Текст книги "Баушкины сказки"
Автор книги: Татьяна Чурус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А матерь его, тетка Митревна, там такая халда: она и живую-то невестку не жаловала – а тут мёртвая: поди ж ты! И чего толь девчонка-т сирая не прознала про матерь свою: и что неряха-то она, и что окрутила ейного сынка родного, и что варить да парить неумеха была (а там такая стряпунья, что ты!) – с три коробу наплела, лапотница, что б ей пусто было на том свете. А девчонка что, девчонка и слова молвить пужается, потому забрала дом в свои руки бабка Митревна, как бы на улицу взашей не вытолкала, вот оно как подошло! Да ишшо подучивает унучку-то: мол, отец твой почитай что из золота, мол, ноги ему мыть да воду пить должна за то, что кормит-поит да за ворота не гонит. Да уж, там накормил-напоил: по вси дни и сидела голодная, да валенки подшитые матерны донашивала, покуда не удумала что старая Митревна. А удумала она такого рожна: неча, мол, всяких прикармливать (это родную-то унучку, ох и хивря ты!), пущай, мол, в люди идет работать, я, мол, с издетства работала в людях, у меня, мол, не было тятьки-кормильца доброго. Сказано-сделано: сейчас проведала, кому нужна работница – а девчонку ту матерь-покойница выучила всяческому рукомеслу бабьему, про то знала вражина старая, – проведала, да и спровадила, не мигнув глазком (а коли и мигнула б, то ни одна псина б не приметила, потому оплыл глазок-то что жирком). Отец, правда, сказ’вают, пустил слезу, да и то с устатку, похмельную.
И было ей, девчончишке нашей, в те поры шешнадцать годков: не дитя, не баба ладная. А спровадили ей к старику одному старому, сказ’вали, ученому, в дальнее село. Взяла девчонка матерну карточку, иконку махонькую, завязала в узелок, поклонилась могилке родительницы, да и отправилась пешая в дальние края лытать не то счастия, не то погибели.
Вот идет, а сама слезу да сопли жует, потому горек хлебышек на чужбине, сказ’вают: бабка хошь и вражина, тятька хошь и пьянчутка, а все свои, потому кровные. А там что? Кто встренет ей, кто приголубит? То-то…
Идет, убивается – и толь ветер поглаживает ей по бедовой по головушке. А в животе такая слякоть – и сказывать нечего…
Вот притомилась, присела на кочечку, достала матерну карточку, да и причитывать: и на что, мол, ты оставила мене, родная, можа, кликнешь к себе? На том свете, сказ’вают, уж так сладко, матушка… Да ничего и не выведала – пошла себе, сердечная. А уж темь спустилась с небес на земь, а уж ветер такой неласковый: эвон наподдал подзатыльников, эвон отхлестал по ягодичкам. А куды кинешься: степь голимая во все четыре стороны. Да делать нечего: знай, идет себе, со страху посвистывает…
Вот сколь там верст прошла – чтой-то вдале чернеется. Душа и скакнула у нашей странницы под самую под пяточку: оттуда и разбойник не вынет, душеньку-т. Покрестилась, помолилась, зажмурилась – да и почапала прямиком на душегубца: уж коль сложить головушку выпало в степи, так пущай хошь от руки человечьей, всё сладостней. Вот чуть тащится, а самой мнится, как вымает чудище большущий нож, да и окрещивает ей с головы до той до пяточки, где душенька безвинная притаилась тихохонько. Толь и охнула девчончишка, а он, душегубник, как тут: здравствуй, де’ть, девица. Чьих, мол, будешь? Случаем не Бурковых? Бурковых. Чай, з’мерзла, ясная? Как не з’мерзнуть – з’мерзла, отец мой. Погоди, я обогрею т’я. И шубейку ей на плечь накид’вает. Та, девица, и затрясись, что лист на голом на деревце: не губи, мол, отец, у мене и взять-то, мол, нечего. Да ты не бойсь, красная! Бориско я, племяш Як’ва Яклича. (Эт’ того старца-т самого, ученого.) Подослан, мол, дяденькой встренуть т’я, да заплутал чуть в степи, нелегкая попутала: потому, вишь, метелица.
Слово за слово – а толь свистнул Бориско свово коня, да так, зна’шь, свистнул: там в три посвиста, во как! – наша-т девица со страху в сугроб и присела.
– Да ты не бойсь, ясная. Сивко, он добрый конь. – А тот, Сивко-т, комонь-неугомон, уж и ржёт, уж и морду воротит: почуял, скотина такой, дух девичий. – Ишь, шельма рыжий, глянулась ты, знать, ему! – И сейчас на Сивка девчонку, Бориско-т, да сам, что вихрь, запрыг’вает: но-о-о! – толь их и видели!
