355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамара Катаева » Пушкин . Ревность » Текст книги (страница 2)
Пушкин . Ревность
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:19

Текст книги "Пушкин . Ревность"


Автор книги: Тамара Катаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

И жена его не должна была разъезжать по подружкам, где подкарауливают ее влюбленные гвардейцы. Таковую жену должно запирать, еще лучше – везти ее в деревню, рожать там еще больше.

Кто такая Идалия Полетика, чтобы ее имя не вычеркнуть из списка адресов, которые влюбленная жена не может посещать одна? Из полусвета вышедшая и усилий не приложившая, чтобы туда не скатиться. Он, душевед, смятение жены должен был видеть, помочь ей – хотя бы не позволять разъезжать, куда ее фантазия влечет. Она хоть и замужняя дама, да довольно молода, должна получать наставление одной дом не покидать.

Он хотел мною со светом счеты свести.

У него любимый герой захотел себе побольше соблазнительной чести, когда б скандал, принесенный им позор был бы в обществе всеми замечен. Пушкин тоже меня выбрал за то, я был заметен. Я был иностранцем. Сыном посланника – это не заставило его по-провинциальному не отмахнуться от меня – мол, зулусы завсегда чужую жену за полагающийся себе по гостеприимству подарок считают – знать, он действительно метил во всемирные персонажи.

Напрасно – я переживу его на пятьдесят лет, стану французским сенатором, а мировой славы своей жертве не прибавлю; потомство его в основном будет жить за границею Российской империи – а в мире он не станет известен; слава ни Мольера, ни Байрона, ни Гете с его равняться не станет.

ИДАЛИЯ ПОЛЕТИКА: Что мы получим, если будем тщательно оберегать наших гениев? Даже, положим, в таком бесспорном случае, как Пушкин. Всем известно, что он – центр нашего века, стержень, вокруг которого крутится все, и никто и не собирается сопротивляться этому пушкиноцентричному круговороту. Мы имеем личную вражду, но с меня требуют отчета.

Когда мне будет девяносто лет и меня будет ждать могила с маленьким, коротеньким, разве что в рамках приличий памятничком, памятник – Памятник с большой буквы, украшение славного города Одессы, доминанту в нем на века, знак поэтического, высококультурного, метафизического отличия для нее – будут устанавливать в этом городе, где я буду жить. Я, забыв про петербургские светские гонки, буду считать его своим, своим успокоением – только вот к какому-то ужасному, фатальному совпадению тоже связанным с именем вездесущего кривляки. Здесь они, очень по-провинциальному – в портовом городе могли бы быть и полегкомысленней – от гимназиста до куплетиста чтут имя Пушкина и гордятся недолгими месяцами его бездельного, ловеласного, плодовитого – как был он плодовит почти везде – и часто с большей привязкой к местности пребывания здесь. И только я одна – Я, к которой могли бы приводить маленьких девочек под благословенье, к которой подростки могли бы подбрасывать на крыльцо тетрадки со стихами – здесь какое-то ужасно обильное на стихотворцев и прочих литераторов – к чему бы это? – место, – я одна пойду к его памятнику – все знают для чего: чтобы плюнуть на него. Меня почти понесут – он мог бы быть в таком же виде, нас могли бы снести вместе, я бы плюнула и на него, он, наверное, к старости стал совсем бы ненормальным и уж несдержанным совершенно – он бы и замахнулся тростью.

Он что, считал, что это я устраивала свиданья? Я меньше всего хотела бы быть вовлеченной в такие истории – в истории с такими героями. Какие последовательности в действиях мог предложить Пушкин, что можно б было ждать? Нет, я не такого сорта интриганка. Жаль было Жоржа, жаль ломаку Натали, он просил, она трепетала. Мне ли было им устраивать препятствия, устраивать их жизни, так ли, эдак – и быть виноватой…

МАСКА: Море он воспринял как литературного героя. Не как настоящее море, потому как не было надежды, что это море можно будет еще видеть. Только так – посмотрел один раз – и все. Виданная картинка, как однажды слыханный певец – требуют отчета, оды или элегии. Более или менее свежий тон в твоем устоявшемся восприятии жизни, эпизод.

Тем для литературы много, выбирай, о чем не сможешь промолчать. Как правило, говорить хочется о своей постели, о прошедшей ночи, о вкусе чая, о пирожном, которое к нему подали, о покрое сюртука и несчастной, все не проходящей моде, заужающей и без того негероические плечи. Отношения с женой, с соседом, идущий войной враг, мешающий уехать в подмосковную на это лето. Как здесь может появиться море? Когда – от пристальности мысли, транса, во хмелю ли, привычные, единственные, о которых знаешь все, мысли возносятся, становятся горними, не успеваешь за ними уследить, головокружение, ты действительно не раб и не червь, ты бог и ты царь, тебе некогда об этом думать и на это нет слов, как нет действительных представлений – и ты пишешь о море. Это то море, которого не узнает моряк, не видывал рыбак, которое оставит равнодушною морячку. Такого моря лучше не видеть, описывая его, и обратиться к таковому образу продуктивнее, если действительно не видать прежде никогда. Есть шанс родить что-то сильное, нужное. Настоящее, с которым имеют несчастие жить рядом море, то, которое не в тебе, – рождает тоску. В море не бывает героев. Герой хочет стать победителем, морская профессия – не поддавки с умалишенными. Наступит время, люди и залетают, не могут не придумать такой паровой машины – и воздушным извозом займутся люди дюжинные, расчетливые, не готовые рисковать более других. Есть ли печальнее зрелище, чем вид бесконечного моря? Природа ничем в себе не добра и не тепла к человеку. Равнодушно все, но море – явственнее, осязательней, влажнее – и тем отчужденнее. Пушкину никто и не позавидовал, что он гулял у моря, никто его описаниям с дубами у брегов не поверил. Сказки, только сказки. Ему б поехать, попутешествовать, повидать океаны. Море – что-то для игр тебе, океаны уже любого карьерного романтика заставят потосковать. Он сбéгал к морю, как грешок по пятой заповеди опустил, вернулся. Молчал бы про моря, что они ему?

МАСКА: Почему он не захотел остаться гулякой праздным? Тогда бы не спросили. Он ребячество хотел счесть пройденным, задумал путь долгий, поход былинный. Но творить больше шести дней подряд нельзя, надо спохватиться, что время передохнуть. Если б он прикинул свои возможности, решился бы ими не торговать, подумал бы: сколько России еще одного такого, как я, ждать, дай-ко я сам потружусь, все отпущенное мне сам и использую, сконцентрируюсь, подумаю не о журнале, а – зажмурюсь, притихну, помолюсь, подумаю – и снизойдет на меня еще раз, большим, цельным куском то, что золотым дождем мелким, стихами, проливалось. Неужто такому дадут остановиться? Так и отказался б от всего, стал бы служить иль занялся бы хозяйством, закрыл бы тему литераторства навсегда – его куда-нибудь бы да и вывело. Ни один литератор в России не бросил пера. Неужель так в себя верили? Не бросали ни зарабатывающие, ни только ищущие, расписывающиеся, мечтавшие мир покорить. Если не умрешь – не возродишься. Никто евангельскому слову – а хотели учить! – не последовал. Глядишь, по воскресении далось бы то, что и Спасителя из сонма пророков выделило, единым Воскресшим сделало. Не хватило духа ни у кого. Пушкин – и тот посчитал, что дело – тему подыскать, форму обдумать, литературным процессом поруководить. Свой ТАЛАНТ – зарыл, недооценил, пренебрег той силой, что была дана – для того ли, на что пустил? Говорят, что – самоубийца. Не только тела – это проще заметить, это в глаза бросается – преступно распорядился и духом, что в него вдохнут был. Пушкину бы было помолчать лет тридцать – и три года. Тогда б знали – и Кто родился, и для чего.

МАСКА: Царицы были плодовиты, императрицы – первые, целый век – бесплодны или малодетны. Распутство, нигилистические нравы, соблазны и моды, шелк, кожаные туфельки, никаких шапочек, головы непокрытые, волосы влажные, сальные, ветер морской. Злоумышленные или неумелые лекари. Одного-единственного мальчика не нашлось, как бросились искать. Царь Петр был слаб, началось с него – самый расхожий русский тип мастерового. Долговязый, жилистый, с черными, на все любопытствующими, нечуткими – не имевшими досуга – руками, с длинным туловом, опущенным животом, мешок с болезнями и заразами. Неопрятный, запустившийся, болеющий от всего и всем, от всего отмахивающийся. С него пошло – что даже царица Лопухина, которой одно бы средство было – детей поболее народить, одного головастого и хлипкого – тип отца слаб, слабых и родит, и оставила. Девка Марта, Екатерина Первая, засучив крахмальные рукава, с неревнивостью профессионалки, с умением работать в команде на общий котел, без щепетильности законных жен – тоже наследниками не обеспечила. Победила ее Авдотья. Последняя русская царица – последним и внук ее был Романов. Пуст, по ее слову, город Петров не стал, а род Петров прекратился. Дочь Анна уже вторыми только родами умерла, Елизавета бездетна, Анна Иоанновна, племянница, тоже бездетна и уж законом была запечатана, Екатерина Великая – какого сомнительного престолонаследника завела – и ничего не смогла больше. Петру бы мокрые моржовые усы – и был бы буревестником настоящей революционной переломки России. Пушкин революций не любил, не ждал. Пушкин – совсем не то, Пушкин был древней, царственнее. И дети у него рождались по-царски – что ни год-полтора. И белая царица при нем трудолюбива, с чревом хоть утомленным, но восприимчивым, безотказным. Неужели бездетные писатели, пусть гении, никогда не задумались о простом телесном уроке, о теплой старческой утехе – потетешкать свое семя? По крайней мере эту заботу Наталья с него сняла, ум свободен, чувства – в деле, детей любил.

МАСКА: Петр и Пушкин, пыточники, были жестоки. Император, для разнообразия трудов, слушал стоны на правеже назначенных изменников, Пушкин ездил на пожары – ничего уморительней кошек, мечущихся по крышам, не видал. Петр создал эту страну, Пушкин принес ей речи дар.

ЕЛИЗАВЕТА ХИТРОВО. Жена российского посланника при дворе великого герцога тосканского: В Тоскану мы приехали в 1815 году, война совсем недавно закончилась, Наполеон был жив, все так живо помнили его присутствие в Европе, его следовало бы выдумать, если б он не прожил свою эпоху на самом деле, была масса людей, которым он сломал жизнь и весь уклад, были страны, в которых он весело и элегантно намял полосы своих военных дорог, его карьера кружила головы, казалась чем-то доступным, невероятно логичным. За ним все признали право. Победителя его не знал никто. Даже император Александр должен был заботиться о том, чтобы соответствовать своему трофею, кто там выжил, кто погиб из его подданных – знать было не обязательно. Наполеон был гений, попущение Божие, a победители его были унылые служаки. Хотя, чем меньше военного искусства ведомо было моему отцу – тем больше на его стороне было удачи. Того самого попустительства, высшей воли. Дано Наполеону встряхнуть Европу, дано моему отцу стряхнуть его с Европы. Даже если за отца воевал батюшка мороз – тем меньшая удача Наполеона. Ничего почти не заслужив, он был обласкан фортуной – все поняли, что только это и может что-то значить. Сорокаградусные морозы улыбнулись своей ослепительной сверкающей улыбкой моему отцу.

Зло более громко, славно, поклоняемо. Благодетель человечества заслуживает иронии, величественного в его фигуре мало. Я, дочь фельдмаршала, принца, в центре Европы, посланница императора-победителя, некрасивая, как может позволить себе быть некрасивой светская женщина, с мощным певческим голосом в стране бельканто, с прелестными, оригинальными молоденькими дочерьми – я никого не удивила здесь. Флоренция полна туристов, американцы и англичане путешествуют по Средиземноморью, вздрагивая от предвкушения осмотра следов наполеоновских походов, вступлений его на ту или иную землю – захватчиком. И никого не интересую я.

Никакие юные корнеты не посмотрят на меня с трепетом, когда мы приедем в Петербург, когда я вернусь в страну, которой моя семья так ярко послужила. Будут видеть только меня с моими скромными – и каждый будет стараться их и высмеять, в этом будет доблесть – достоинствами, корсиканскому чудовищу будут приносить бескровные жертвы сердца до скончания веков.

На мою руку не нашлось искателей из молодых полководцев, не нашлось и на внучек Кутузова. В Европе не нашлось романтика, который захотел бы в фамильный замок повесить портрет батюшки, почтеннейшего покойного mon рère – победителя Наполеона Бонапарта.

Я не сдавалась. Я подписывалась – подписывала к моей новой негромкой фамилии «Хитрово» – урожд. княжна Кутузова-Смоленская. Я родилась не у князя – у генерала Голенищева-Кутузова. Когда кому-то дают княжеский титул – понятно, это не за выслугу лет, это – когда были какие-то проведенные бои, которые кроили политические карты, когда двигали войска, как игрушечных солдатиков, как Наполеон двигал армии и народы.

Когда меняют имя: кто-то кому-то, трепещущему, ждущему, меняет. Пушкин изменил свое имя сам. Был Александр Сергеев сын Пушкина, стал – словом «Пушкин». А уж когда засмеются, если кто перепутает его имя-отчество, или какого Александра Константиновича Александром Сергеевичем, оговорившись, назовут, там и довольная шутка: «А в Александры Сергеевичи вы меня за что произвели?» – это уж пустяки. И все с любовью, без насмешки. Признаться в любви к Наполеону – тут ирония. Отец служил под Наполеоном, я – под Пушкиным.

* * *

Мою любовь к Пушкину острословы называли «языческою». Я сама бы назвала ее так, без кавычек и насмешек. За мной никто не хотел того признавать, но я была уже отмечена судьбой, давшей мне мое рождение. Буонапарте можно было называть антихристом, это было в моде, и экзальтированность такого патриотизма была вполне в рамках хорошего тона. Сокрушителя же антихриста уважать, уж тем более поклоняться – это считалось провинциальным, невежественным, смешным. Я должна была гордиться лишь тем, что я дочка фельдмаршала. Это – много. Дочь Кутузова – здесь кичиться нечем.

КАВАЛЕРГАРДЫ: Пушкин окончил единственное в России учебное заведение, где были запрещены телесные наказания. Он не пережил никогда этого момента, когда совершенно чужой человек быстро, неожиданно, не вступая с тобой в предварительные отношения, вдруг сближается с тобой неслыханно близко. До этого чужих, чужие тела и чужие личности, ты воспринимал только слухом, зрением, обонянием – ты мог закрыть глаза или уши, заткнуть нос, начать думать о чем-то другом, даже выполнять их приказания – но всем существом пребывать там, где хотелось тебе, ты весь и весь твой мир оставались нетронутыми.

Порка имеет интенсивность строго размеренную. Она не убивает тебя, но она захватывает все твое существо. Порущий имеет полную, неконтролируемую тобой власть, и власть безусловную. Каждый взмах его руки электрическим ударом, до кончиков ногтей, входит в тебя, и боль эта гораздо, гораздо реальнее любых других раздражителей. Ты можешь полюбить то, что своим видом еще недавно внушало отвращение, ты можешь сохранить свои вкусы, ты можешь с грустью констатировать притупление восторгов по поводу услаждающих взгляд или слух явлений – удар всегда будет ярок, как в первый раз. И порка будет касаться только вас двоих, в порке – только вы двое. Ты и дядька. Или сменяющий его дядька. Или ты – и поставленные в круг мальчики, наблюдающие за поркой – для назидания. Ужасающиеся, со страхом или наслаждением представляющие себя на твоем месте, сменяющие потом тебя – и на тебя потом будут смотреть с нежностью, с завистью, полностью признающие твое превосходство, ты становишься чем-то особым, отдельным, наполненным чем-то тайным и ставшим явным только тебе – как жених.

И конечно, всякий, кого публично пороли, никогда не захочет, чтобы в важные, единственные, яркие моменты его жизни присутствовали женщины. При чем тут женщины? Разве они были ТОГДА? Разве знали они, как важно не закричать, молчать, разве кто-то бы захотел, чтобы после того, как все было кончено, к нему явилась бы с утешением вся укрытая юбками, волосами, шалями какая-то дама, разве для нее предназначалось его мужество? И если ты все-таки будешь плакать – что за цена в ее расплывшихся утешениях, как сравнить это с тем, когда молча, и без касания, и без мягкого слова – подойдет товарищ, просто приблизится?

Этого лишил Пушкина государь Александр. Мы слышали, что потом, при императоре Николае, телесные наказания все же разрешили в лицее – со странной формулировкой: «в мере отеческой опеки». Государь император имеет хорошее воображение, он знает, что домашняя, отеческая порка – это совсем другое дело, там по углам плачут сестры, там наготове стоит нянюшка, там матушка разбавляет своим соучастием каждый взмах розги, она никак не хочет видеть в тебе человека, и тем более мужчину, она смазывает все значение этой процедуры, она превращается в какую-то рутинную, пошлую, гигиеническую и дисциплинарную процедуру. Это – не часть твоей жизни, не приготовление ко взрослому миру, не участие уже твое в нем – пассивное, страдательное, но реальное, с твоей кровью и твоими проглоченными слезами.

Из отеческих домов не часто приходят наши друзья. Закрытые заведения – вот где расставляется истинная иерархия, пестуется наблюдательность, умение увидеть ту специфическую особенность, какая есть в каждом мужчине – женщины простодушно, им кажется – цинично, на самом деле – плоско и глупо говорят: «Все мужчины одинаковы», вот где рождается способность к любви. Для нас все мужчины разные. Мы, воспитанники закрытых заведений, не видим друг в друге безликую массу женихов, различающихся только социальными характеристиками, мы друг для друга – разные. Как отдельные миры. Мы и сейчас живем так в полку, нет разницы, что некоторые женаты, некоторые проводят жизнь в волокитстве за женщинами, это ведь не важно, они не перестают быть мужчинами.

Можно один день провести, наблюдая и влюбляясь в одного, потом этот мир может погибнуть – в глазах другого, это ведь все равно, останется ли он в списках, другой день взойдет новая звезда.

Мы очень чтим уложение общества. Мы очень внимательны к тектоническим подвижкам в нем, мы чувствительнее кошек, слышащих подземные точки за тысячи километров. Вершина нашей пирамиды – царь, мы слепо подчинены ему, мы мечтаем только о нем. Но и дядька Никита имеет власть от царя и директора пороть меня, князя. Я никогда не перестану видеть в нем мужчину.

Приходит Пушкин зачем-то смешать все в этом мире, устроенном не им, желающий заставить нас подчиняться чему-то условному, нереальному, не тем живым, чувственным и единственно реальным отношениям между людьми, а – стихам. Мимолетным чувствам и восторгам, не признанным никем.

МАСКА: Сам был мелкий и крепкий, жилистый жилами не длинными, надорванными, выносливыми до последнего, не хваткими, а ловкими, годными для гимнастик. Из таких бывают хорошие танцоры, считающие танцевание самым мужественным занятием, убеждающие в этом и женщин. Такие, чем выше поднимаются, тем восторженнее обожаются. Девицы и жены про реальных мужчин, про реальные достоинства забывают, все влюбляются в танцора.

МАСКА: Дантеса приняли в гвардию, перепрыгнув через две ступеньки, гвардия роптала. Почему б Пушкину не дать чина какого-нибудь повыше, зачем экономить на жалованьях, называть камер-юнкером? Юнкер – это ведь и есть юнкер. Почти юнга, не в тридцать же три года, да еще по тем временам! Не так уж юны душой поэты, Пушкин был и формально придворным историографом, вот-вот бы на какой-то чин дотянул, а камерные эти левреточные должности все-таки не для поседевшего мужа такой рослой жены. Как ни считай, что все это россказни, демократическое мифотворение – что царь как-то уж особенно притеснял Пушкина, но все-таки у него были возможности двинуть Пушкина по другому пути, ему-то уж щелкать его по носу было слишком легко, хотя вроде бы и не за что. Однако ж не удержался, вот уж действительно, как офицеришка.

МАСКА: Пушкин ходил в женихах девять месяцев, почти два года до свадьбы – отвергнутым искателем. Такой роли не завидовал и простенький юноша, вознамерившийся жениться, невест все-таки было больше, красота их была в большой цене в глазах их маменек, жениться хотели на других достоинствах.

МАСКА: Пушкин был отправлен на борьбу с саранчой. Что ж делать было, когда нашествие антихриста уж было остановлено, изгнан он был на далекие острова? Разве Пушкин искал применения зоркому и приметливому государственному взгляду, расторопным приемам, дальновидности и расчету? Вот бы знатный сановник, хоть министр хоть кто пропал!.. Не рановато ль начал чужие звезды на себя вешать, а саранчу бить – даже посмеяться не захотел?

МАСКА: Покой и воля. На просторе, в свободном мире, в открытом. Потому так ужасны закрытые общества – пионерские лагеря, интернаты, тюрьмы, цивилизации ацтеков или советский строй. Есть те, кому там хорошо, – тем, кто пришел в большой мир, чтобы править своими маленькими мирками. Им хорошо. Неплохо и тем, кто не ропщет на судьбу – куда занесло. Туда занесло, там и будем потихонечку дни свои благоустраивать. Гибнут восставшие, несущие свои законы, но более широкие душой – все чувствуют, что они не хотят царить, они хотят встать НАД ними. Завоевать корону – и пренебречь. Получить ее только для игры, не положить за нее жизнь, не жить ею. Этого не простит никто.

Закрытое из закрытых – светская элита. Спокойны те, кто не знает иной участи.

Кто приемлет свое положение и рад мелким достижениям одного дня.

Горе тем, кто хочет поцарствовать там – чтобы попрать затем это звание ради свободы. Провести никого не удалось никому. Маленький еврейский мальчик Марсель хочет для себя несбыточного – чтобы поклонились ему принцы, герцоги и монархи – а он закроется от них в пробковой комнате и напишет свой труд. Кто его пустит в этот круг? Ему даже не удастся изучить весь этот мир. Но он отбудет весь срок от звонка до звонка – и опишет все тяготы. Унижения и сверхчеловеческие усилия во всех мельчайших подробностях. Самому не пожить свободно, на воле, ни одной минуты.

МАСКА: Зачем хотел он светской славы?

Лев Толстой хотел быть аристократом и писателем. Но быть аристократом на той ступени, на которую был поставлен в колыбели, не искать, с аристократическим спокойствием принять свое положение. При всей страстности его натуры это удалось, никто не может над ним посмеяться. Потанцевал в молодости на балах, поменял перчатки, а там и за соху: раз захотел властвовать над миром – вышел в это поле.

КАВАЛЕРГАРДЫ: Какую гордость испытывает мужчина, впервые осознав ЭТО о себе – попав в такую ситуацию, издалека подозревая и наконец убедившись, что это именно так, как он смутно, страшно, неотступно подозревал, – и получивший поддержку, и узнав, что он не один, что он никогда в жизни уже не будет один. Что он всегда будет знать, как себя назвать, и как искать своих, и что они всегда найдутся. И что все это – нечто неповсеместное, не площадное, не принятое всеми и каждым без чувств, без выбирания, без муки и решения. Что он – выделился, что он – не как все, не как толпа – и звание это получил не из суетного желания стать оригинальнее всех, а это врожденно ему, впрыснуто ему в кровь, как талант.

То, что их много, дает ему чувство собора, неотщепенства, команды. Они – не секта.

МАСКА: Девочки играют в принцесс, они готовятся стать принцессами. Мальчики играют в солдат, и никто из них не мечтает стать принцем. Девочки читают светскую хронику и изучают родственные связи и наследования титулов. Для чего Марсель Пруст выписывал титулы, и любовался ими, и ревниво отгонял от самых ярких других, не таких значительных, не таких важных, не таких сладких? Девочка может стать принцессой, любая старая или молодая девочка. У мальчиков нет шансов. Любовника может усыновить титулованный любовник. Марсель мог писать о герцогах столько, на сколько хватало его лет и его сил, он тоже мог стать герцогом. Ему стать герцогом было еще труднее, чем бедной американской девочке, незаконнорожденной, стать герцогиней Виндзорской. Стал бароном Жорж Дантес.

МАСКА: Пушкин не успел обрасти воспоминаниями. Трагическими воспоминаниями – дальними. Все, что вспоминалось ему, – было еще близко, было оживимо. Протяни руку – и кукла снова начинала танцевать под бездушную, саднящую мелодию шарманки. Старая, развратная Аннет Керн могла еще припудриться и снова въяви стать любимой, даже любимой безнадежно. Он мог думать о ней так, а мог и этак – и она всему могла соответствовать. Ничто еще не было потеряно. По-настоящему былыми были детство и ранняя юность – но кто о них жалеет, пока не стар! Этого дождешься только в старости и унылыми, неинтересными видятся всем вздохи и едкие, яркие, назойливые воспоминания стариков. Смакования ими никому не интересных подробностей, а тем паче – их детского, личного трепета от начала жизни.

В его последние 37 лет любое прошлое – прошлое любого, любой – было и его, ни на чью юность он еще не мог смотреть с отчаяньем, что это не идет рядом с ним.

НИКОЛАЙ I: Я – царь, император, сын задушенного отца, брат отказавшегося от царства брата, казнитель своих дворян, всегда виноватый муж, лишенный за это теплого очага, воспитатель тупоумного сына и всяческий Палкин. А тут еще Пушкин. Еще бабушка Екатерина говорила, что на великих – му-ужей – надо оглядываться и признавать за ними то, на что они, по их расчетам, могут претендовать. Я – человек долга, я не умничаю, я готов – но министр мне должен доложить, что верительные грамоты ЭТОГО будут приняты. Про ЭТОГО мне сказали, что он равнородным признан не будет – ну и остается в моем внутреннем ведомстве. Здесь я его уважу, он честный человек, он знает свое место и радеет, бьется за него. Это – по-государственному, в этом я буду помогать. Буду улаживать его и денежные дела, и репутации его семейных, и иностранцам поставлю на вид, все как это ясно видится мне справедливым.

Интересно только, за что мне – вот быть таким педантом, а Пушкину – резвись, обмусоливай каждую свою страстишку, записывай ее хоть так, хоть эдак, сценарий жизни своей как хочешь пиши, какие хочешь роли раздавай – мне, например – господствуй, в общем, владычествуй. А мне – вытягивай фрунт.

Цари, цари – уж нам никто не завидует. Поближе только тянутся, чтобы грело. В царевом круге родиться – этого бы и довольно. Эта доля завидна бесспорно.

Так что ж – и тут Пушкин семя свое к нам продвинет, тоже дочка его будет по своим арапским – вот извинение нашли – страстям жить в свое удовольствие, а нам ее в книгах считай. Хоть и вычеркивай, да занимает место, тут уж ничего не поделаешь. Водились Пушкины с царями. Теперь цари с Пушкиными водятся.

Пушкин получает все.

Ну ладно, что он мне, мне – мое, царское. Тяжкое.

Девки хотят царицами быть, мужчины – все лишь министрами.

Когда царь пулю в затылок получит, или, избави Бог – в лоб, по пуле и детям – великие князья будут в Ницце. Хорошо, что мы про это не знаем.

Кто в цари метит – пожалуйте. Собственно, многим и удается. На моей памяти захудалый корсиканский СИНЬОРЕ пробился докуда хотел.

Разве что покоролевствовать иной раз для забавы, ну раз уж имею я это, хоть поиграться, не все ж работу работать – так это и любой директор гимназии в праздник не подступись каким императором выступает. Разницу нам не засчитают. Мне еще тоньше велят играть – подданным-то тоже лучи поярче да пожарче надобны…

Страдания Пушкина, что толпа, мол, чернь его разглядывает, да разбирает, да судит, засчитываются каждое по отдельной строчке в мартирологе, мои – тщеславный тупица все загубил.

НИКОЛАЙ I: Что на жену его не так смотрел. Мне на погляд не только жен, – дочек, невест ведут хороводами. Я взгляд должен в сало макать, лишь бы сухо не царапнуть. Как я еще отличить жену могу, мужа потешить? Да я и не имел для нее ничего – вялые, под холодность, названные красавицы – увольте. Хватает и природных, не налакированных, не отраженных от зеркала – смотрят-смотрятся и на лицо накладывают, что увидели, что намечтали, ходят потом такими перед людьми, с себя, как чулок, дома эти личины-личинки снимают. Ох. Мне по службе этикет да протокол, хоть на красавиц могу своим взглядом посмотреть.

Потом, после Пушкина – другое дело. Она такая растерянная, такая всеми забытая, но от всех требования обязанная принимать, хоть бы кто помог, так все с претензиями – пока Россия будет, все будут нос воротить: не соответствовала. И на меня смотреть: что сделал, чем помог. Всем помог. И саму жалко. Она бедная, за всех цепляется, кто старой жизнью живет, кому Пушкин действительно что-то значил – таких мало, какие-то читатели, они все о читателях, они ей никогда не были нужны, ему – нужны, они его массой своей поднимали, как море корабль: по отдельности – ничто, капля, а вместе – несли его. Она-то – в капитанской каюте сидела, ей все равно.

Как вернулась после его смерти, через семь лет, – рада была, когда суда и суденышки, все эти литераторы да редкие не забывшие знакомцы ей честь отдают, да я – флагманский корабль. Разве не утешил? Как не утешить, вдовицу-то!!!

Виноват?

Все виноват.

ИННА И РОМАН. Листают каталог чешских замков:

– Помнишь, как мы бросили в багажник несколько плит?

– Ничего себе бросили, я их еле дотащил, это же не керамика, не искусственный, это был настоящий мрамор. Мрамор очень непрочный, это для итальянских забав, у нас даже скульптуры укрывают, хотя по ним никто не ходит и полозьями не скребет. Да, плиты были потрепанными. Но это были те самые, настоящие плиты, по которым ступала нога Пушкина и Вяземского. Бориса Годунова… И это были те самые плиты, в предыдущие восемьдесят лет их некому было менять, да почти и некому было топтать, вот их выбили, свалили в кучу у крыльца – ступени, остатки дорожек, какие-то наличники, все мраморное… Когда мы приехали через несколько лет – музей – филиал московского, мэрского подчинения, – мраморов тех давно уж не бывало, крыльца выровнены под уровень, облицованы плиткой, работа не халтурная, отскочат не скоро – да и туристы в мягких сапожках, уже приближаясь, на цыпочках идут. Что им покажут?

МАСКА: «Моцарта и Сальери» хотел назвать «Зависть». Чем выше ревность зависти? В ревности претендуешь на того, кому готов отдаться сам всецело, только соперник мешает, а в зависти – не отдаешь никому и ненужного. Завидуешь славе, любви других: тебе-то для чего другие? Чтобы не досталось. Хочешь не дать, а отнять. Ревнивец – строитель, хотящий строить, завистник – разрушитель. Ревнивец может показать свое страдающее лицо, завистник – только скрыть. Любовь, вызывающая ревность и вызывающая зависть. Где Пушкин видел зависть и что в себе он хотел сравнить с тем, за что звал жалеть Сальери?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю