Текст книги "Спасатель"
Автор книги: Татьяна Чекасина
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
…Стояли приятные непыльные деньки. Ночью, точно по заказу местной службы коммунального хозяйства выпадали лёгкие дождики, а потому слякоти, обычной для Саргая после дождя, не было. Пыль прибивалась, и почва стояла чуть влажной, медленно подсыхая лишь к вечеру. Из ближайшего леса, всегда удручённо принимавшего всю пыль Саргая, тянуло запахом хвои, грибами, будто это был нормальный лес, а не какая-то пылевая ловушка. И сидевшие в кабинете, делать нечего, вспоминали, какие это были хорошие деньки, и даже увидели Арсения, бодро шедшего к карьеру, с удовольствием глядевшего, стоя на краю, с высоты в его гигантский котлован.
– Я проводил в думах о работе и субботу, и воскресенье. Я считаю, что у меня большой путь, у меня энергии много. Сейчас – ещё больше, чем в те первые дни.
Никто не засмеялся над таким признанием. После знакомства с работой отдела в конторе, Патюнин однажды чистым свежим утром поспешил в карьер, уже не только любоваться им, но и работать, руководить там рабочим процессом. Он был, точно полководец перед первым сражением. С борта карьера он охватил взглядом отвесные стены, напоминавшие берега каньона. На теневой стороне они казались фиолетово-холодными, на противоположной – розовато-тёплыми от света восходящего солнца. Как раз «уазик» подоспел, и повёз Патюнина всё вниз да вниз, туда, где сейчас шла выемка. На самом нижнем горизонте, на дне между высоко поднимавшимися, громоздившимися серо-лиловыми глыбами пустой породы, нёсся ручей, бежал бойко. Экскаватор, стоявший посреди руды, антрацитно-чёрной и даже на вид породистой, умывался чуть ли не по кабину. А Лёшке Горшукову – хоть бы что. Патюнин отдал свой первый в жизни деловой приказ: поставить насос для откачки грунтовых вод из карьера. «Василий Прокофьевич уже распорядился», – ответили ему на это. Патюнин взглянул на часы: оказывается, Кадников приходит на работу раньше начала рабочего дня. А потому на другой день Патюнин явился раньше Кадникова. И успел до его прихода выдать другое распоряжение: переставить «шарошку», но пришёл Кадников и это распоряжение отменил.
– Было и ещё… Например, я велю бульдозер в одном месте держать, а приходите вы, Василий Прокофьевич, и велите его перегнать. Я понял, что вам не хочется, чтоб я занимался своим непосредственным делом – организацией работ, а сидел бы в конторе и перебирал ненужные бумаги. Но я-то мечтал быть организатором производства… – Патюнин смотрел поверх Кадниковской головы, обращаясь к нему, но не к живому будто, а будто к отображённому на невидимом экране задней стенки комнаты, где висел лишь выцветший плакат о «выдаче руды на гора».
– Василий Прокофьевич, надо что-то делать. Может, послать тётю Фросю за фельдшером? Или – за участковым сразу? – прошептала Чиплакова.
Муха откликнулась ей настырным жужжанием.
– Погодите, – нетерпеливо отмахнулся и от мухи, и от Чиплаковой Кадников.
– Мы поднимались на «уазике» из котлована, шофёр отпросился, и я вёл автомобиль. Хотел спросить вас, как же нам дальше работать, кто-то из нас – лишний, да и по должности это вам, а не мне, надо в конторе сидеть, но когда я повернул голову и увидел ваше лицо, то… У вас, Василий Прокофьевич, было такое лицо… беззащитное, ну, как у ребёнка. И я не спросил.
– Беззащитное? – эхом откликнулся Кадников.
Патюнин не заметил.
– С этого дня я понял, что вы, как я. Вы также хотите быть человеком. Вы – живой. А у нас штатное расписание составлено так, что никто живым быть не может. Но я не люблю кукольный театр! – Арсений опасно дёрнул левой рукой с судорожно зажатым графином. – Вот почему я и написал это письмо министру…
Собственно говоря, именно эта заварушка с посланием, в большей степени, чем поведение Патюнина во время взрыва, спровоцировала сегодняшнее разбирательство. Патюнин бегал, носился, грозился, размахивал письмом. К такому адресату никто никогда на Саргае ничего не писал.
– …в письме своём я указал, что всех нас надо сократить, весь производственный отдел: Сомова, Магдалину, меня… А Кадникову платить наши зарплаты. Но… Письмо это я не отослал. Магдалина схватила его со стола и отнесла Борису Кузьмичу, и тот уговаривал меня не писать министру. Нет, он не уговорил меня, и я ещё обязательно отошлю это письмо. А зарплату свою я решил перечислять в фонд мира, ведь она мною не заработана. Самое страшное, что чувствуешь эту проволоку, привинченную к спине, а перепилить её не можешь… Мне надо было хоть как-то превратить себя в человека. Хоть как-то раз-ма-рио-нетиться…
Кадников опустил голову, Чиплакова дёргала его за рукав, но он отстранился от неё:
– Дайте дослушать, чёрт возьми!
– Вы понимаете, я так старался! Я даже вечерами думал о работе! А Ярик подшучивал: «Плюнь на Саргайский карьер, думай о карьере».
– Во, продаёт! – Ярик Сомов всегда считал: с этим Патюниным надо быть начеку. С такими всегда настороже надо быть. С дураками-то.
На лице Патюнина его реплика никак не нашла отражение, и Ярик подумал, что Патюнин его также не видит, как и Кадникова до этого, хотя и вступил уже в общение с ним, но с ним будто и не живым, а отображённым в незримом кино на задней стенке комнаты.
– Ты меня, то на танцы зазывал, то – на матч футбольный, но разве мне до этого! Я же имею цель, я же имею идеи, я без них жить не могу.
– А девочки – как? – спросил Ярик, перестав жалеть Патюнина и удивляясь уже меньше его сомнамбулическому состоянию.
Лёшка Горшуков, конечно, хохотнул. Другие к шутке Ярика остались глухи. Что было для всех неожиданным, так это то, что Арсений вдруг ответил:
– Я не какой-то ненормальный. Ко мне скоро приедет невеста, и мы поженимся. Личная жизнь – это хорошо, но это – не главное.
После таких слов Ярик Сомов умолк. Он вообще-то знал об этом, и невесту видел, она приезжала, оформилась учительницей в школе.
– Однажды, Василий Прокофьевич, вы даже разозлились на меня: «Что вы крутитесь под ногами! Идите в контору…» Ну, я и пошёл, и с того дня вычерчивал графики взрывных работ. Мне ничего не оставалось, как только готовить взрыв…
Степаныч издал тихий смешок: ему не раз приходилось наблюдать обоих начальников (и старого, и нового) в непонятном противоборстве. А сейчас он уж не хотел поддерживать Патюнина – поведение того внушало «адвокату» ужас.
– Я всё думал, думал… И понял… Я понял, что жить так нельзя. Государственные средства расходуются впустую. Борис Кузьмич – махровый волюнтарист. Главный инженер – догматик. – Графин стал описывать в воздухе правильные дуги, все пригнули головы.
А Патюнин продолжил громить местное начальство. Похоже, он всех, кроме Кадникова, считал ненужными, называл Кадникова «человеком-карьером» и твёрдо оповестил сидящий тут конторский многочисленный народ, что «безо всех нас Василий Прокофьевич один с рабочими всю руду здесь добудет, пропустит через обогатительную фабрику и вывезет». «Ему никто не нужен, а тем более – я, его заместитель по организации производства». Кадников то начинал тихо смеяться, потрясывая энергичными плечами, то каменел. И на его обветренном широколобом лице с глазами беспробудного трудоголика отражалось почти детское изумление. Докрыв местных, Арсений перешёл к правительству. Он назвал главу государства «шамкающим микроцефалом», остальных – «тупо подчиняющихся предрассудкам»…
– Хватит! – вскричала Чиплакова. – Прекратите! Вас выучили бесплатно, дали образование, а вы так ненавидите наше государство! Как вы можете! – лицо Чиплаковой вмиг сделалось красно-пятнистым.
Народ испугался: Патюнин пустит в ход графин, и первой падёт в бою Валентина Петровна, бессменный профсоюзный лидер, не говоря уж о том, что осиротеет плановый отдел, а как же жить без планов? Как? Но ничего страшного не произошло. Впрочем, произошло, вполне возможно, ещё более опасное, но оно-то показалось всем меньшим злом из двух: Патюнин вдруг хихикнул и спокойно досказал, точно не слышал крика Чиплаковой:
– Когда в детстве я смотрел кукольный театр с мамочкой, то мне так хотелось подглядеть, кто же прячется за синей материей под игрушечной сценой. Но так и не увидел. А сейчас думаю, – он снова хихикнул, – и у нас в государстве есть люди, которые, точно актёры живые, прячутся там, под сценой, выводя нужных мёртвых кукол и разговаривая за них.
Кадников останавливал собственный смех, он руками как бы прессовал ненужную мимику, которая буквально перекашивала ему лицо, он пытался остановить мышцы смеха.
– Да-да, – вырвалось у него.
Ярик Сомов фыркнул, это был прорвавшийся сквозь преграду в гортани хохот. Кое-кто тоже улыбался, но, в основном, испугались, и побольше графина, точно оказавшись в одном помещении с буйнопомешанным, словно это уже не кабинет марксизма-ленинизма, а какая-то палата номер шесть.
– У меня не было выхода, – напористо продолжал Патюнин. – Я хотел превратить себя в человека… И, представьте, превратил… Я нынче себя не марионеткой чувствую, а живым…
…В тот день он подошёл к карьеру, увидел круглую его чашу, вспомнил, что это – самый большой открытый карьер в Азии и в Европе, а также в Африке, залюбовался спиралевидной дорогой, уходившей вниз и вниз, исчезавшей в земле, точно была она дорогой в недра, и он уж больше любил именно эту дорогу, уходившую вглубь земли, чем обычную, наземную, и даже больше той, которой так гордился двадцатый век, – устремлённой в небеса.
Арсений Патюнин понёсся этой чудесной дорогой. Он, будто мальчик, изгнанный из любимой весёлой игры жестокими сверстниками, суетился в карьере. Он готов был лопатой отбрасывать вскрышу, подменять всех: бульдозериста на расчистке дороги, заваленной мелкими камнями, ссыпавшимися сюда после предыдущего взрыва, бурильщика на буровом шарошечном станке, экскаваторщика в забое, чёрном от обнажённых напластований жирной-жирной руды… Это большое и на глаз количество такой богатой руды вызывало у Патюнина гордость за недра, за страну, так богатую самыми разнообразными недрами. В этот день и Лёшка Горшуков, и Степаныч, и даже Кадников заметили какое-то непонятное нетерпение Патюнина, его энергию, его вертлявость. Все стали подозревать, что с ним творится нечто, будто сила какая-то вселилась в него и гонит его, и тащит… «Что это сегодня Патюнин так крутится?» – услышал он за спиной озабоченный голос, кажется, Степаныча.
– …С вами, Василий Прокофьевич, я столкнулся пару раз…
– Да, – откликнулся Кадников.
По реплике этой было понятно, что Кадников прекрасно помнит ту последнюю встречу перед взрывом. Взрыв ожидался большим. Вся бригада Степаныча была в сборе: высыпали порох из длинных мешочков цвета хаки в готовые отверстия, просверленные вглубь земли. И, конечно, помнил Кадников, что в лице Патюнина было какое-то слёзное отчаянье, мол, не трогайте меня, не гоните, дайте побыть с вами! И Кадников не возразил, не прогнал. Он же не знал, чем это обернётся. Взвыла сирена. А Патюнин не спешил, будто самое главное его ожидало впереди. Он проводил глазами последних рабочих, покидающих карьер.
– …я вообразил себя единственным, полным хозяином здесь, в Саргайском руднике. Мне стало так легко, что чуть не задохнулся от счастья. Счастье походило на ветер. Оно налетело. Охватила меня свобода! Подольше хотелось задержать в себе это чувство, быть господином своего положения, своей судьбы!
Сирена завыла вновь, и лес ей откликнулся, и стало убийственно тихо, и на борту карьера Кадников уже, наверняка, спрашивал Степаныча: «Никого не забыли?», а Степаныч ответил привычно: «Вроде, никого». Вопрос и ответ были чистой формальностью, потому что никто, кроме самоубийцы, не задержится там, внизу после сирены. А самоубийц на Саргае отродясь не было. Патюнин стоял незаметно для них в опасной зоне и глядел на экскаватор: «Да, он же на месте бурового станка, который отогнали перед взрывом…»
– …я кинулся к нему, бежал, запинаясь о камни…
Он сознавал уже, что бежит прямо на взрыв, навстречу своей, вполне возможной гибели. И даже удивился чуть, когда оказался на горячем, нагретом солнцем сиденье экскаватора, включил мотор, тронул с места, машина перекатилась на траках вперёд. Патюнин очень спешил. Как только выползли они на гребень четвёртого горизонта, земля вздрогнула, и всё вздрогнуло вокруг, и Патюнину показалось, что он вместе с экскаватором проваливается в недра, желанно проваливается… Его точно потянуло туда магнитом, будто сама земля решила забрать его в своё таинственное нутро. По кабине сыпанули камни, и в Патюнине проснулся-таки инстинкт самосохранения. И далее именно этот инстинкт продиктовал ему действия, и даже – невероятные. Патюнин взлетел почти по отвесной стене наверх. Нынче он и представить бы не мог, что человек может взобраться по такой крутизне и с такой скоростью. Но вот они, руки, все сплошь – в ссадинах, залитых зелёнкой. Лёжа на безопасном горизонте, он плакал от неудачи: и технику спас, и сам удрал, взбежав по скале, точно обезьяна. А что – теперь? Опять – жить? Но – как?
А Чиплакова… Она, этот дирижёр разбирательства, вдруг, перестала быть производственно-общественной дамой, сникла, желая упрятаться под свою причёску, напоминающую копну сена. Она, словно превратилась из обычной Чиплаковой в кухонную, то есть, в ту женщину, у которой был муж, дети… Незнакомым для других взглядом она следила за лицом Патюнина, вслушиваясь в произносимые им слова. Это окончательное его раскрытие оказалось само по себе как бы за пределами досягаемости всяких Чиплаковых, вне сфер этих Чиплаковых, оно выводило Арсения на ту общечеловеческую орбиту несчастья, когда даже и такая явная атеистка махнёт рукой: «Бог ему судья…»
– Арсений, успокойся! – выкрикнула Магдалина и, сшибая коленками стулья на пути, бесстрашно кинулась к Патюнину, взяла его за руку, и он покорно поставил графин на стол и, нервно потряхивая мокрым рукавом пиджака, последовал за ней в медпункт.
Выходя, он оглянулся, и люди поняли, что Патюнин смотрит внимательно, но лицо у него вполне бессмысленное, отсутствующее, будто он и не здесь даже, а где-то на нижнем горизонте карьера, а то и вовсе – под землёй, откуда ему уже не выбраться никогда.
Северное лето, тишина, ни группы захвата, ни психиатра…
Немцы говорили с полным раздражением на родном языке, мол, такие разбирательства бывают только у нас на Саргае. Кугель, горько усмехнувшись, перейдя на русский, сказал Мейеру, но слышали все:
– Может, ему в ФРГ уехать, как мой Федька нах дойчлянд… (Федьку вообще-то Фрицем зовут), – уехал некодяй, опозорил отца…
Муха ответила ему:
– Жжи-жжи-жжи…
Это было время неестественной томительной тишины, тяжесть которой жмёт на душу, словно глыба пустой породы на пласт руды. Ждут все: и те, кто готовят взрыв, и те, кто тихо сидят по конторам. Вот-вот грохнет, загремит, земля содрогнётся, стёкла отзовутся тонким звоном, и эхо прокатится гулко в ближайшем лесу.
…Сеня Патюнин лежал в местной больнице на больничной койке и фактически не слышал, как потряс округу новый, рассчитанный им самим запланированный взрыв.
1982 год.
От автора. Такие, как Патюнин, в то время ещё не знали, чем кончится их борьба с советскими весьма несовершенными методами производства. Не знали, что хозяевами рудников и шахт станут не они, а бандиты, а их, молодых специалистов, просто толпами выгонят на улицы и… на рельсы, где им придётся лишь стучать по рельсам касками, выбивая себе зарплату, от которой так легко отказался Арсений «в пользу фонда мира». Так уж у нас в стране повелось: золотой середины нет…
Рассказы
Эх, Иванчик… Рассказ попутчика
Поезд шёл с севера. Была ночь, а вагон был полутёмным, полупустым, плацкартным. За стенкой царило какое-то опасное веселье. Пассажиры резались в карты, были все пьяны, заглянули, девушкой назвали… Неужели никто не подсядет напротив?!
На полустанке вошли новые пассажиры, с ними впорхнула морозная свежесть.
– Добрый вечер, – сказал какой-то дядька, с виду крестьянин, рослый, даже огромный, но не толстый, а костистый. Руки – лопаты, ноги – метр с валенками невиданного размера. Лицо длинное. Появление такой махины-образины вызвало полный страх.
Поезд тронулся, стало светлее, и в глазах попутчика обозначилось выражение: мол, сила во зло не будет пущена, злая сила есть, конечно, не без этого, но она выключена. Такой текст, ну, просто как титры в телевизоре, можно было прочитать в обоих глазах этого великана. Одет он был в новенькую телогрейку и такие же стёганые ватные штаны, шапка цигейковая с матерчатым верхом. Рядом положил небольшой рюкзачок. Из-за тонкой стенки раздался хохот и ругань. Попутчик прокомментировал:
– Развлекаются ребята.
– В этом поезде, – говорю с бывалостью первой в жизни и страшной командировки, и с полной дамской непроницательностью, – едут из лагерей. Хорошо, хоть вы оказались напротив, а то уж думала в начало вагона перейти, там какие-то женщины на узлах…
– Да и я, – ответил попутчик кротко, – после лагеря.
Вот и доверяй внешности!
– Извините! – выпалила, готовая сорваться и нестись через весь состав хоть под прикрытие самого машиниста. Говорили мне провожавшие начальники рудника: «Надо вам в купейный…»
– А куда вы едете? – спросил он робко.
– В Москву…
– Москвичка? – обрадовался он неожиданно. – Я москвич. Всю жизнь прожил у самой кольцевой в Лосе…
– Да, мы просто соседи! – ответила и я с радостью. – Я на Бабушкинской живу, это совсем рядом с вами…
– Да, но теперь у меня в Москве ничего нет, – вздохнул он. – А был дом собственный, один подвал пятьдесят квадратных метров.
– Конфисковали? – спросила невольно: дом моего прадеда в самом центре столицы тоже конфисковали, правда, совсем в другие времена…
– Нет. Дом у меня отняли. Хитростью.
Замолчал. Колёса стучали.
– А сидели за что? – спросила сочувственно.
– Я избирательный участок… разгромил.
– Вы что же – политический?
– Нет, я уголовный. Выпивши был.
Стал рассказывать складно, не путаясь, понял, что перед ним журналистка какая-то, вот и блокнот, и диктофон на столике…
…После армии он вернулся домой, родители вскоре умерли, и остался он в своём доме со своим двориком вблизи Ярославской железной дороги, к шуму которой привык с детства. Электричка, как трамвай: летом купаться на Пироговку, зимой на ёлку на площадь трёх вокзалов… Устроился он по специальности, приобретённой в армии: автослесарем в гараже, вскоре переименованном в автосервис. И вот шёл он однажды под Яузским мостом тёмным вечером с работы и услышал визг сдавленный, и увидел, как девчонку какую-то затаскивают в микроавтобус марки «нисан». Подбежал, да и вырвал у них… Попутчик сделал движение руками, показав, как он «вырвал» девчонку из рук похитителей. Мне невольно пришлось пригнуться, так как размахнулся он чуть не до моей полки.
«Вырванной» оказалась Сонька по фамилии Злоказова, дочь лимиты, средоточием жизни которых раньше был завод железобетонных конструкций, а после – самогонный аппарат удачной конструкции. Угрозы о «сто первом километре» и повисли в воздухе после смены этой ориентации. Но дочка не хотела уезжать с Яузы, вблизи которой родилась, а потому спросила: «Как, говоришь, тебя мама звала? Иванчиком? Я тоже буду звать тебя так». Спасённая прижилась в Лосе. Месяц жила, второй, родителей уж выселили под Дмитров, точным адресом не поинтересовалась.
Была она худосочной, болела часто. Иван взялся, кроме переборок двигателей «вазовских» моделей, за жестяные работы, на этом и стал заколачивать, подъезжали с помятыми крыльями и дверями иногда прямо к дому. Ну, а при деньгах можно и на рынок за продуктами. Кормить. Витамины. «Телятину для хилятины», – шутила Сонька. «Эх, Иванчик, какой же ты… молодец», – похвалит. Дома у родителей она на одном подмосковном батоне могла весь день продержаться, «творожную массу особую» редко видела на столе, мороженое только фруктовое за семь копеек, пломбира не едал ребенок, живя в столице! Откуда такая жалость нечеловеческая нашла на его душу?.. Пожили немного, зарегистрировались.
Вскоре дочка родилась, тоже слабенькая. Он и нянчился, и опять: фрукты, телятина… Сам и готовил. Сонька не умела, с детства была не приучена, да и некогда ей стало: поступила она в институт. Оказалась способной студенткой, но обувать пришлось, одевать. Не может же она хуже всех в институте выглядеть? А когда практика… Тут без золотых колец хоть не выходи… Однажды заявила, что туалет на улице – каменный век. Пришлось поменять дом на квартирку в Отрадном, небольшую в две комнаты, но со всеми удобствами. За дом дали приплату, которую ухнули на новую мебель, выпрошенную Сонькой, хотя старая Иванова мебель была еще крепкой.
Ездила жена отдыхать и с дочкой, и одна. У Ивана не находилось времени, вкалывал. Работал днями и ночами, иногда сутками не спал. Натура живучая, всё вынес. Сонька окончила институт, получила вакантное место прямо на кафедре. Дочка пошла в школу, научилась сама дорогу переходить, на газе еду разогревать. Смирная девочка, на Ивана похожая, ни забот с такой, ни хлопот. Теперь, когда у Соньки было всё, она затеяла бракоразводный процесс. Обставила грамотно.
В суде Иван был просто сражён выдвинутым ею аргументом. Она сказала, что они «не подходят» в интимном смысле. Несовпадение темпераментов. «Как это не подходят?» – хотел возмутиться он, впервые о таком слыша за всю их уже долгую совместную жизнь. Но не крикнул, а выслушал, она доказала это в два счёта с медицинскою книгой в руке. Он узнал книгу, в которую сам не заглядывал: появилась в его доме с первых дней их супружества. И сомнений не осталось – не подходят, никогда не подходили. Она права. Но когда она это поняла впервые? Бился над загадкою. И сделал вывод: да в самую их первую ночь! «Что ж ты раньше не сказала мне?» – спросил напоследок, когда забирал пожитки. «Я терпела», – проговорилась она. И он пошел за порог! Вот это терпение! Это же чёрт знает что за терпение! Значит, «терпела», когда хотела, чтоб он на ней женился. Терпела, чтоб в доме прописал, чтоб дом на квартирку обменял, чтоб дочку поднял, а её самою выучил и одел, а потом, естественно, терпеть она перестала… А ведь вспомнил он, что, бывало, терпение её лопалось, взгляды в его сторону делались жёсткими, злыми, ненавидящими и безо всякого, казалось, повода. Они разошлись, Сонька не позволяла ему видеться с дочкой, и вскоре вышла она замуж за какого-то начальника.
Иван поселился-прописался в общежитии, жил одиноко. Старался забыть бывшую жену, не вспоминать дочку. Так он прокантовался несколько лет. Мог жениться, и женщины попадались одна лучше другой, но когда дело доходило до расписки, наступал кризис в отношениях и ссора с очередной кандидаткой на семейную жизнь, которой он и до сих пор боится, как огня. Он понимал, что эти неплохие женщины совершенно не виноваты в том, что у него была такая жена Сонька, но и с собой ничего поделать не мог. Как ни странно, все эти женщины, которые у него были после Соньки, подходили ему, как одна, значит, не в нём дело, а в том, что она была какой-то особенной.
И вот наступил этот тошнотворный солнечный день… Иван выпил для храбрости и пошел в помещение средней школы, где играла музыка и висели на стенках портреты кандидатов в депутаты, которых он уж хорошо знал по агитационным листкам, налепленным на подъезде общежития. Он сбросил со столов бумаги, топтал их и грозился разнести избирательный участок вместе с урной, украшенной государственным гербом, кабинки для голосования и прочее необходимое убранство. Подскочили милиционеры, схватили Ивана, но он оказал сопротивление этим работникам милиции, то есть вырвался из рук данных соплячков и попытался бежать через окно, гостеприимно отворённое в теплоту школьного двора. Свисток созвал остальных блюстителей, Ивана схватили, сопроводили в подошедший «бобик» и увезли.
В милиции шла работа, по коридору деловито бегали, разговаривали на ходу и отдавали друг другу честь, из окон виднелась ранняя пышная солнечная осень, люди шли после голосования обедать домой, было воскресенье. А Ивана водили на допросы. К разным следователям. Приходилось снова рассказывать происшествие, отвечать на похожие вопросы. Это было как в больнице, куда его привезли с приступом аппендицита. Все врачи спрашивали одно и то же, будто боялись, что он наврёт, и ждали совпадений кое-каких показаний. Им надо было установить диагноз. И здесь, похоже, у него словно искали болезнь, хотели определить ее размеры, злокачественность, запущенность и силу.
«Так, значит, вы топтанием бюллетеней выражали протест? – спросил его следователь в штатском с незапоминающимся лицом. – Против чего протест? Против кандидатов?» «Никакого протеста, – врал Иван. – Так, нашло что-то, был пьяный». Допрашивала его и врачиха. Она задавала вкрадчивые вопросы, Иван понял: проверяет на ненормальность. Какой она сделала вывод, неизвестно, но вскоре его снова отвели в подвал и заперли в одиночке. Ему сделалось тяжело. Он опустил голову к коленям и так сидел, изолированный от людей, как ему казалось, на веки вечные. Что-то удивительное стало твориться с лицом: то сожмётся, то разгладится. Мышцы на скулах непроизвольно подтянутся к глазам и выдавят слезы; каждая, точно горошина. И… одна за другой, одна за другой… Он испугался этого явления, кулаком стал поддевать слёзы, то с одной щеки, то с другой и сбрасывать их с лица, и даже слышал: они, будто град, падали на пол. Ему было жаль жизни своей! Он не боялся чёрной работы, которую обещала отсидка, и в обычной жизни привык заниматься нелегким трудом, другой работы и не представлял. Боялся названий: тюрьма, ссылка, колония… Позор. Сделался преступником… Лицо его стало эти слёзы отжимать в тот момент, когда вообразил, что покойная мама дожила бы до этого времени, когда его посадили в тюрьму. Вот уж где горе… Хорошо, что не дожила, так выходит… А мама, будто и всегда чего-то такого опасалась, посмотрит на него и скажет: «Эх, Иванчик…»
– Но при чём тут Сонька? – спросила я попутчика.
– Но она и есть – депутат Софья Алексеевна… За неё же надо было голосовать… Но я, как видите, не смог.Вспомнилась эта дамочка, что-то самоуверенно болтавшая по телевизору… «Элитой» себя назвали такие, как она… Сколько же их теперь при власти, таких, как Сонька Злоказова, и депутаток и депутатов, сделавших себе свои карьеры на простодушных людях, обобранных ими, уничтоженных, превращённых в лагерную пыль. И советская власть была не ахти. Но те, кто боролись против советской власти, представить себе не могли, что наступит другая власть, а сами властители будут из бандитов и мошенников, из быдла… Так выходит?
За окном поредела тьма. Мимо плыли тонко заснеженные, обдуваемые частыми ветрами вырубки, а по краю их торчала старая, отслужившая уже чьей-то судьбе колючая проволока на высоких столбах наполовину поваленного забора. В глазах Ивана, как у дитя малого, застыло, будто навсегда, удивление. «Эх, Иван-чик, эх, Иван-чик…» – стучали колёса.
Спасатель
– Вы здесь работаете? – разглядела она (звали её Настей) плакат на домике: «Спасение на водах». – А меня, если что, спасёте?
– А вы собираетесь далеко заплывать?..
– Уже заплыла.
После молчания, неловкого для троих:
– Совсем не умею плавать. Однажды в дурмане веселья приятели столкнули с волнореза, и я преодолела сорок метров… На плаву держит дыхание (оно – хотение).
– Завтра проверим, – пообещал Игорь.
– С нами МЧС! – притворно-весело напомнила она.
– Да какой он эмчеэс, он никого не спасёт, он же переводчик… с французского на матерный, – отрекомендовал друга Игорь.
Женщина засмеялась напряжённо. Антон знал: Игорь – источник ауры, попадая лишь на обочину которой, сходили с ума и женщины, и некоторые мужчины. Эта, уже сумасшедшая (все становятся такими рядом с ним) и вообще будто погрузилась в своё сумасхождение, не стремясь из него выйти, несмотря на то, что захлёбывалась. Самостоятельная с виду, она была похожа чем-то внутренним не на девочку даже, а на куклу. А ещё казалось, что между этими людьми была какая-то виртуальная плотность воздуха, будто пространство было начинено проводами. И тянулись они лишь в одном направлении, – от неё к нему. На Игоре эта невидимая арматура то и дело обрывалась. Но женщина соединяла провода. Она продолжала держать своего, наверное, любимого, на близком расстоянии в силках, в паутине, в неводе. Она была одновременно и подчинённой, и подчиняющей. Она была роботом, который вздумал управлять человеком. Поглядев на эту парочку, Антон понял, что пленник вырвется. Не знал только, что произойдёт это столь быстро и прямо у него на глазах.
Женщина выглядела и внешне необычной. Она походила на японскую принцессу, но с такой некокетливой мимикой, что иногда не походила на женщину вообще. Манера говорить у неё была жёсткой. Бросался в глаза разлад между внешностью и тем, что было внутри. Женщина казалась двойной: декоративно-юной дамочкой и наплутавшимся путником в ранах и ушибах…
Себя Антон считал тоже путником, выбредшим на огонёк в полуживом состоянии. Он решил у озера Слепых зажить другой, нормальной жизнью. В комнате и на веранде лежали книги, которые он давно не читал. Эти книги были, словно спасательным кругом, долго не бросаемым с корабля судьбы, пока пловец не начал тонуть, но, всё-таки, брошенным. Когда гости ушли ночевать в пустую половину, Антон допил из горлышка остаток водки. Во сне птицы что-то расклёвывали на холодном пустом берегу.
День настал ясный, с волной. Выскочив из домика, накрашенная Настя поплескалась и села у воды. Действительно, плавать не умела. Она стала говорить для заполнения паузы и не отрывая взгляда от единственного ориентира – головы на горизонте.
– …смогу! Поплыву обязательно. Но лишь с тем, с кем не побоюсь глубины: я жду своего спасателя.
Антон ответил, что такого избранника она может и не дождаться. Когда Игорь вышел на берег, они оба очарованно замолчали. У него были подкривлённые детским рахитом ноги, узкие бёдра, а торс имел сходство с античными богами, да и кожа казалась белой, как мрамор. Он плюхнулся между ними, прохладные руки крыльями повесил сушить на их тёплые плечи.
– Ну, в плаванье! – приказал.
На том берегу кипела жизнь: пристань, рынок, киоски, на корте играющие в мяч. Ресторан помещался в бывшем рабочем клубе с колоннадой, «бистро» на брёвнах, а пивбар был сварен из труб. Тотализатор находился в бетонной трансформаторной будке, на которой сохранился предупреждающий череп с надписью: «Не подходи, убьёт!» Чтобы местные пацаны не угнали казённую моторку (за продуктами Антон ездит автобусом), он никуда не пошёл дальше пирса. В тёмных очках, с модной трёхдневной щетиной его можно принять за бизнесмена, недосыпающего ночей в бурных удовольствиях. На самом деле, он просто лодочник, а когда озеро замёрзнет, станет безработным. Спасатель из него, и правда, никакой. В июне здесь жила семья военного (бывшего сослуживца отца). У них был сын, мальчик десяти лет примерно. Родители ему разрешали нырять. Он зацепился плавками за корягу на дне. Антон нырял до посинения. Достал. Но откачивать, делая его, мёртвого, живым, было поздно. «Прибежали в избу дети…» Недаром снится нечто, лежащее у кромки воды плашмя. Не спасённый мальчик «приходил», «стучась у ворот», и накануне приезда Игоря, когда на его легкомысленный звонок он, бывший друг Антон, ответил малодушным согласием.