Вот едут себе, Сивко, что шалый, брыкается.
– Ты не стыдайсь, ясная, обойми меня, всё справней, – потому лихо поскачем: чем чёртушко не шутит – а ну как скувыркнешься?
Та и обняла, глуподурая. Вот с той поры, сказ’вают, искра промеж ими и прожгла…
Уж как доехали, и не упомнили, потому ровно в жару-пламени плавали: не гляди, что морозко скалил зубы свои вострые.
Вот чегой-то чернеется: то дом на окраине самого ученого, дяденьки Борискина, Як’ва Як’лича. Тпру, неладная т’я возьми – и Сивко встал что кол вкопанный.
Сам хозяин в воротах: бородища черная, косматая, глаза жгут точно уголья. Лучиной своей тычет в очи нашей девчине – та и прижмись к Бориску со страху лютого. Тот, космач, толь и зыркнул волчиною.
– Привез? Ступайте в дом. – И ни слова ни полслова более.
Наша-т еле живехонька: в сенцах тулупчик скинула, сымает свою худую шалочку…
– Ах ты зорюшка ты ясная! В теми-т я тебя как след не выведал! Краса ты ненаглядная! – И сейчас кидается к девчонке, Бориско-то! ’От дурень-т иде! – Зацаловал бы, истый крест!
А сам-то что хорош! Там бел, румян, там бородушка шелковая, что травушка-молодушка муравая, пробивается, там глаз черный масляный, а на щеке ямочка… Наша и ахнула: ой, запропала ейна головушка…
А уж что уста его сахарные… Родимая матушка…
– Ну-ко, повернись, девица! – То Яков Яковлич откудь ни возьмись. – Спра-а-авная… А ты чего столбом стоишь? Слюни-т утри! – Бориска и след простыл. А Яков Як’лич нашу-т охаживает, да огляд’вает, да брюхо-т, слышь, поглаж’вает. – Хм, не того ждал… Ведаешь, кто я, девица?
– Да как же, отец мой, ведаю. Ученый, сказ’вали.
– Так-то оно так… А что еще сказ’вали?.. Да ты не бойсь меня, девынька: как тебе, бишь, по батюшке?
– Так Серафима Саввишна…
– А я, стало, Яков Яковлич… – А сам сейчас живьем сожрет, до того глянулась ему Симушка. – Ты не смотри, что я старик, Серафима Саввишна, – сердце, зна’шь, как ишшо пышет: дай руку-то… – Та ручонку протяг’вает, а тот, не гляди, что ученый, схватил белу рученьку да к сердцу самому и приставил: бум-бум, бум-бум – так и заходится…
– Да ты что, старый ты лыч! Силы небесные! – Яков Яковлич и прикусил удила: принесла нелегкая…
– Принесла, г’рю, нелегкая! Слышь, что ль? Мавра Як’левна!
– Да уж почитай седьмой десяток как землицу-т топчу – и всё величать Мавра Як’левна. А ты-то ’от, погляжу, пустился в тяжкие: и имя, и звание в самую что преисподь сронил, пес ты шелудивый. Покойница ишшо не простыла в сырой в земле – а ты сейчас срамничать. Тьфу, не глядели б глаза. – Сказала старуха и сгинула.
– А ну, постой, язык пустой. «Поко-о-ойница»! Ты покойницу не ворочай, червоточина! То-то ты ей чуть глотку не выгрызла, покуд’ва она ишшо была тепленькая, Аринушка моя, душа тишайшая! Больно уж ты почитала ей, шары твои бесстыжие, и кады она в девках невестилась, и кады венцом прикрыла стыд, и кады понесла Микитушку…
– И-и-и! Да не ты ль, старая ты кочерга, ей в гроб загнал своим пустым семенем, а сына родного спровадил на все четыре стороны, потому правду рёк?.. – Не договорила сердечная – запустил Яков Яковлич всею пятернею-клешнею, да в космы Мавры Як’левны. Та криком кричит. «Убивают!» – кричит, брыком брыкается.
Всполошилась тут наша Симушка: мол, и что это, люди добрые, деется? Бориска свово кличет – тот нейдет: запропал не то.
Долго ли коротко, нарисовался в дверях старичок весь собою махонький, весь седенький: позевывает, да знай, роток окрещивает.
– Что за шум, а драки нет? А, шурин? А, Яшка—шуряшка?
– Да ты что, рожа ты! «Нет»! Жену родную убивают на тот свет, а ему все нет! Шутки шуткуешь? Антихресть! – И Мавра Як’левна, вырвавшись из клешней Як’ва Як’лича, хрясь – и пошла крестить старичка затрещинами. – Я т’е пошуткую, побрехло, я т’е дурь-то с башки поповыбью, пустое ботало! Кровью умоешься! Выучились на собак брехать!
Разбузыкалась старуха, разошлась, ровнешенько легкая в горшке. А кулачищи-т одни точно у дюжего мужука, святые угодники! Пропал муженек ни за что ни про что…
Пан, д’ не пропал: не на того напала! Ты не гляди, что махонькый, не гляди, что седенькый, – ка-а-ак извернулся старичок, д’ ка-а-ак даст Мавре промеж глаз – у той толь искра и посыпалась: так, зна’шь, и села. А уж как села – в три ручьи и загундела трубою рихонской, губищи расквасила: нешто рехнулась на старости-т?
– Ну будет! Закатилась что яблуко с гнильцой, д’ в подпол! Будет! Блюди себя! – И Яков Яковлич толканул Мавру в бок-кривобок.– А зна-а-тно ты, Василей, расписал ей в лоб: ин звезда горит! – А Мавра морду воротит, стыдается: и то, глазок заплыл, косурится… – Хорош зять: ни дать, ни взять! – А тот, старичок-от, задом пошел вилять, что шелудивый пес, – Яков Як’лич супонится. – Полно, ступайте с глаз долой, супостаты. И чтоб ни видать, ни слыхать. Чтоб цыц мне… На полати – и заглохните!
– Э-э-э! Выживают со свету с белого! – запричит’вала Мавра Як’левна. – Эт’ он нарочно, охальник, девчонку выписал: чуяло мое сердце, ой, чуяло-а-а… – А Симушка и дрожит что осинушка… – А толь дом эт’ ишшо дед’шко Чухарёв – спаси, Господь, его душеньку грешну! – ставил и отписал его родным своим детушкам и унукам: стало, Як’ву Як’личу, Мавре Як’левне, Онисиму Як’личу, ноне покойничку, Миките Як’личу и Борису Онисимычу. Вот и выкуси, а то ишь, что удумал, эку невидаль: взял дом под себя – и царствует! Потому не жадствуй: место знай!
– Да ты что, песья ты морда, а? Вот ить нахлебники проклятые, а? Да кто кормит-поит-то вас, а? В три горла денно и нощно жрут, а толку чуть: и перст о перст не бьют! А ну, цыц, я г’рю, онемейте, изверги! – Мавра и потупилась.
– Я т’е цыцну! Пашу на него что пашечка, ночей не сплю: всё Яков Яковлич да Яков Яковлич! Да пропади ты пропадом, старый ты лыч! Кормит он, како же, выкормил!
– А ну, ступай подобру-поздорову отселева: мало нешто тумаков-то отведала – так я поддам!
– А ты луньше, шурин-мурин, долю за дом отдай – тады и уйдем собе тихохонько. – Старичок, ишь ты, ввернул словцо вострое что гвоздок, д’ в жилу Як’ву Як’личу. Тому толь моча в голову стукнула – спасибо Бориско выручил: втиснулся – и стоит столбом, очей не сводит с Симушки. А Симушка та, слышь, ровно багряная рябинушка.
– Ой, Борюшко! – всполошилась старая. – Да что эт’ мы удумали-т? Ночь на дворе – почивать пора! Разбудили, поди, тобе, сокол мой, горлатые? Ты уж прости, не серчай, милок. Пойдем, постелю тобе постелю пуховенну: эт’ чтоб сны сладкие прилетали невесомым облачком к мому Борюшку! – И загляд’вает племяшу в самые зрачки своей звездой.
– Что эт’ с тобой, тет’шка? – А сам Симушку ласкает глазом масляным – та толь и пышет жаром девичьим, подходит, что пирог в печи, сдобный, лакомый, – сейчас, гляди, корочкой золотистою покроется!
– А с тобой что, племянничек? На рожон прёшь? Я г’рю, разбузыкался? А ну, слюни-т утри бесстыжие: не про тебя девка, заруби на носу. И всех касается! – Яков Яковлич зыркнул на зятька на Василея – тот, что мышь какой, сейчас и сделался: тишь, да нижь, да божий прыщ. – А ты, Мавра, слышь, отопри комнатку Микиткину д’ постели Серафиме Саввишне…
– Да как это, братец, Яков Яковлич? А ну как прибудет Микитушка – ему и головушку приклонить уголка несть?..
– Я кому г’рю, а? Я т’е… Да, гляди, попышней-посправней постели: перинушку там, одеялку пуховую – сам проверю. – И перстом грозит. – Да вечерять что собери пожирней: чай, уморилась в пути-т, а, Серафима Саввишна?
– Уморилась, отец мой… – Мавра опустила голову и зашаркала безропотно: а куды кинешься?
– А с тобой, девица, потолкуем завтрева, на кой ты гораздая. А ноне всё, ступай, почивать пора. – И зевает во всю пасть, вот она где, напасть!
– Фимка, аль как там тобе, за мной ступай. – И Мавра большущей связкой ключей звякнула.
– Серафима я, тет’шка, а матушка прозывала Симушкой…
– Да какая я тобе тет’шка, хивря ты пришлая? – И закусила губищу, Мавра-т, Як’левна-т. – «Симушка»… И мене, було времечко, Маврушею тятенька величал, что с того? – А сама, слышь, слезою мутною закапала. – А Вася-т, кады выхаживал, и то вовсе Маврушкой… А ноне-т никому не нужная… – Симушка и приголубила горемычную. А та ишшо и брыкаться удумала. – Ладно, нечего: лишка сбрехнула я. Не иначе сам некошный подначивал, спаси Господи! Ночуй себе, Серафима Саввишна! – И отворила дверь заветную. – Постеля завсегда ждет свежа-пуховенна: а ну как возвернется Микитушка… – И почапала старая, д’ сейчас и воротилась с калачами-булкими, а Симушка уж посыпохивает: сама свернулась тем калачиком под одеялкой пуховенной. – И не поуж’нала… Слышь, Саввишна, ты загадай на суж’ного, слышь?.. Ну спи себе… – Толь и молвила Мавра Як’левна, д’ сгином и сгинула…
Вот посыпохивает наша Симушка, и мнится ей: дверь тихохонько отворяется, и входит ктой-то чёренный… никак Борисушко? Он… И отлегло… И сейчас кровушка бурная бросилась к сердечку девичьему: до чего ж слад’стно… Вот глядит он, сокол, на ей глазом своим масляным, а после будто платье скид’вает и под одеялку пуховенну в чем мат’шка выродила прыг’вает, да к Симушке прилаж’вается.
– Ты не бойсь, моя ясная, не трону тобе – так толь поглажу чуть тело белое, потому нету моей моченьки! – И ласкает, ласкает. – Моя ластонька…
И снится Симушке, шепчет она Борисушку свому неуемному на ушко:
– Грех, мол, это, Борисушко! А ну как Господь про то проведает д’ поразит какою проказою? Бабы сказ’вали: была у нас одна деушка…
– Полно, полно, душенька! Мало ль дел у Господа на небе-т? – И мнет, мнет тело белое, и целует устами сахарными, да так, что тает, млеет Симушка… и ишшо глыбже в сон сладостный проваливается…
А как утречко прикатилось розовым яблучком – продрала очи наша сердечная с первым кочетом. Что такое: постеля всклокочена, точно плясал по ей сам чертушко, кренделя выпис’вал! Силы небесные! А на блюдечке толь крошечки от калачика с булкими: так и есть, угащивался сам некошный, чтоб ему пусто було, вот ить лишенько!
Подскочила Симушка, точно шмель ей ужалил в тело белое, дошку худую на плечики накинула, повязала шал’чку на головушку, ноженьки в пимы – и пустилась во всю прыть до церквы, потому душа жаждет споведаться.
А батюшка Федосей завидел ей д’ крошечки с бородищи и смёл.
– Эт’ что за пташ’чка раннешня? Никак, у Чухарёвых стоишь?
– У их, отец мой… – А сама пужнем пужается: так и есть, проведал Господь про дела-т про бесовские ! И зажмурилась, кары небесной дожидаючи.
– Стало, тебе давече Яков хватился Яковлич?
– Стало, так, отец…
– Ну-ну… – И покряхтывает. – А что привело тебе в божий храм, душа грешная?
– Споведаться б, отец…
– Сказ’вай. Господь, он милостивец. – Симушка и обсказала всё про всё: и про сон сладостный, и про пляски бесовские, и про Борисушка…
– А ты не согрешила ль с им ноченькой, дочь моя? – И грозит перстом: вот ить страстушки!
– Что ты, батюшко! – Та толь в ноги и кидается.
– Ну будет, будет, отпускаю тобе. – Да помни: который в мыслех согрешил, тот, стало, нарушил Господни заповеди. Потому ступай и не греши более. – И окрестил ей, как и положено.
– Помолись, отче, за упокой души моей матушки, рабы божией Марьюшки. – И руку цаловала белую.
Вот из церквы выбежала Симушка – а сама слезьми обливается: родимая, мол, ты моя мамушка, и на что ты мене, мол, покинула. Еле и добрела до Чухарёва дома-т чёренного: потому ноги нейдут, заплетаются. А те, хозяева-т самые: Яков Яковлич, сестрица Мавра Як’левна, Василей-зятёк да племяш Борисушко – за столом сидят: завтрикают, уминают Маврино варево.
– И где шастает? Уж и простыло всё. – И воротит морду сама повариха-т, Мавра-т, Як’левна-т. Да толь и Яков Яковлич – не на того напала – не лыком каким шит: сейчас ложку большущую, половник то бишь, из щец поповытащил – д’ ка-а-ак даст старухе промеж глаз – та кровью и умылась, страдалица!
– Потому вперед батька в пекло не лезь! А ты не стесняйсь, Серафима Саввишна, – (а там не то что застесняешься – жизню б сберечь!), – раздели, деск’ть, с нами трапезу. – И ведет Симушку за белу рученьку, семя твое пусто, на место почетное аккурат возля своей особы: там, сказ’вают, сама Аринушка-покойница кушала. – Щец похлебай д’ пирожком закуси, д’ сказ’вай, куды черти тобе носили спозорань? – И похохатывает в бородищу чёренну.
– Так в церкву, отец-милостивец, помянула матушку… – А сама на Борисушка зыркнула – тот, родимый, и поперхнулся.
– А, к пропивцу к энтому, к Федосею? Что ж, дело важное. – И сызнова похохат’вает, ин бородища ходит каким ходуном. – Про мене, чай, выспрашивал?
– Да нет, отец мой, всё более про мои грехи… – И прожигает наскрозь Борисушка. Тот и закашлялся, сердечный, потому знай, щи наяривает: хороши, наваристы. Постаралась Мавра-т, Як’левна-т.
– Да какие твои грехи, Серафима Саввишна? – пытает Яков Яковлич, не унимается: ишь ты, кой сурьезный сделался!
– А уж про то Господь ведает, отец мой! – И в третий раз на Бориска зрачком стрельнула. Тот ин заходится: квохчет кочетом – Яков Яковлич и не мигнул.
– Ну, дело хозяйское: не мне тебе споведовать – на то Федосей поставлен – я спытаю тобе, на что ты годная. Ну, сказ’вай, кухарничать знаешь, чай?
– Как же, отец мой, не знать…
– Вот и ладно, Серафима Саввишна. Сядем вечерять нонече, кады темь найдёт, так ты млинков подай: больно уж млинки я люблю, д’ масляны, д’ со сметанкою!
– Можа, чин им дать, отец?
– Это как это? – И в бородищу смехается.
– Да как: мясцом д’ яичушком начинить брюшко, а то и творогом которые…
– Воля твоя! – Яков Яковлич ин светится. – Слышь, Серафима Саввишна, а ты складно сказ’ваешь! – А Мавра сподтишка подзуж’вает: не та, деск’ть, хозяйка, котора говорит, а та, котора щи варит. – А Яков Яковлич и в ус не дует. – Читать-писать знаешь, чай?
– Как не знать, отец мой, – обучена…
– А ну, ступай за мной. – И хватает Симушку за рученьку за белую, и тащит в хоромы свои за семью печатями. А Мавра: чуяло, мол, мое сердце, ой, чуяло. Эт’ он нарочно, мол, девчонку выписал. Помяни, мое слово, мол, Борюшко, без порток, мол, супостат пустит по миру… – А Яков Яковлич и бородищей не ведет, потому, слышь, Симушку в кабинет свой ученый ведет, ключ в скважину вставляет д’ дверь заветну отпирает… Симушка что зачарованна кака стоит, ин чело склонила девичье: с порога на ей глядит потрет большущий Чухарёв своим глазом чёренным – то сам ученый Яков Яковлич, от ить страстушки…
– А ну-тко… – и Яков Яковлич, старый ты лыч, сейчас тычет Симушке в личность бумажкими писчими. – Прочтешь мои каракульки? – А наша-т столбом стоит вкопана: в кипу кних ученых взором вперилась, в колбочки-стекляшки мудреные д’ в трубу большущую, родимые матушки! А Яков Яковлич видит то – да толь в бородищу и смехается: а и что не смехаться-то, кады пташ’чка желторотая самолично в силки запархива’т! Опомнилась наша Симушка, ровно встала спросонья с подушки пуховенной, а Яков Яковлич, Чухарёв-то:
– Глянется, мол?
– А то! – И глазищами лупает лапушка на Як’ва на Як’лича.
– Станешь мне помощницей, а, Серафима Саввишна?
– Стану, отец мой, вот истый крест!
– Тады разбирай каракульки д’ пер’пис’вай набело. – Симушка и глянула в писульки заковыристы, а там всё про звезды д’ про иные тела небесные. – То труды мои давешни, Серафима Саввишна, про законы про вселенные. – Гладко сказ’вает про тела-т небесные, а сам слюной исходит, антихресть такой, на тело белое любуется.
Так у их дело-т и сладилось: с утреца, как пробудится Симушка с первым кочетом, сейчас в кабинет – толь ей и видели – и пер’пис’вает каракульки Як’ва Як’лича, что ночами долгими бобыльими мараны про тел небесных коловращение: и пишут, и пишут, изверги, сладу с ими нет! Пер’пис’вает – да листочек к листочку и склад’вает. Яков Яковлич толь и покряхтывает. Вот сложит сколь там листков – вечерять пора: так она сейчас млинков изладит, аль оладьев, аль шанешек. Яков Яковлич толь бородищу поглаж’вает.
А как ноченька подкрадется бедовая – всё одно д’ потому деется: Чухарёвы в три горла позёв’вают – почивать сбираются: кажный на свою сторону сворач’вает – а и Симушка сейчас зевает: уморилась сердечная – роток окрещ’вает, задувает свечечку – и в сон проваливается: а и сон всё тот ж… Вот посыпохивает сном тем сладостным – отворяется дверь еле слышная, на пороге ктой-то чернеется: то Борисушко… И дух захват’вает, потому так подошло, что день деньской не видит Симушка свово сокола: всё за делами д’ за заботами… Чуть забудется – а он уж зацалов’вает ей поцалуями сахарными, ин изнывает тело белое! Цаловать-то цалует – да в сам корень не трогает…
Поперву-т Симушка к отцу Федосею: чуть засветло – сейчас и кидается сповед’ваться. А тот одно твердит: уж не согрешила ль ты, мать моя? Гляди, мол, в подоле принесешь – ввек не отмоешься. Она и не стала ходить: так-то оно сладостней…
Сколь уж там ночей минуло – и не перечесть, а толь и явился Борисушко чернее черного. И уж так цаловал тело белое устами сахарными, уж так в очи девичьи с поволокою загляд’вал глазом масляным… А после шептал на ушко речи шелковые д’ медовые:
– Симушка, моя кровинушка, дозволь хошь разок войду в плоть твою девичью, потому нету боле моей моченьки: пропадаю я… – И трясется что осиною. А наша-т и сама изнывает: уж так жгет унутре огнь пламеньем – а толь грех, он и во сне грех, потому зубы стиснула:
– Смирись, мол, Борюшко, сирая я, мол, деушка. А и кто защитит мене, коль понесу, чреватая? – И отворач’вается…
А наутро вскочила с первым кочетом – и к отцу, к Федосею: отпусти, мол, грехи, батюшко, так и жгут, мол, унутре, что в геенне огненной! А отец что – отец, знай, своё: мол, согрешила, мать моя, – никуды топерь не кинешься. Д’ наказал молитву творить до посинения.
Той каракульки Як’ва Як’лича разбирать – а она причит’вает: мол, прости, Господи, душу грешную – и челом об пол бьет. Яков Яковлич на ту пору и случился д’ не таков: не стал чикаться:
– Уж не чеканукнулась ль ты, мать моя, а, Серафима Саввишна? А то, я гляжу, зачастила ты к Федосею! – Как отрезал! И хватает нашу грешницу за грудки д’ в церкву и тащит к самому батюшку.
А тот откушал, по всему, д’ крошечки с бородищи и отрях’вает. Завидел Як’ва Яклича с Симушкой – и дивуется:
– Эт’ кто эт’, мол, к нам пожаловал? Нешто сам ученый Яков Яковлич? Эт’ ж где эт’, мол, видано, люди добрые? – И разводит руками, и трясет головой.
– Ну будет июродить-то. Ты сказ’вай лучше, пошто девчонку подучиваешь, пошто с панталыку сбиваешь? Аль неймется? Мало тобе Аринушки?
– Эк’ горяч! Поостынь! – И перстом сына блудна окрещ’вает. – Помни, где стоишь! Эт’ ты у собе, в доме Чухаревом, глотку дери, а здесь как-никак божий храм! С чем пожал’вал, сказ’вай: некода мне с тобой лясы точить – дела зовут вышние.
– Ишь ты, вышние… А толь я г’рю, оставь Серафиму Саввишну, а не то… – И сжал кулак Яков Яковлич.
– Не пужай – пужаный! А толь у нас с ей своя стезя! И не суй свой нос в божий промусел! – Яков Яковлич в бородищу и смехается. – Смейся, смейся покуд’ва. Смотрю я, совсем ты о душе-т позабыл за своими телами-т небесными… – Изрек Федосей – и скрылся, толь его и видели. А Яков Яковлич постоял-постоял, помялся с ноги на ногу – и пошел не солоно хлебавши, что кой неприкаянный: резанули не то словеса-т Федосьевы по совести…
С той поры, сказ’вали, и не тронул Симушку: мол, споведаться споведуйся хошь отцу Федосею, хошь черту рыжему – д’ дело разумей. Так и поставили промеж собой: с первым кочетом пробудится – и сейчас в церкву, к отцу, а после каракульки пер’пис’вает черным по белому д’ лист к листу и склад’вает: стоп’чка-т уж большущая! – всё чин чином, всё как у людей. Д’ блинками, ватрушкими умаслива’т, кады вечерять подойдет времечко… А там и ноченька, и сон сладостный… А с утреца верёвочка вьется сызнова…
Так они и жили покуд’ва…
Вот живут. Сели раз завтрикать. Все, Чухаревы-т, как люди завтрикают, – один Яков Яковлич мордуется: что эт’, мол, понаварила – кус в рот нейдет – и тычет Мавре Як’левне. Пущай, мол, Серафима Саввишна домовничит топерича – и сдобрил свою реченьку перчёным словцом. А Мавра:
– Эт’ ты нарочно, мол, девчонку выписал, – криком кричит. – Сживают, мол, со свету, люди добрые. По миру пустит, мол, супостат, потому дом под собе подмял! Ты долю, мол, отдай законную – уйдем, мол, толь нас и видели, гори, мол, всё синим пламеньем. – Да Василей, как про долю-т песнь завела Мавра Як’левна, туды ж: сидит поддак’вает.
Яков Яковлич не стал рядиться да чикаться: сгреб персты в кулак – всю пятерницу как есть – и – на-кося, выкуси! – лыч казал д’ присовокупил словцо вострое что шестым перстом!
– Антихресть! – толь и молвила Мавра Як’левна, д’ прикусила губищу, д’ ширинку скинула латанну-перелатанну, что старе поповой собаки, д’ швырнула Серафиме Саввишне: домовничь, мол, экая, мол, какая девчонка шустрая…
А Яков Яковлич что – Яков Яковлич не стал рядиться да чикаться: скрутил ширинку ту – д’ ка-а-ак накинет на шею Мавре Як’левне, что кобыле хомут, ка-а-ак стянет телеса верёвкими – та, Мавра-т, сказ’вают, ин побелела, ин бельмы выкатила.
– И ключ неси от сундука от Арин’шкина, шельма ты рыжая. – А та и отдышаться не отдышится, потому чует: пришла ейна смертушка, к самому горлу подступила подступом – а всё своё твердит, поперечное:
– Да ты что, Яков Яковлич, режешь без ножа? Опомнись, братец: то ж Арин’шкино приданое! Ты ж сам наказал стеречь! Родимые матушки! – И на Симушку зыркает! – Э-эх, видела б покойница… – И заходится кашлем, потому придушил, душегубец, как есть, и не поперхнулся! А Чухаревы, слышь, сидят, что мыши каки, и не шелохнутся: тяжела рука у Як’ва-т у Як’лича. Одна Симушка дрожит ровно осинушка.
– Врешь, Маврушка! Ты покойницу не трожь, рожа твоя сивая! Не твое, мол, дело собачье! И на кой, мол, ляд сдалось ей приданое во сырой во земле, кады тело белое уж который год как сгрызли червы и не поперхнулись? Неси, мол, ключ, кому г’рю! – Та и понесла, Мавра-т, безропотно, потому куды кинешься?
А Яков Яковлич, как ключ увидал, что чумной кой сделался: сейчас к сундуку заветному – и пошел шерстить приданое, лист к листу сложено в стоп’чки. Вот вымает что, оглядом огляд’вает – и Симушке подкид’вает: а там что полушубочек не полушубочек, там шалочка не шалочка. А и туфлички лаковы, и чулочки гладкие, носи не хочу, – чего толь не напасла Арин’шка, царствие небесное! Да сымай, кричит, Яков-то, Яковлич, ремки старые – рядись, мол, в обновы шелковые, Серафима Саввишна! Разошелся, что легкая в горшке. А Мавра закусила губищу – а сама волчиною на Симушку выгляд’вает.
– Ишь ты, образина старая, нешто на свои телеса натянуть удумала наряды Арин’шкины? – А та толь ширинкою и утирается, потому звезда-т во лбе горит…
А Симушка отродясь и нарядов эт’ких не вид’вала: стоит что глуподурая, глазищами лупает. Глуподурая-т, она глуподурая, а всё одно: женчина… Вот понабрала тряпиц из сундука – да в свою комнатку и завихрилась. Уж сколь там времени минуло, а толь явилась не запылилась пред очами Як’ва Як’лича д’ всей Чухарёвой челяди. Борисушко, слышь, кость большущую, сказ’вали, едва не заглотил – еле и отходили молодца! Василей ровно на кол сел, а Яков Яковлич толь и вымолвил тихохонько:
– Ишь ты, ишшо краше, мол, Арин’шки…
Симушка краской и залилась, что неб’шко розовым заревом, закатное. А Яков Яковлич – толь его и видели – сейчас в комнатку ейную: схватил ремки, что с себе скинула – д’ в печь: гори они синим пламеньем. Симушка-т, сказ’вают, и не опечалилась: до того пришлись ей наряды Арин’шкины.
– На-ко ’от, владей, твое добро! – И влагает, Яков-то, Яковлич, ключ в ейну ладошку влажную. Д’ Василью с Бориском наказ’вает: – Снесите, мол, сундук в покои к Серафиме Саввишне. – Д’ Мавре подмиг’вает: – Что, мол, Сундукевна ты старая, профукала свое приданое? – И в бородищу свищет-смехается. – Д’, слышь, обед не подавай ноне, кулёма ты, – пущай, мол, Серафима Саввишна понаварит борща: да картох кроши поболее – да ишшо кулеша: уж больно уважаю я кулеш – да киселя овсяного… Понаваришь, не то?..
– Понаварю, отец мой, будь покоен: персты обсосёшь, – осмелела Симушка. А тот, Яков-то, Яковлич:
– Да я не толь персты – всю пятерницу, как есть, коль утешишь, в рот возьму.
– А как же каракульки?
– Не простынут – не щи! Какие твои годы – успеется. Без трапезы-т, на пустое брюхо, много ль наперепис’ваешь? – Симушка толь и пшикнула, довольнёшенька. Борис’шко, сказ’вают, надулся что мышь на крупу.
Вот понаварила – д’ понесла: поднос, что с яствием, слышь, весь собой сребряный, ширинка на пышных на бёдр’шках шелковая, платьишко Арин’шкино в обтяж’чку крыжавчато – грудушки ин колышутся: ишь, отростила, не гляди, что шешнадцать годков! По колидору так, зна’шь, идет, д’ в зеркала толь и погляд’вает: а и хороша-а-а-а, истая королевишна! Случился Василей ей: куды, мол, путь дёржишь, девынька, а не поднесть ли кушанья – а сам изловчился д’ за грудушку цоп – и шшупает, ин слюной изошел, чтоб тобе пусто було. А наша-т королевишна – поднос ему под нос – толь и куражится, толь и посмеивается: да нужон, мол, ты мене, пупырушек. Тот, Василей-то, стерпел, а куды кинешься, д’ губищу закусил себе тихохонько, не солоно хлебавши-то: поглядим, мол, ишшо, который кому нужон…
А Симушка толь на плешь ему и поплёв’вает: завей горе веревочкой! Вошла, слышь, в горницу, д’ что госпожа. А Яков Яковлич завидел тело белое д’ пышное, ин носом повёл, потому чует: дух шибко сладостный, терпежу несть.
– Ну, потчуй, что ль, Серафима Саввишна. – Д’ потирает ладошкими, д’ в бородищу смехается. Симушка сейчас и пошла потчевать: а там борщ не борщ, там кулеш не кулеш, там кисель не кисель! Яков Яковлич что с цепи сорвался: в три горла жрет – и не поперхнется. А и Борисушко жрет, ин за ушком трешшит, а и Василей наяривает. Одна Мавра мордуется: корку сосет черствую. Соси, дурища, – Симушки и дела несть: сама понаелась так, что платьишко Арин’шкино по шву трешшит.
Вот поели все кушанья, Чухаревы-то, – Мавра, слышь, толь слюной и изошла – а Яков Яковлич:
– Сведи мене, мол, Серафима Саввишна, – сказ’вает, – в опочивальню: потому чтой-то сон сморил слад’стный опосля эт’кого обеда царского. Ну уж уважила! – И цалует рученьки ейны белые, и кланяется в ноженьки. Та и повела: плывет что павушкой. А Мавра сподтишка змеищей какой и пошип’вает:
– Ишь, мол, титьки свои распустила, бесстыжая! – Так Борисушко, сказ’вают, едва на Як’ва Як’лича не кинулся, толь кулачищи и сжал до сукрови! ’От они где, страстушки-т!
Яков Яковлич, как до опочивальни-т добрел, не стал, слышь, рядиться да чикаться: на постелю, что мешок пустой, шмякнулся – д’ манит эд’к перстом Симушку. Та и задышала что: груд’шки толь ходуном каким и ходют туды-сюды, пышные: и кады округлилась девка? Что щепка пришла! Ох и чудны дела твои, Господи! Так Яков-то Яковлич: