скидывала. Они валялись рядом, как два скопытившихся носорога... Но вспоминал он всегда ту, что брела с ним по берегу Сушки.
Алик рассеянно взглянул в витрину магазина женского белья. Увидел пеньюар в морских коньках и вспомнил. Она говорила, что в прошлой жизни жила у моря и любила кататься на волне.
– Но здесь это невозможно никак, – она сбросила платье на берег.
Он сбросил брюки. Но девушка бредущая по Сушке больше ничего не сбрасывала, она пошла в воду. Её ноги отражались в малахитовой набегающей волне, белели, виднелись под водой. Мальки тыкались в них.
Она оглянулась.
– Мальки, – сказал Алик.
Она кивнула, стала водить рукой по воде, разгоняя мальков, сказала:
– Вода тёплая.
Вода была просто горячая. Он умоляюще снял рубашку. Она снисходительно сняла шляпу.
Они перепугали мальков. Поломали камыши. Рыбак дядя Миша сделал вид, что спит, но одним глазом с укором смотрел на удочки. Поплавки запрыгали от набежавшей волны.
Она, кажется, тонула. Он ломился к ней как медведь. Сквозь волны. Кажется, даже рычал. Она раскинула руки и, улыбаясь, шла на дно. Он запутался в дяди Мишиной сети.
Дядя Миша немного нервничал. Когда смотришь одним глазом, обзор зрения не тот. Невольно что-то упускаешь. А рыба-то, рыба... Олёна обещала пожарить в муке... и... ох, разыгралась, – думал дядя Миша, открывая второй глаз и вздрагивая, и приподнимаясь на своём стульчике, – ишь, ногами-то как плещет... ничего не видно... не утопил бы, паршивец... полееегче... а рыбы они такие... шустрые, игручие... так и... ах ты господи, как хорошо-то... на природе нашей...
– Что за хрень посадил наш ботаник, никак не пойму? – сказал Мамон, собирая на земле падалицу в пакет. Сегодня были доллары, хрустящие, зелёные, всё, как полагается.
Мамону можно. Он вчера во двор качели привёз. Ставили все. Даже Алик, из вредности немного пошланговав на скамейке, присоединился.
– Саня, зря психуешь, – запыхавшись, говорил Мамон, ловко орудуя лопатой, – хорошее дело делаем, качели... детям... Ты посмотри, как народ зашевелился. Так и прут дела... эти самые... добрые.
Он утёр пот со лба.
Хруст молчаливо отгрызал лопатой по небольшому кусочку вытоптанной дворовой земли. Киря должен пригнать бетономешалку. Ну, зачем для двух столбов бетономешалка? Но Мамон любил всё делать с размахом.
Провозились до поздней ночи. Отмечать установку качелей отправились в ресторан, Мамон угощал с собранного урожая.
Утром следующего дня Алик отправился на работу. И сонно уставился на приоткрытую дверь в квартиру Хрустова. Жили они на одной площадке.
– Лев... – позвал Алик.
Тихо. Алик пробормотал:
– Нуу... кто не спрятался, я не виноват.
И вошёл. В пустой квартире Лев сидел в кресле за журнальным столиком. Перед пустой бутылкой водки, остатками салата оливье в контейнере и открытой дверью на лоджию. Тянуло в дверь утренней летней прохладой, которую в такую жару всю ночь ждёшь, ждёшь, а она только под утро...
Хрустов больше ничего не ждал. Он умер.
Багрово-синее лицо его говорило о каких-то диагнозах. Алик что-то прокричал в телефон. Три раза повторил «умер Лев». Кажется, ему поверили на том конце. И во второй раз поверили, но приехали только после третьего звонка.
На следующий день вечером, после похорон, Алик пошёл на пустырь и выкопал денежное дерево. Оно осыпало Алика дождём из долларов. Алик их аккуратно собрал в мешок для мусора и пошёл домой.
По пути домой разбил окно у старухи Максимы Павловны, замечательной и прямолинейной как очередь из автомата Калашникова. Она никогда не ходила к денежному дереву. Но Алик даже про себя не извинился перед ней, нельзя. Сломал лавку, прыгнув на неё с разбегу. Выдрал цветы на клумбе. Перевернул мусорку. Деньги были целы. И он спустил их в канализацию.
Утро наступало дождливое. «Прирастёт выползыш-то...» – думал Алик, засыпая, глядя на серую монотонную сетку дождя за окном.
Разбудило его тихое шлёп-шлёп. Стук-стук. Алик открыл глаза. На полу стояли ноги в новых чёрных туфлях. Ни морщины на их носах.
– Лев, как же так, Лев, – пробормотал Алик, садясь на диване. – Мы же всё – честь по чести... и вообще.
Лев, строгий и постройневший в своём чёрном костюме, кивнул:
– Ты знаешь, скучно, брат. Я так долго переживал, мучился. А тут вдруг понял, что всё прошло. И стало скучно. Я взял и пришёл.
– Как же так, – опять пробормотал Алик. – Но я даже рад. Это твоё дерево. Всю ночь не спал.
– А, – махнул рукой Лев. – Оно больше не вырастет. Ты знаешь, Вероника меня не пускает. Пришёл сегодня к ней, говорю, так и так, скучно, Вера-Ника, давай вместе жить, я так тебя люблю. А она прогнала...
– Не бери в голову. А пошли на Сушку. Там хорошо. Возьмём удочки, сядем. Вот сядем и будем сидеть. Они нам – а чего вы тут сидите, а мы им – а вам какое дело, идите мимо или рядом садитесь. Помнишь, как дождь по воде ходит, рыбу на крючок в такой день сам водяной насаживает.
– А пошли.
Удочки у Алика были. Три. Взяли две. Лев выбрал «болонку», у него и дома такая была, Алик прихватил отцовскую, старую бамбуковую. Упаковку крючков.
На Сушке было безлюдно. Поливал дождь. Шёл дробью по воде. Тихо было. Камыш не шелохнётся. Черви жирные и ленивые скоро ползали в половине бутылки из-под газировки.
– Водяной, водяной, дай побольше рыбы, – сказал Лев, лицо его было, как если бы Лёвка, тот, прежний, смотрел в воду и лишь немного бы пошло рябью.
Он подмигнул Алику и опять уставился на удочку. Клюнуло.
У Алика тоже клюнуло.
Они расхохотались, переглянувшись, скинули рыбу на берег, в мокрую траву. Чебак и лещ, с ладонь.
И опять заткнулись. Клевало. Они долго молчали. Потом Лев сказал:
– Ты знаешь, я буду жить здесь, на Сушке. Здесь будет моя нора, приходи.
И пошёл в воду.
Вот он замочил свои новые туфли. Брюки по колено. Лев уходил всё дальше, пиджак надуло пузырём, фалды легли на воду. Скрылись плечи.
– Приходи. Щук подгоню. Их, знаешь ведь, вдоль берега в камышах много...
Вот стало видно только макушку Льва.
Алик засмеялся, отчего-то махнул кулаком в серое небо. Понял, что промок насквозь. Отыскал в ивняке развалины старого шалаша и заполз в него. Дождь кончился.
Этот шалаш построили они с Кирей, когда им было по девять лет.
– Туда бы попасть, – Киря мечтательно кивнул на жёлтый, мутный в тумане, кружок солнца и на ещё один, правее, на два часа.
От второго кружка тянулся длинный хвост-труба, который терялся в облаках. Труба появилась вдруг, когда стали видны все эти тарелки и звездолёты. Люди удивлённо задирали головы, смотрели, кричали, молчали, а они висели в небе, как если бы висели тут всегда. И вдруг принялись падать. «Так бывает, – думал Алик, – вчера в целом квартале вырубило свет, в отключившийся светофор въехала Тойота».
Тарелки валились, тихо планируя, разбивались, или не разбивались. А в машинах – никого. Только труба осталась висеть в небе. Её изучали, говорили, что, похоже, она тут с незапамятных. К ней скоро привыкли и вели долгие разговоры на кухнях «а как же она там держится».
– В мир-нору не добраться, нет. Вот если бы отремонтировать эту штуковину, – сказал однажды Лев.
Они собрали деньги от обедов, Севка притащил старую брошку бабушки, и на блошином рынке купили за бесценок старую раздолбанную тарелку. Тащить пришлось всем двором. Отец Хрустова даже пригнал с работы тягач и подцепил машину захватом. Это и спасло. Иначе не дотащить бы на берег Сушки. А тащить сразу решили сюда.
– Потому что это наш штаб, – пожал плечами Киря.
Тогда к ним и присоединился Хруст, потом Мамон. Последним пришёл Севка.
Но тарелку им поднять в небо не удалось. Так и валялась она здесь, огромная, метров двадцать в диаметре, заросшая вся камышами. Но не ржавела, лишь покрывалась благородной бензиновой патиной, грязью и мхом...
Алик забрался в тарелку. Машинально задраил люк на три оборота. Он знал, что только после этого появится тихое свечение пола и еле слышное жужжание в стенах. Пошёл прохладный воздух из щелей в верхней части панелей. Они тогда решили, что ура, победили. Натаскали еды, задраили люк, приготовились к отправке. Но нет. С места так и не стронулись. Машина тихо светилась, жужжала, и только.
Алик прошёл в каюту, еле различая светившийся пол из-под слоя многолетней грязи. Сел в кресло. Кресло было обычное, крутящееся, от Мамона, старое оказалось разбитым.
Алик подумал, что нет ничего лучше старого для старого. И достал из кучи мусора на полу старое кресло. Провозился с ним до самого вечера. Когда собралась ножка, подставка, Алик встал и воткнул подставку в разъём в полу.
Навинтить громоздкое сидение – дело пяти минут. Алик сел в кресло, положил руки на подлокотники. Очень высоко. Но отсюда должна запускаться машина, больше неоткуда. Он вздохнул, покрутил головой, потянулся рукой до края подлокотника, забрался пальцами под него, нажал.
Тарелка плавно взмыла и остановилась. Алик вздохнул.
– Ну, погнали, что ли. Ребята не поймут, если не попробую.
Тарелка пошла вверх, немного снизив ход в камышах, вырвав здоровенную плешину на берегу Сушки. С округлых бортов посыпались контейнеры из ближайшего супермаркета, обломки удочек, трупики птиц и мышей-полёвок...
Долететь до входа в мир-нору всегда хотелось. «Неужли сердечные так и сгинули?» – всплакивала бабушка перед телевизором. У Алика при этом странным образом в носу сочувственно свербило, и он отчего-то злился. Чужими их называл Севка, а Мамон считал, что труба сосёт воздух.
– А что же ещё?! Может, тянули они свою трубу, тянули, дотянули и сдохли. От изнеможения. Пусть платят! За воздух! – кричал он.
– Может, нет там никого, – возразил Лев.
– Взорвут ведь эту трубу, поди... – уныло сказал Киря.
Алик приблизился к огромной, занявшей весь иллюминатор, трубе. Пустая внутри, со стенками толщиной с дом, она шевелилась. Волна движения возникала, пробегала по этой толстой шее и угасала где-то вдали. «Точно дышит гадина, что ли, не пойму», – подумал Алик. И полетел вдоль трубы.
Она тянулась и тянулась. Тарелка поедала расстояния в пустоте легко. Алик только смотрел на карту неба, где одна светящаяся точка плыла к другой светящейся точке. Точка росла, росла, и вот уже в иллюминатор серым боком вкатилась планета, подсвеченная небольшой звездой.
Труба змеёй вилась рядом, доходила до поверхности.
Голая глыба. Ни облачка, ни клочка синевы, космическая пустота, чтоб её разорвало, как она надоела за эти дни. Под трубой разбитый купол.
Тарелка зависла на одном месте, которое отсюда, сверху, странно походило на могилку. Из огромного горла трубы вырывался облачком пар. Под самым горлом росло дерево.
– Дерево, – сказал задумчиво Алик, прилипнув носом к иллюминатору. – И ни души. Жуть. Может, меня... инопланетянина злобного испугались. А вдруг... где-то чужой кто-то... дышит. Пусть дышит.
Развернул тарелку и улетел.