Текст книги "Дневник длиною в жизнь. История одной судьбы, в которой две войны и много мира. 1916–1991"
Автор книги: Татьяна Гончарова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Училась она хорошо. Она много получила от школы, особенно по литературе. Все, что она там читала и учила, она помнила наизусть много лет. От нее я впервые узнала об Илье Муромце, впервые услышала стихи, которые потом учила в школе, впервые услышала сказки, которые я еще не умела читать. Она учила меня и молитвам, и славянскому языку. Учила рукоделию, вязать кружева и чулки. Мама всегда пела, и я от нее знала много песен, запоминала мотивы и тоже пела.
Но дед не дал ей учиться больше трех лет. С четвертого класса обучение было платным (три года она училась бесплатно), и отец забрал ее из школы. Ее определили в белошвейную мастерскую, где шили солдатское белье. Там она научилась шить и, конечно, что-то зарабатывала.
Не знаю точно, в каком году дед был призван на военную службу. Знаю только, что он служил в кавалерийских частях, был конюхом, служил в Маньчжурии. Там с ним случилось несчастье – лошадь ударила его копытом между ног. Он попал в госпиталь, долго болел. Врач спросил его, есть ли у него дети. Дед ответил, что есть одна дочь. Тогда врач сказал ему, что детей у него больше не будет. В детстве я удивлялась, почему у мамы нет ни сестер, ни братьев. Я привыкла видеть семьи, где обычно четыре-пять или больше детей, а у мамы не было ни сестер, ни братьев. Позднее, когда я была уже взрослой, я спросила у мамы, и она мне рассказала, что случилось с дедом. У отца тоже был только один брат. Но там дети рождались каждый год и умирали, видимо, от голода. Бабушка была очень богомольная, соблюдала все посты, а в доме вообще был постоянный пост, поскольку дед жил все зимы в Москве. Из детей выжили только старший сын Митрофан и младший Иван.
Дед, Сергей Степанович, в 1905 году был на Востоке в армии, и, когда в Москве уже была революция, он вернулся в Москву. В Москве уже были баррикады, стреляли. Вечером жители города запирались дома и не выходили на улицу. (Это все рассказывала мне мама.)
Мама со своей мамой переехали из Петрограда в Москву и жили в районе трех вокзалов, на Ново-Рязанской улице. Дед приехал на Ярославский вокзал ночью, но домой попасть не мог, Каланчевская площадь обстреливалась. А ему надо было всего-навсего пересечь эту площадь, чтобы попасть на Ново-Рязанскую улицу. Он полз через площадь всю ночь и только к утру добрался до своей семьи. А ему еще не открывали дверь, не узнали по голосу! Обыватели не очень разбирались, кто в кого стрелял, и на всякий случай сидели дома взаперти.
После того как мама потеряла первого ребенка, они с отцом остались в Москве. Мама работала на табачной фабрике, набивала гильзы, работала там до моего рождения. Хозяева, имеющие большую квартиру, обычно делили большую комнату на углы, вешали занавески, и за каждой занавеской ютилась семья или одиночка. Так жили малоимущие. Сложностей не было. Хочешь – живи, хочешь – уезжай в другую квартиру, или в деревню, или в другой город. Были бы средства, угол, комнату или квартиру всегда можно было найти.
Отец не любил сидеть на одном месте, и обычно летом они с мамой и со мной уезжали в Погост. Там, конечно, было раздолье. Река, лес, большое красивое село с широкими улицами, красивая базарная площадь с двумя церквями и школой.
Мама рассказывала мне, что, когда мне было уже полтора года, она еще кормила меня грудью. Летом в Погосте я уже самостоятельно бегала по улице, а когда мне хотелось пососать мамину грудь, я бежала домой и кричала: «Мама, си-си!»
Брат Алексей родился, когда мне было два года четыре месяца. Около года он тяжело заболел, у него было воспаление глазных оболочек (сейчас я о такой болезни не знаю). Врачи говорили, что он не выживет, а если останется жить, то будет неполноценным человеком. Очень ярко помню такой момент: было начало августа 1914 года, немцы объявили нам войну. Отец уже был призван в армию. Он прощался с нами. Помню, светлая небольшая комната, у стены кровать с ситцевым пологом. На кровати лежал братишка без сознания. От родителей я слышала, что он очень плох, и отец прощался с ним навсегда… Я стояла между мамой и отцом и больше ничего не помню. Потом, спустя какое-то время, мама сказала, что отец ранен и лежит в госпитале в Москве. Она взяла меня, и мы поехали в госпиталь. Госпиталь мне запомнился навсегда. Очень высокое, просторное помещение, и, кажется, раненые лежали в два этажа, все в белом (белье, конечно). Под потолком летали голуби. Отец был ранен легко, в пятку. Это когда после победоносного наступления до Кенигсберга, где наши расположились и удивлялись немецкому быту – чистота и аккуратность. Удивляться пришлось недолго, немцы опомнились и погнали русских обратно. Ни еды, ни питья. Жажду утоляли из ямок от лошадиных копыт. Бежали быстро, не оглядываясь, потому и ранения в пятки.
Еще одно детское воспоминание. Небольшая комната, окно, напротив дверь. У двери кровать. Я стою на кровати, держась за спинку, и гляжу вниз. Там стоит сундук, а на нем кастрюля с молоком, горячим, как говорила мама. Я перегнулась через спинку и упала в молоко. Отец подхватил меня на руки, но не помню, чтобы я кричала. Все благополучно кончилось.
Детские воспоминания, конечно, встают в памяти вне времени и пространства, до определенного срока, примерно до пяти лет. Потом воспоминания уже идут по порядку.
Помню вечер, только начало темнеть, летом, потому что я была только в платьице. Я иду одна по улице, около домов. Дома одноэтажные и двухэтажные, у ворот сидят мужчины и женщины, спрашивают меня, куда я иду. Я ничего не отвечаю и продолжаю идти. Мне дают конфеты, я беру и иду все дальше. Но потом меня догнала мама, и, конечно, мне досталось.
Жили мы все время в одном районе – 1-я Мещанская, Красносельская улицы. Родилась я на одной из Красносельских улиц, а крестили меня «что в Красном Селе церкви». Так было написано в метрическом свидетельстве, выданном церковью.
Где мы жили в то время, не помню. Помню только, что в этот период у мамы родился мальчик, Коленька. Он был недоношенный, очень слабенький, все время кричал. Жил он всего две недели. Алексей к этому времени поправился, ходил и говорил и передразнивал своего слабенького братишку. Потом маленького не стало. Мама стала искать другую квартиру. Я помню, ходила вместе с ней, она читала на воротах объявления о сдаче комнат и квартир. И мы переехали в Орлов-Давыдовский переулок, д. 19. Переулок выходил одним концом на 1-ю Мещанскую, другим на Переяславку. Мне было, вероятно, года четыре. Квартира была в подвале, окна до половины в земле. Но это была отдельная квартира с русской печью, с отдельным входом, с сенями, два окна. Стены были серые, по ним ползали мокрицы.
Здесь я узнала, что отец из госпиталя на фронт не вернулся, дезертировал (тогда я этого слова, конечно, не знала). Мать мне строго наказывала, чтобы я никому не говорила, что отец дома. Это для него была снята отдельная квартира в подвале.
Последовательно я, конечно, не помню все, что было пережито в этой квартире. В памяти остались отдельные картины. Зимний день. Мать берет меня с собой, и мы идем по лавкам, мне нужно купить зимнее пальто. Прошли несколько лавок, примерили несколько пальто, ничего не подошло. На следующий день снова идем, и на этот раз мама купила мне красное плюшевое пальто, плюш длинноворсовый, как мех, и белый плюшевый капор. Когда я первый раз вышла в этом пальто во двор, ко мне, злобно шипя, направился хозяйский индюк с меня ростом. Я в крик, мама выскочила из квартиры. Индюка загнали в сарай, но все же он еще не раз пугал меня.
В доме был еще один подвал рядом с нашим, там жила польская семья – отец, мать и трое детей – два мальчика старше меня и девочка, мне ровесница, звали ее Витя (Виктория). С ними я и играла. Над нашими подвалами жила хозяйка дома. В ее квартиру, в бельэтаж вела широкая белая лестница, кажется из мрамора. Хозяйка жила одна, у нее была горничная, а во дворе дворник. И было у нее еще две белые собаки – Дик и Фринка. У них был враг – белая лохматая собачонка (шпиц?), которая была у хозяев напротив. Она постоянно прибегала к нашим воротам, и под воротами начиналась драка. Собаки лаяли, визжали, кусали друг друга, пока дворник не разгонял их метлой.
Белая хозяйская лестница не давала мне покоя. У меня уже тогда появилась страсть к рисованию. Я брала дома уголь и утром, когда во дворе еще никого не было, тихонько забиралась на лестницу и разрисовывала ступени. Мне, конечно, попадало в первую очередь от хозяйской горничной Лизы, которой приходилось смывать мои художества. Ну и, конечно, от мамы доставалось.
Во дворе еще был флигель двухэтажный деревянный. На первом этаже жили мать и двое детей, старшая Зоя, ей было, вероятно, лет четырнадцать, так как она была ростом со свою маму, и мальчик Миша, мой ровесник. Отец у них, вероятно, был на фронте. Эта квартира меня очень привлекала. Так, например, мы говорили, что, когда мы были большими, у нас были какие-то особенные игрушки.
Напротив Мишиной квартиры во дворе был сарай, в этом сарае росло дерево, ствол его был в сарае, а крона на крыше, которая была с дырой посредине. Около сарая была скамья, на которой мы вечерами сидели и рассказывали всякие истории.
Помню одно утро. Мама куда-то уходила и принесла целый ворох зеленого гороха с ботвой. Значит, это было лето. Вся ребятня была во дворе. Мы смотрели в небо, там летали самолеты, тогда мы их называли аэропланами. Взрослые говорили, что это немецкие аэропланы. Мы, дети, не испытывали страха. Мы просто ничего не понимали. Вероятно, это был уже 1916 год. В начале этого года, зимой, мама родила девочку, которую назвали Валентиной. Ничего не помню о ее младенчестве.
На моем попечении был Алексей. Он был плаксой, вечно ныл, гулял только со мной и звал меня няней. Мне хотелось во дворе побегать, поиграть в прятки, а он держался за мое платье. Дома он забивался в какой-нибудь угол и ныл неизвестно о чем.
Отец скрывался, вероятно, до Февральской революции 1917 года. Я помню, что, когда к нам приходил кто-нибудь из родственников, я со двора бежала домой предупредить отца, чтобы он прятался в шкаф (в шкафу была двойная задняя стенка). Приходил дядя Митрофан, его брат, и удивлялся, почему я от него бежала, как он только появлялся в воротах. Однажды пришла к нам бабушка, мать отца. Худенькая старушка, в темном платье, в темном платочке. Я почему-то только в это посещение ее и запомнила. Больше я ее не помню, как будто я ее никогда не видела ни до этого посещения, ни после. Она села за стол, видимо, мама накрыла на стол чай или еще что-то, и вдруг к столу вышел отец – в женском платье, на голове платок, чисто выбритый. Я была тут же, конечно, молчала, и мама тут же была (Алексея, видимо, куда-то выпроводили). Бабушка тихонько спросила у мамы, кто это у нее сидит. Мама ответила, что соседка зашла. Отец молчал и только смотрел на бабушку. Меня эта сцена потрясла, я запомнила ее на всю жизнь. Бабушка ушла, так и не узнав своего сына…
Весна 1917 года. На русской печке запасы продуктов. Макароны, крупа, железные коробки с халвой. Куски ситца, еще какого-то материала. Отец «вернулся» с фронта. У мамы появилось черное бархатное платье, отделанное белым мехом, кажется горностаем. Синий костюм из облегченного драпа. Красивая блузка, белая, черным горошком. Маленькие золотые часики на цепочке на шее. У отца золотые часы фирмы Буре с брелоками – слоник, счеты и что-то еще. У отца серый свитер, шляпа. Вале уже год. На ней белое пальтишко, толстые ножки в белых чулках. Она очень самостоятельная, за меня не цепляется, как Алексей, и признает только маму. Мне купили куклу. На ней серое платье и белый фартук, как у сестер милосердия (ведь была война). Первое, что я сделала с этой куклой, – содрала с нее волосы. Мне, конечно, попало. Кукле приклеили волосы и повесили ее на гвоздь высоко на стене, чтобы я не достала.
Кто-то из родителей купил красивую розовую расческу… Я причесала свои кудри, а потом попробовала расческу на прочность и сломала ее пополам. Тут уж мне попало от отца, он меня шлепнул, чего он никогда не делал, а потом старался загладить свою вину. Отец вообще был мягче мамы.
Однажды была очень сильная гроза. Лил дождь и затопил наш подвал. Гремел гром, сверкала молния, и в окна лилась вода. Мама подставляла корыто и таз, но все равно в квартире было много воды на полу. Я очень испугалась, и с тех пор всю жизнь я боюсь грозы.
В какой-то период, вероятно после февраля 1918 года, на улицах было неспокойно, стреляли. Мама закрывала окно одеялом. Я начинала понимать, что в жизни что-то случилось, но что, не знала. Родители, видимо, разговаривали очень осторожно.
Вероятно, в этот период, а может быть раньше, они начали делать мягкие игрушки – собак, зайцев, кошек и медведей. Делали их из байки и вельвета. Помню, отец приносил эти материалы кусками прямо со склада фабриканта Саввы Морозова. Приносил и ситцы. Запаслись. Это потом пригодилось. В лето 1917 года русская печка была завалена продуктами и материалами.
Мягкие игрушки начал делать дед Сергей Степанович еще в Петрограде. В их квартире был жилец, который делал игрушки. Точно не знаю кто – бабушка или дедушка тоже научились делать эти игрушки. Знаю только, что потом уже в Москве наш отец тоже стал их делать. Отец сделал отличные выкройки из твердого картона и по ним кроил детали зверей, а мама сшивала их на машинке. Потом, когда я подросла, моей обязанностью стало выворачивать сшитые «шкуры» зайцев, собак, кошек. Потом отец набивал их опилками, мама зашивала нижние части, пришивала уши, хвосты. Если игрушки были из белой байки, отец раскрашивал их рыжей краской. Куда отец сбывал эти игрушки в 1917 году, не знаю, но мы жили на них.
Еще один эпизод из детства. Вечер, отец что-то мастерит, мать читает книгу вслух. Брат и сестра спят. Я болтаюсь на кухне и внимательно слушаю, что читает мама. История по– современному, детективная. Какому-то типу завязывают рот, в нос что-то суют. Рот я себе не завязала, но в нос напихала горох, в обе ноздри. Горох был на столе, видно для завтрашнего обеда. Горох свободно вошел в ноздри, но обратно я его вытащить не смогла. Пришлось идти к маме, она с трудом извлекла злосчастный горох из носа, ну и, конечно, мне попало.
На Переяславке, напротив нашего Орлово-Давыдовского переулка, всегда стоял городовой. Помню, что ребята из нашего двора и из других дворов дразнили городового: «Городовой, городовой съел селедку с головой!» Городовой делал серьезное лицо, и мы разбегались.
Иногда к нашей хозяйке приезжали, а может, приходили гости – молодые нарядные девушки. В квартире хозяйки было весело, играли на пианино или рояле. Я не видела этих инструментов, но музыка мне нравилась. Я никогда не была в квартире хозяйки, только слушала музыку и не представляла, как там живут.
Летом 1917 года в Москве было очень беспокойно и, по– видимому, было уже плохо с питанием. Временное правительство было непрочно, большевики были уже сильны. Обыватели открыто смеялись над Керенским. Царя уже не было, но обыватель не верил, что будет какая-то другая власть. Ждали, что вернется старый режим.
Война все продолжалась. Солдаты гнили в окопах. Временное правительство кричало об Учредительном собрании. По улицам маршировали женские батальоны, неизвестно для чего созданные.
Родители наши собрали все пожитки, запасы продуктов и куски материалов, какую-то мебель, которую отец сам смастерил в подвале, швейную машинку и погрузились на пароход. Пристань тогда была у Устьинского моста. Ехали до пристани на ломовом извозчике. С пристани погрузились на пароход и поплыли по Москве-реке. Потом после Коломны по Оке. Конечно, я не очень хорошо помню это путешествие, помню только, что я бегала по пароходу и пела мамины песни. Мама всегда пела, и я перенимала от нее и мотивы и слова.
Прибытие в Погост запомнилось хорошо. Дом был заколочен, то есть окна закрыты ставнями, дверь забита. Все это открыли. Когда я вошла во двор, меня поразил запах полыни. Двор весь зарос полынью, она была высокой, с меня ростом. Я тогда не знала, что эта высокая серая трава с резными листьями называется полынью. Это я узнала после. Но запах полыни на всю жизнь стал моим любимым запахом.
Когда я вошла в дом, меня опять все поразило. Большая кухня, стол, широкие скамьи, печка, сбоку от печки полати, под потолком на них спали, сказала мне мама. В углу у окна стоял шкафчик, в нем немного посуды. За кухней видна была темная комната (ставни с улицы еще не были открыты). В комнате стояли станки (токарные, как я потом узнала).
Родители мои забрали младших брата и сестру, а меня оставили дома и не велели выходить. Сами они, видно, прошли по знакомым. Я прежде всего осмотрела содержание шкафчика. Мне очень понравился белый кудрявый барашек, это была, вероятно, половина масленки, нижней части не было (тогда я еще не знала, что бывают масленки…). Потом я обнаружила там интересный стаканчик. Как потом я узнала, из этого стаканчика дед Алексей пил водку, в стаканчик входила ровно сотка. На полу валялись какие-то бумаги, вроде газеты, но я тогда еще не умела читать. Заглянула в темную комнату, но войти туда не решилась. Посмотрела в окна на кухне. Они выходили в вишневый палисадник. Окна выше земли, а за ними деревья. Это было чудо, после московского подвала мне все казалось здесь необыкновенным. Потом я вышла во двор и выглянула за калитку на улицу. Но сейчас же закрыла калитку – напротив нашего дома у какого-то столба (телеграфного!) здоровенный бык рыл копытами землю и ревел. Я очень испугалась, ушла в дом и закрыла двери сеней и кухни и стала ждать родителей. Но они долго не приходили. А мне захотелось кое-куда (у меня заболел живот), выйти во двор я боялась, бык все еще ревел. Расстелила бумагу на полу и… устроила маме сюрприз.
Мы прожили в Погосте все лето 1917 года. Смутно помню, как жили. Станки из комнаты куда-то убрались. Мама сшила мне платье из синего сатина. У нее был журнал мод, она дала его мне и показала фасоны детских платьев. Мне понравилось одно, там были впереди пуговицы в два ряда. Мама сшила точно по журналу, и я гуляла в этом платье. По-видимому, в этот период жизнь еще была нормальная. Были еще частные лавки, и в них были продукты. Работали частные токарные мастерские, где точили банкаброши. У отца тоже стоял токарный станок, но уже не в горнице, а на кухне, сбоку от печи. Полати убрали. В стене отец прорезал окно во двор и у окна поставил станок. Точил на нем из дерева миски, солонки, кадушечки, вазочки. Видимо, все эти изделия мама меняла в ближайших деревнях на продукты. Это было уже в 1918 году.
Осень 1917 года. Октябрьская революция. По улице села прошла демонстрация. Отец где-то раздобыл лапти и шел в них. Его считали большевиком…
Жизнь стала меняться. Стали исчезать продукты. Родители купили теленка, чтобы вырастить корову. Когда уходили из дому, теленка приводили в горницу и привязывали к столу. Однажды теленок стащил со стола скатерть и изжевал ее края…
Зима 1917 года. Начало 1918 года. Мне исполнилось 7 лет. У нашей калитки на улице ледяная горка. Там катаются какие-то девочки, и я с ними. Одна из них спрашивает, сколько мне лет. Я отвечаю: «Семь лет». У мамы еще цело ее бархатное платье. Я хожу в красном плюшевом пальто.
Зима. Окна разукрашены ледяными рисунками. Ночь. В кухне горит керосиновая лампа. Мама сидит за столом и раскладывает карты. Она гадает. Отец с утра ушел в Ералтур, кажется, это село его матери. Я тоже не сплю и тоже волнуюсь. За окном гудит ветер. Наконец, в сени постучали. Это отец! Он замерз и тоже, видимо, волновался. Мы с мамой рады, что он жив и вернулся!
Канун праздника Рождества, сочельник. Вечер. На крыльцо приходят девушки и парни и славят Рождество. Их надо чем-нибудь угостить. Мама им что-то выносит.
Я сижу у окна в горнице и смотрю на небо. По небу плывет луна, именно плывет! Спрячется за облаком, вынырнет и снова плывет навстречу другому облаку. Я удивляюсь, когда же она уплывет за дом. Но она плывет и все время над нашим окном!
В конце лета 1918 года родители стали собираться в Смоленскую губернию в деревню Лежнево к родителям мамы. Видимо, жизнь усложнялась. Ехали через Москву. Как ехали на пароходе, не помню. Когда поехали по железной дороге, запомнилось. В вагоне было много народа, много детей, а самое главное – за окном вагона все время мелькали пожарища – горели на путях вагоны. В Москве мы остановились у дяди Митрофана. К тому времени старшего его сына Пети уже не было, дядя выгнал его из дома за то, что он украл у отца деньги. Жена дяди умерла уже давно, в доме была какая-то женщина, как ее звали – не помню. Дядя жил в подвале, в отдельной квартире. Там была одна комната и кухня с русской печью. Двор у них был большой, и там стояли два двухэтажных дома. Еще во дворе была большая прачечная с плитами, где хозяйки стирали белье. Жили бедно, но белье дома не стирали!
От дяди мы поехали в Лежнево.
Дед Сергей Степанович и бабушка Анна Абрамовна жили в маленькой избушке, которая принадлежала старушке бабе Маше. Баба Маша пустила их, так как она жила одна. Дед
Сергей был предпоследним сыном в семье. По старым законам дом и землю наследовал старший сын, а остальные должны были устраивать свою жизнь, как сумеют. В семье Степановых старшим был Тимофей. Он наследовал дом и землю. Второй сын, Яков, подался в Москву. Устроился на работу в Московском университете. Кем он работал – не знаю, но, вероятно, каким-то служащим. Все братья Степановы были грамотными. Их отец Степан был деревенским учителем, и все его дети были грамотными. Третий сын был наш дед Сергей. Он уехал с семьей в Петроград. Четвертый сын, Михаил, уехал в Москву, потом попал в Богородск (теперешний Ногинск), работал на текстильной фабрике. В 1914 году он был призван на войну. Попал в плен в Германии и прожил в плену до конца войны, до Брестского мира, который был заключен Советской Россией с Германией. В плену он работал на крестьянской ферме. Жил сытно, научился говорить по-немецки. А семья его – жена Варвара и пять дочерей, последняя из которых родилась в 1914 году, приехали в Лежнево, в дом к дяде Тимофею. Но жить там было трудно, у Тимофея была большая семья. Им пришлось переехать на хутор к каким-то родственникам. Дядя Миша вернулся домой в 1918 году. Забрал семью и уехал в Ногинск.
Итак, мы приехали в Лежнево. Как мы разместились в крохотной избушке, не помню. Там была одна кровать с пологом и печка, на которой тоже спали. Где спали мы, дети, не знаю, не помню. Через сени был чулан, там тоже стояла кровать и было крохотное окно. Летом там спали. Но осенью и зимой там было холодно.
Деревня была небольшая, всего одна улица, где было сорок дворов, по двадцать дворов справа и слева. Посредине – проезжая дорога. По обеим сторонам улицы росли липы. Напротив нашей избушки был небольшой пруд. За прудом лежали бревна. Наша избушка стояла в глубине от дороги и, собственно, позади соседних домов. Рядом стоял дом Евтеевых, большой, добротный, позади сад, где были яблони, груши, сливы. Воспоминания мои о жизни в Лежневе начинаются именно с этого сада. Соседи разрешали мне и Алексею приходить в этот сад и собирать там опавшие яблоки, груши и сливы. Сливы были еще незрелые, мы их набирали и приносили деду, а он укладывал их на полке под потолком, чтобы они дозрели.
В деревне было людно, постоянно были какие-то сходки, все шумели, спорили. Дед постоянно был на этих сходках, отец тоже, я редко видела его дома. Иногда, вероятно по воскресеньям, на улице молодые парни и девушки играли в какие-то непонятные мне игры. Девушки были в розовых, голубых и белых длинных платьях, парни все в черных костюмах. Девушки, взявшись за руки, стояли шеренгой, напротив стояли парни, тоже взявшись за руки. Они то двигались друг к другу, то опять расходились. Вероятно, они играли в «Бояре, а мы к вам пришли…».
Иногда я ходила в дом Тимофея, там было много детей, дом был просторный. Почему-то оттуда я приносила деревянные гнилушки, которые ночью светились.
Дед откуда-то имел газету, на одном листе на серой бумаге. Вверху газеты было напечатано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Дед учил меня читать по этой газете. До этого меня учили читать и мама, и отец, это было весной и летом 1918 года. Мама учила меня по славянскому букварю – аз, буки, веди, глагол, добро, есть и т. д., но я выучила только буквы, а читать слова из этих «аз, буки» не могла. Потом отец за меня взялся, уже по нормальной азбуке, втолковывал мне, как из букв складываются слова. Я складывала из двух букв слог, но в целом прочитать слово не могла. Отец упорно объяснял мне какое-то слово, хотел, чтобы я его прочитала. Около этого слова была картинка «экипаж». Я решила, что слово это, вероятно, экипаж, и произнесла по слогам «э-ки-паж». Отец рассердился и больше не стал со мной заниматься.
Дед стал учить меня по газете, и я под его объяснения быстро научилась читать. Поэтому я и запомнила первую строку в газете «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Эту строчку я уже читала сама.
Жизнь в Лежневе была беспокойная. В нашей избушке было тесно. Я не знаю, какие планы были у родителей. Бабушка все говорила, хоть бы баба Маша скорее умерла (чтобы освободила место на печке). Но ближайшие события все перевернули. Пришла телеграмма из Москвы. Дядя Митрофан известил, что умерла мать (другая бабушка). Наши отец и мать уехали в Москву хоронить бабушку. Мы, дети, остались у деда с бабушкой. Вале не было еще трех лет.
Дни стояли еще теплые, солнечные. И вот однажды бабушка повела меня в другую деревню с полкилометра от Лежнева, записывать меня в школу. Записала, на другой день я с девочками из нашей деревни пошла в школу. Школа помещалась в избе. В просторной комнате размещалось четыре класса. Помню, первый класс был с левой стороны, у окна, второй класс – с правой стороны, позади первого класса сидели ученики третьего класса, позади второго сидели ученики четвертого класса. Учительница была одна. Старшим она давала задания по арифметике; мы, первоклассники, рассматривали картинки в букваре. Я не помню, сколько я там проучилась, помню только, что я ходила в школу, когда уже выпал снег, и я с девочками брела по заснеженной дороге в валенках и теплом платке, а что мы делали в школе, не помню.
Через какой-то срок вернулись мать и отец из Москвы. И вдруг заболела бабушка, испанкой. Тогда испанка свирепствовала везде – и в Москве, и по губерниям. Бабушка болела всего три дня, а утром четвертого дня она умерла. Отец поднес к ее лицу зеркало – дыхания не было. Что было с мамой – это трудно описать. Она рыдала, кричала полный день. Дед хлопотал с гробом. Кто-то сшил саван. Из деревни Сосновки пришла сестра бабушки Настя. (Между прочим, Настя была ровесницей нашей мамы. Прабабушка родила ее, когда ей было 56 лет.) К вечеру бабушка лежала уже в гробу. Гроб стоял по диагонали избы. Пригласили откуда-то двух монашек, и они всю ночь читали заупокойные молитвы. Читали нараспев, однотонно. Я не помню слов, но мотив застрял во мне на долгие годы. Я спала эти ночи на печке, вернее, не спала, а, свесив голову с печки, смотрела и слушала. В избе горели только свечи у гроба. У меня не было страха, только любопытство. За несколько минут до смерти бабушки дед принес ей мандарин и сунул ей в рот. Она пососала немного и умерла. На третий день ее похоронили.
Планы родителей за зимовку в Лежневе рушились. Я тогда уже понимала, что мама не любит своего отца, нашего деда. Она не могла простить ему своего замужества в шестнадцать лет. Она не успела повзрослеть, погулять, узнать получше своего жениха, которого привел ей дед. У нее был знакомый, который, видимо, ухаживал за ней. Звали его, кажется, Леонид. Он был очень скромный, обеспеченный, имел лавку. Но деду это как раз не нравилось, что тот был богаче его.
Из Лежнева мы выехали уже зимой, лежал снег, и было холодно. В Москве остановились у дяди Митрофана. В Москве уже были карточки и было голодно. Дальше поехали поездом до Мурома. Пароходы уже не ходили. Сколько мы ехали, не знаю. Помню только, что в Муром мы приехали вечером, было уже темно. В доме, где мы остановились, было много народа. Вероятно, это был постоялый двор. Горела большая керосиновая лампа, на столе стоял самовар и чайники и чашки. У хозяйки был грудной ребенок, и она рассказывала, что ночью тараканы искусали ему лицо. Тараканов я никогда не видела и не представляла, как они могли искусать ребенка.
От Мурома до Погоста надо было добираться на лошадях. Когда и как мы выехали, не помню. Осталось в памяти: мы едем на санях, по обе стороны темный лес. Алексей и я сидим сзади, укутались в тулуп. Валя у мамы на руках, они с отцом сидят впереди. Мне страшно. Я вспомнила, как мама рассказывала мне про Илью Муромца и Соловья-Разбойника, как Соловей-Разбойник сидел на дереве и стрелами убивал людей. Я осторожно выглядывала из тумана и смотрела на деревья – а вдруг там сидит этот разбойник?
В Погост приехали ночью. Остановились на Вышворке (это переулок, перпендикулярный нашей Большой улице), в семье Рогановых. Алексей Роганов – друг отца. Жена его, Татьяна, сразу стала нас устраивать. Разговаривали, наверное, до утра. Алексей рассказал, что накануне ночью в селе контра устроила резню. Зверски расправились с коммунистами и сочувствующими им. В основном эта банда была из Касимова. Алексей сказал, что искали и нашего отца, и посоветовал ему на время скрыться. Ночью они с отцом открыли наш дом, то есть двери и окна, и рано утром мы перебрались туда. Отец сидел в подвале, и утром мама всем говорила, что отец еще не вернулся с фронта. Когда кончилось посещение соседей, отец вышел из подвала. Окна закрыли тряпками, дверь все время была на крючке. Алексея держали дома, а я уже была испытанным конспиратором. Ночью отец надевал мамину юбку и платок на голову и выходил через заднюю калитку в огород подышать воздухом.
Позднее, когда я уже стала разбираться в происходящих событиях, я узнала, что осенью 1918 года в Касимове было белогвардейское восстание, которое перекинулось и в близлежащие села. А отца нашего односельчане считали большевиком за его язык.
Когда Советы покончили со всякой контрой в нашем уезде, отец объявился, как будто с фронта.
Была уже весна 1919 года. Надо было вспахать огород и посадить картошку. А лошади нет. Лопатой копать трудно и долго. Пришлось маме заплатить за вспашку огорода своим красивым синим костюмом.
С питанием стало трудно. Отец опять поставил станок за печкой около окна во двор. Он вытачивал из дерева миски, солонки, кадушечки. Мягкие игрушки не из чего было делать. Все запасы мануфактуры кончились. Помимо домашней работы отец устроился на работу на какую-то токарную фабрику, частную или государственную – не знаю. Там точили, как и раньше, банкаброши для текстильных фабрик. Мама с мисками и солонками ходила по окрестным деревням и выменивала их на любые продукты. Занималась она этим летом. Зимой ходить было трудно и опасно – волки…