355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Таисия Пьянкова » Спиридонова досада » Текст книги (страница 1)
Спиридонова досада
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:10

Текст книги "Спиридонова досада"


Автор книги: Таисия Пьянкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Пьянкова Т
Спиридонова досада

Татьяна Пьянкова

СПИРИДОНОВА ДОСАДА

Велико Байкал-море восточное,

широка Кызыл-степь полуденная,

перевалист Урал-хребет каменный,

а Сибирь – тайге и предела нет...

Беспредельность! Она полна зовом надежды, в которой таится дух страды, чья благодать вседоступна, умей лишь причаститься к ней.

Человек, освободившись от суеты, обиды забудь, жадность умерь, доверься вечному, и тебе станет ясным то, о чем шепчутся под землею корни, о ком вздыхают столетние мхи, чей древний след на земле чуют мудрые звери... Ты поймешь голоса ветров, музыку солнечных струн, услышишь сказания осенних дождей; постигнешь такие были, от которых воспрянешь родовой памятью и, даст бог, сумеешь осознать, кто ты есть, кем и для чего ниспослан ты на эту и без тебя прекрасную Землю.

Ныне порядком наплодилось умников, до которых чесоткою прикипела немочь доказать ближнему, что души в нас не было и не будет.

Человек, приглядись к этому мудрователю, пожалей его: боль преждевременной изжитости глаголет в нем, разменявшем призвание свое на мелочь умыслов, раструсившем совесть по прилавкам сытости...

Случались и прежде такие умники; старые люди вздыхали им вослед, говорили:

– Многолико созданье божье: в одном ангел тешится, в другом – кобель чешется...

Что мы есть без души? Какими представляемся Господу в грехах наших? Столь часто поминая нечистых, не грешим ли мы бездуховностью своей?

Человек, скинь личину исполина, побывай в тайге милым братом. Кто знает, не твоего ли гостевания ждет она, чтобы поведать о заветном.

Побывай. Запомни все, что доверит тебе она. После перескажи внукам; зачаруй их удивлением и любовью к человеческой душе, а за нею дело не станет.

Ну а пока...

Послушай, о чем тайга поведала мне, и поверь, что все это было, было – А может, будет, когда нас не будет... Когда отомрет нынешний оборот жизни, и Земля попытается заново возродить для чего-то необходимого миру человека.

В неугаданные времена потерялся в тайге один очень нужный мужик.

Я говорю о Парфене Улыбине.

Необходим он был для едомян [Едома – болото, едомяне – жители болотистых мест.] тем, что умел дарить людям покой. Загорятся мужики злобою – бабенки не мешкают, за Парфеном бегут.

– Уйми, – просят.

Тот придет, слово скажет и... все. И мужики начинают расходиться по семьям, недоумевая: и чего это, мол, с нами только что было?! Семейные распри тоже гасил Парфен.

Не было во всем околотке такого человека, который ни разу не заворачивал бы до Улыбы со своей тревогою. И хотя все понимали, что творит человек святое дело, однако находились и такие фармазоны, которые шептались:

– Улыбе-то, пользителю нашему... ему ж черти пособляют людями командовать.

– Я вот покой от яво принял, а теперича думаю: вдруг да на страшном суде за его с меня спросится?!

Едомяне долгие годы не знали неурядиц, и потому им было не страшно потерять Улыбу.

Но когда Парфен перед зазимками ушагал в тайгу и не вернулся – народ запоохивал. Особенно бабы:

– О-е-ей! Кем же теперь мужики представятся перед нами, без Улыбы-то?

Один лишь местные целовальник Спиридон Кострома не раз и не два слетал в эту пору на второй ярус своего самого высокого в деревне дома, чтобы там, в богатой спаленке, накреститься до боли в плече.

Как-то, наломавши спину, выскочил он довольнехонький на улицу и вставился в бабьи пересуды своею отрадой:

– Так ему и надо, чертову послушнику. Не будет носом небо пахать. А то ишь... И сам-то он – Улыба... дерьма глыба, и жена его – Заряна... состряпана спьяна.

– Это ж кака холера тебя выворачиват? – осекла его скандальную усладу бабка Хранцузска, прозванная так за картавый язык. – Али надежду лелеешь, что Парфенова молодайка от горя-беды за тебя спасаться завалится? Ага! Подвинься да не опрокинься...

– Да у яво, как только привез Улыба свою Заряну с уезду, в тот же день стегна взопрели, – поддержала Хранцузску Акулина Закудыка. – Вот и сикует, бедный...

– Так его, горбатого – не суйся в щель, – засмеялся проходящий мимо рыжеватый мужичок. – Суди соня, да не забудь себя...

За такими откровениями и смехом не забывали едомяне и создателю напоминать о том, что Парфен им шибко необходим. Потому и тянули шея в сторону тайги.

Но прошла седьмица, миновала другая, и третья потонула в глубине времени. Люди притомились держаться навытяжке, ссутулились, нахохлились, да вдруг и обнаружили в себе, что всякая надежда потеряна.

Надежда потерялась, но сомнения среди народа все еще крутились...

– Уж больно Улыба с тайгою сроднен, чтобы она выдала его лихому случаю.

– И я так думаю – не может того быть...

– Куда там – не может, – упорствовал Кострома, – не может только лошадь и та косится...

Упорствовал Спиридон и все реже получал отпор, поскольку правда его с каждым днем становилась неоспоримей.

Но торжества своего целовальник больше не выказывал. Он пристроился до общей печали и стал сочувствовать. С этим сочувствием привязался он и до Заряны. В дом, правда, к ней захаживать не насмеливался, а вот своим соседством начал пользоваться вовсю. Дворы-то ихние одним лишь заплотом разделялись. Услышит, что Заряна во двор вышла, оторванную от заплота досточку в сторону отведет, морду свою долгозубую просунет и начинает... сострадать – куда крешпе угадать.

– Смиряйся, – говорит, – милая. Не перечь судьбе: она ить старатся на твою пользу. Глянь-ка сюда, какой я тебе перстенек припас... А то заходи ко мне – королевой уйдешь...

А в другой раз начинает:

– Гляди не гляди в окошечки, ходи не ходи за околицу, вой не вой дикой волчицею – не выкричать тебе радости, потому как я теперь – твоя радость. Без меня ты навек сирота...

Как-то осмелился Кострома через перекладину в заплоте ногу перекинуть. Но смиренная, казалось бы, Заряна тут же взяла вилы наперевес.

Спиридон лишь ухмыльнулся на это, однако ногу втянул на свою сторону.

Да следующим днем башка его лошакова опять обрисовалась в заплоте.

– Будешь так убиваться – глазыньки твои плесенью подернутся, личико заметет прахом, в головушке запекется о смерти думушка...

Ловок был Кострома языком работать. Этим бы заступом да хрен копать, а он с ним в душу полез. Заряне столь кроваво на сердце сделалось, что и на прочих едомян не осталось в ней силы глядеть приветливо. И получилось у нее так: вдет ли по воду, зовут ли ее зачем, до нее ли кто пожалует – она ровно в щель закатилась: и тут, и нет ее. Что до Костромы, так для нее у заплота вроде воробей чирикает. Только Спиридон об себе воробьем не думал. Он даже командовать пытался:

– Чего ты мне копыта... подставляшь? Я чо? Волк какой? Зерать тебя собрался?! Любить хочу. Ты от Парфена такой любви и не чуяла. Повернись. Ну!

Зря Кострома голос бугаем настраивал: больше воробья в Заряниных глазах он так и не вырос. Этой вот жалкой птахою Спиридон как-то поутру и глянул из окошка своего высокого дома. Глянул да чуть и вовсе не лишился голоса. Сквозь протертое от морозной накипи стекло разглядел он, как сто раз похороненный им Улыба по декабрьскому снегу выбрался из тайги на дорогу, постоял растерянным человеком и направился к деревне.

Он обогнул поскотину, протопал вдоль изумленных дворов, повернул до своей калитки, взошел на крыльцо...

Костроме не было видно, как он вошел в избу, сколь крепко обнял Заряну, сказавши ей:

– Ну-ну. Все, моя хорошая, все! Не реви. Ты, похоже, и так на сто лет вперед наревелась...

Не видел Кострома и того, как Улыба опустился в доме на лавку, как задумался-затуманился...

Зато Спиридон видел, как собралась у Парфенова дома толпа, как люди стали натискиваться в ограду, набиваться в избу.

Он и себе заторопился туда же. Покуда народ осторожничал, Спиридон уже сопел от нетерпения, сидя рядом с Улыбою.

Короткий день декабря перекатил ленивое солнце на закатную сторону неба, однако в Парфеновой избе никто и не подумал о домашних делах. Люди ждали.

Тишина стояла такая, вроде бы она была обречена век терпеть свое молчание. Она лишь каким-то змеиным шипением встречала тех, кто изнемог от уличного ожидания, кто вознадеялся втиснуться в избяную духоту. Затем она вновь каменела, и только безнадежный голос Улыбы изредка признавался:

– Нет. Не могу. Не вспомню. Как отрезало... Наконец Парфен поднял на людей глаза, спросил:

– Сколь времени я не был дома?

– Так ить сколь уж... – ответил за всех Селиван Кужельник, умный и ласковый старец. – Тебя идей-то еще перед Покровом [Покров – 14 октября (здесь и далее новый стиль).] унесло. А ноне, считай, Никола [Николай зимний – 19 декабря.] на носу. Ажно два месяца получается.

– Со днями, – уточнил Кострома.

Улыба за голову схватился.

– Неужели! Это какое со мною затмение было?!

– Ты, сынок, больно-то в нервы не кидайся, – посоветовал Кужельник. – Ить там, где страсть пирует, память на дворе ночует. Ты успокойся, поразмысли, а мы пождем, хотя и нам не легше твоего. Неясность звон сколь всех нас в страхе за тебя держала. Ты взгляни на жену свою молодую: твоя пропажа во столь глубокое горе опустила ее, что и с твоею подмогою вряд ли ей скоро оттуда выбраться. Она путем и реветь-то разучилась. Должно же на такие перемены оправдание отыскаться. Так что давай, вспоминай...

– Легко сказать – вспоминай, – горько усмехнулся Парфен. – У меня в голове ровно кто разбойный прошелся. Только того и не разграбил, что было до затмения.

– Тогда выкладывай ту сказку, котору ты до "затмения" сочинил, вставился опять Кострома, но Парфену было не до подковырок.

– А сказка со мной сочинилась очень даже странная, – отметил он целовальников намек лишь тем, что нажал голосом на подсунутое им словцо, и стал выкладывать. – В ухода иду я по тайге, ситуха моросит, снежок посыпает. Помню – зазнобило меня. А уж отмахал я – лешак скоком не измерит. Поворачивать поздно: чую – лихорадка пеленать меня начинает. Скорей бы, думаю, до Журавков [Журавка – ягода клюква.] дойти – там землянуха. И вот, по времени, пора бы мне к месту прибиться – ан нет: не та вкруг меня тайга. Вроде, не на Журавки я попал, а на Гуслаевскую лягу.

– Вот те на – времена: у кумы да щули! [Шуляки – коржи, но шули – яйца, в данной поговорке смысл двояк.] – воскликнул Кострома. – Гуслаевска мочажина где?! – спросил он так, ровно до него никто о том не хотел знать, и уточнил: – До нее следует на полночь идти. А Журавкины болота? Они где?

– На полдень, – пискнула какая-то бабенка.

– Ты чо нам мозжечок на сторону двигаешь? – пристал Спиридон до Улыбы. Это как же надо вывернуться, чтобы

через грядку да на вятку? [Через грядку (хребет, спина) да на вятку (порода лошади), то есть: перекувыркнувшись через спину, сесть на лошадь.]

– Да черт его знает как, – пожал плечами тот. – Мне самому, когда бы кто рассказывал о таком вертовороте, не больно-то поверилось бы. Не могу взять в голову, какой дурниной отломал я этакий крюк?

– Ну, ладно, – взялся Кострома строить из себя основного допросчика, вышел ты на Гуслаевску лягу, и што дальше?

– Дальше? – улыбнулся Парфен на его пристрастие, но обратился до Кужельника, давая понять целовальнику, что тут имеются люди и постарше его. – Дальше меня совсем закрутило: Гуслаевска ляга оказалась вроде бы Воложным торфяником. Но и в том я скоро засомневался, потому как появилась осина, которой на Воложках не имеется. А во мне уже колотье такое поднялось, вроде бы я еловой хвоей набит. И слабость – за стволы хватаюсь. Этак, думаю, недолго и себя потерять. Под ногами хлюпает. Ежели завалиться в сырость – к утру не поднимешься. А хвою во мне точно кто/ поджег – стенки печет, в голову дымом отдает, искрами. Кажется, то искры по тайге рассыпаются, озаряют ее. И в той "заре" я окончательно разглядел, куда меня вынесло.

– Ну?! И куда? – завозился Кострома по лавке от нетерпения.

Парфен не дал ему протереть штаны, ответил:

– На Шептуновскую елань.

– Э-вон! – всплеснула руками Акулина Закудыка, а бабка

Хранцузска тут же вспомнила:

– Шептуновска елань деда мово, царство ему небесное, держала как-то при себе цельну неделю. Апосля так же вот... впал он в думную тяжесть. И зачала его сухотка глодать. А когда помирать собрался, меня подманил – я ишо сопленышем была. Поделился со мною тайною. Нашаптал он мне тоды, будто по елане по Шептуновской белые черти прыгали...

– Иде ты видела белых чертей?! – оборвала ее Закудыка.

– Не я видала – дед. Прыгали те черти и шипели меж собою. А потом уселись в каку-то медну лохань и укатили в небо.

– Вольно тебе городить-то! – перекрестилась Закудыка.

А Хранцузска сказала:

– Может, и не черти. Может, лунатики навалились ездить на Шептуны? Дед мой гадал, не в них ли опосля смерти душа человечья вселяется?

– Ты чо – по себе дура или с печи сдуло? – взъерошился Кострома. – Какие ишо лунатики? – так и разломил он бабкину весть, словно сухую ветку. Нечистая сила набегает на елань. У нее там заведено проводить шабаш, заявил он столь убежденно, что Хранцузска хихикнула.

– И откеля в тебе, Лукьяныч, уверенность такая живет? Али ты якшаешься с теми с чертями?

Кострома скраснел, оскалил долгие зубы. Не то укусить хотел бабку? Но мужики заржали, и он прикрыл оскал. Лишь заходили желваки.

А рассказ Парфена потек своим руслом.

– И вот... Гляжу я и вижу: под тем осинником сумерки рыскают, всякую пустельцу – рассовывают до зари по гнездам. Стало понятным, что в скорой темноте из этой блуковины мне и вовсе не выбраться. Я и прикинул: не лучше ли будет на елани заночевать. А что? Прогалина высокая, сухая, и трава на ней, в отличку от таежной, совсем еще зеленая.

– Эк тебя! – крякнул рыжеватый мужичок, словно не Парфену, а ему предстояло перебыть на Шептунах осеннюю ночь. А Улыба все говорил:

– На самой елани я не сдюжил устроиться. Насобирал по осиннику ворох листа и зарылся в него у оборка. Часок-другой передохну, загадал я себе, а там, поднимусь, костерок разведу, поужинаю. Дождик к той поре притих. Так, разве что капля с ветки сорвется. Разок щелкнула, другой, третий... И ущелкало меня в небыль. Уснул я, ажно застонал. И вот мне видится, что сияет вкруг меня красное лето. Через дремоту соображаю: такая благодать приходит к спящему тогда, когда человек околевает. Однако ж уверенность была во мне, что нет, не от внезапной стужи разжарило меня; в самом деле испарно. Не отворяя глаз, пошарил я возле себя, а ворох мой – только не вспыхнет. Тут уж – не до хвори. Сел, гляжу: вся округа светом отдает. Голову поднял, а над еланыо висит, как говорит Хранцузска, медная лохань. Только не лохань, а скорее громадный клещ! Потому как многоног он и многоглаз. И не просто висит, а лапами пошевеливает, а лучами глаз по елани шныряет. Да еще жаром пышет, урчит... Мне бы подняться с вороха-то, бежать бы, а я сижу – рот раззявил. Какого лешего понять в той вражине вознамерился? Она же, на мой интерес, как чихнет! Подняло меня над землей да спиной о валежину – хрясь! Вот на том и память моя заглохла.

– Хребет перешибло? – тихо спросил рыжеватый мужичок, боясь того, что его слова покажутся глупыми.

– Ты чо, брат, опупел? – вставился Кострома. – Кабы Парфену расхватило становую жилу, он бы сщас сидел, толковал бы тут с нами?

– Бывает... – собрался рыжий оправдаться, но его опять перебил целовальник.

– У тебя и то бывает, што кобыла порхает...

– Цыц вы, порхуны! – прицыкнул на обоих почтенный Селиван и повернулся до Улыбы.

– Ну? А дальше?

– Дальше? – переспросил Парфен и по одному лишь ему различимым приметам приступил скорее догадываться, нежели вспоминать. – Дальше, кажется... я и не просыпался на елани, а может и вовсе на нее не выходил... Подозреваю, что вся эта небыль набродилась мне...

– Ни хрена себе бред – мужик на кол надет, – воскликнул целовальник. Вот это побасенка... с поросенка! Как же так, Парфен Нефедыч? Вот ты вошел в тайгу, вот занемог, вот завалился – лежишь, бредишь. Неделю бредишь, другу, месяц, два... и все это чуть не у людей под окнами. Но никто на тебя не натыкается. И вот ты очухался, поднялся, как ни в чем не бывало воротился в деревню. Теперь сидишь перед нами, всяку галиматью собирать – ищешь из выводка выродка, кто бы поверил в твою брехню...

Тут надо сказать, что едомяне старались касаться Спиридону Кострому только тою нуждою, которая доводила их до Ивана Елкина [Иван Елкин – кабак, питейная.]. И все, и ничем больше. Нет, они его не боялись и уважением не тяготились – просто не хотелось наживать лишнего греха, поскольку в каждом человеке видел он только дерьмо и страсть как любил покопаться в нем. И еще... Хотя морда Костромы была занавешена бородой, а все просвечивало в ней что-то такое, от чего пьяным мужичкам хотелось завалить целовальника и пощупать. Пока же Спиридон оставался непроверенным, соглашаться с его мнением никто не торопился.

Но на этот раз кто-то даже пособил ему:

– Парфен Нефедыч, и в самом деле... чо ты наводишь тень на плетень?

А кто-то и поддержал:

– Ты давай-то, обскажи все толком. Чо там тебе ишо набредилось? Может, золота шматок?

– А может, нозьма ломоток?

– Ха-ха-ха!

Но тут рыжий мужик сказал громко:

– Погоди ржать! Дай человеку оправдаться. А ты, Парфен, не суди убогих, оборотился он до Улыбы. – Им, ровно с покойником, один бог судья.

– Ладно баешь, Яснотка, – одобрил его почтенный Кужельник. – Тут весельем и не пахнет. Тут соображать надо, что к чему. Ты и сам понимаешь, – сказал он Парфену, – в твоем случае никакой богатырь живым бы не остался.

– Та-ак, – сделал вывод Кострома. – Кто-то в тайге тобою попользовался. Признайся, что побывал ты на том свете. А теперь явился выходцем. Расскажи: кто тебя послал, зачем? Может, сам сатана снарядил тебя смущать нас? Он тебя и настроил городить тут всяку хреновину...

– Вот вам крест, – поднялся Парфен и осенил себя святым знамением, чего выходец с того света сотворить бы не сумел.

– Ежели я в чем и провинился, – признался он, – то лишь такая на мне тягота: из всего забытого помню, что кто-то шибко сладко меня кормил. И еще... просили петь... А когда пел, спину немного саднило...

– А ну-ка, сынок, – повелел ему Селиван, – покажи спину.

– С большой охотою.

Смахнул Парфен с плеча душегрейку, рубаху задрал – нате, любуйтесь.

Люда глянули – ба-а! Спиниша повдоль таким ли рубцом продернута, что никакого вечера не хватит удивляться.

– Да как же она могла у тебя не болеть?! – Да нешто с тебя шкуру снимали?

– Да и кто ж это столь умело заштопал тебя?

Селиван осторожными перстами прощупал рубец, простучал позвонки, спросил – не больно?

– Нет, – ответил Парфен.

– А ить похоже, что гряда твоя становая в местах трех порушена.

– Это чо ж тогда получается... – опять закрутился Кострома. – Кто же, кроме нечистого, сумел такое чудо сотворить?

– Лунатики, – ответил ему Яснотка. – Разве они глупей сатаны, ежели по небу умеют ездить?

– Ангелы на клещах не ездют, – заспорил Спиридон. – Черти тут...

– Али ты у них в ямщиках? – спросил Яснотка и засмеялся.

– Гляди – узнаем: одним духом со второго яруса-то сдернем.

– Да-а, загадка, – протянул Кужельник и опять спросил:

– Как ты ушел... от лекарей-то от своих?

– Никак не уходил, – признался Улыба. – У околицы сегодня очухался. Сразу-то мне показалось, что я и часу не пролежал. А когда увидел, что по тайге зима гуляет, подивился не меньше вашего.

– И чо ж, и никаких следов не заметил вокруг себя на месте воскрешения?

– Кабы заметил, сказал бы.

– Ну так и скажи! – опять подсунулся Кострома. – Выклади, за каку услугу хвостаты лекаря тебя с того света отпустили?

Его цепляния Парфен больше претерпеть не смог; сказал, одернувши рубаху:

– Я те сщас... отпущу услугу! Отыскался мне – духовник – через трубу проник. Ступай, пса своего исповедуй. Спроси, пошто он у тебя калачи лопает, когда многие ребятишки от лебеды пухнут. Али, по твоим понятиям, ты тем самым создателю услугу творишь?

Да. Стыдил козюлю [Козюля – гадюка] Савва, когда она его кусала... Сумел-таки Спиридон напустить яду в деревенский покой: зашуршал травленый народ. Каждый посчитал полезным сунуться до Улыбы со своей охоронкою.

– Ой, Парфен, Парфен... смотри со всех окон: кабы на твое на чудо не позарилось бы худо...

– Кабы черти деньгой с тебя спросили, холера б с ними. Мы бы за тебя всею деревней выкуп наладили. А ежели поганые пожелают получить твоею душой?!

– Ить оне всю твою жисть пустят насмарку.

– Ишо Заряною могут оне взять...

Это уж люди потом упреждали Улыбу.

А тогда, зимою, Кужельник первым поднялся с лавки. Поднялся и повелел всем остальным:

– Довольно расспросов. Пора бы увериться, что Парфен Нефедыч тот самый человек, которому даже во сне одна только правда видится. Ить он мог бы нам наврать, что за это время в Москве побывал, и мы б ему поверили...

Потянулись тогда едомяне из хаты, один только Спиридон придержался у порога. Знать, душонка его, злонравием изъеденная, не могла уже не крошиться.

– Ты это – Парфен Нефедыч, – сказал он с подговорчивостью в голосе, – как только – чего ежели забрезжит сомнительного... не мучайся долго – меня кликай... прямо через заплот – я накарауле буду. Я это... бабкой своей ишо в зыбке заговорен. Вот у меня и ладанка, – вынул он из-за пазухи вкатанный в гутаперку клок седых волос, прицепленный на крепкий гайтан. – Она у меня каку хоть заваруху бесовску развеет...

Чем мог ответить Костроме Улыба? Гнать взашей? Так тот и сам догадался кинуть ладанку за рубаху и выскочить на улицу. Не догонять же его Парфену.

Спиридон Кострома за долгих два месяца, знать, основательно создал в себе Улыбу мертвецом. Столько, знать, силы потратил он на это создание, что теперь не хватало ее в целовальнике сотворить обратное.

Может, и стоило Парфену догнать в обсказанный вечер целовальника во дворе да снабдить его сторонней монетой? Хотя бы для того, чтобы еще в зародыше отсечь, ради самого же Костромы, пупувину того события, которое произошло через лето – осенью.

А может, и правильно, что не догнал. Однако тем же вечером Улыба сказал Заряне:

– Не поглянулся мне допрос. Не лучше ль было бы подохнуть на Шептуновской елани...

– Ну, вот тебе, – отвечала Заряна, – запели гуды на чужие лады... Радоваться надо, а он носом подхватывает. Господь не выдаст, свинья не съест

Она, Заряна Улыбина, насчет всякой напасти понимала так, что и господь в нас, и сатана в нас; не выпускай-де из себя ни того, ни другого, и проживешь на свете человеком.

Недавний Парфен соглашался с нею, а вот теперешний...

Дело в том, что теперешний Улыба ощутил в себе такую необычность: как бы взамен утерянной памяти, обрел он в тайге особое чутье. Душу его ровно бы кто собакой натер. Ежели до этого случая он только покоил людей, то теперь... стала происходить с Улыбою еще одна странность: идет он, для примера, по улице, видит – мужичок-бедолага до кого-то торопится.

– Степан, – окликает его Парфен, – не до Дементия ли Лыкова бежишь?

– До Дементия, – остановится тот.

– Не намерен ли ты в извоз упряжную лошадь просить?

– Намерен. А чаво?

– Станет тебе Дементий Буланку давать, откажись.

– Пошто?

– Дорогою ляжет лошадка.

– Спасибочки. Не возьму.

И не возьмет.

А Буланка и в самом деле укладется. Только на собственном дворе. Для Дементия Лыкова такое горе не больно велико – у него целый табун гривами полощет. А каково было б Степану?

Как-то, перед майской грозою, почуял Парфен беспокойство насчет избы Котенкиных. Побежал. Хозяин на пахоту собрался. И жену с собой снарядил. Малых ребят в хате стоит запирает.

– Захар, – шумит ему Парфен, – ты бы лучше дома остался. Сердце мое вещует...

Остался Захар. А часом гвозданула молния прямо в кровлю; резной петух на коньке мигом распустил огненные крылья. Так Захар Котенкин успел того петуха с крыши согнать. А то чо было бы – подумать страшно.

Осенью большая ярмарка наметилась в уезде. Накануне Кострома прибежал до Парфена. Понадобилось ему подлизаться до Улыбы, чтобы узнать: выдержат ли колеса, ежели ему вздумается на телегу не одну, а две сорокаведерные бочки со хмельной брагою водрузить?

Улыба ответил Спиридону:

– Колеса выдержат; не лопнули б бочки...

– Чо ты меня пугашь? – захохотал Кострома. – Али на выручку мою завидки берут? У меня ж не бочки – крепости турецкие!

Укатил Кострома до ярмарки. Но не успел он версты три-четыре до торгов докатить – подвернулся ему на дороге этакий Добрыня-богатырь.

– Продай битюга [Битюг – конь, тяжеловоз], – привязался он до Спиридона. – Сколь хошь дам.

Ломовой жеребец Костромы не мог не поглянуться тому детинушке, поскольку были они друг дружке под стать: и в кость, и в масть сумели совпасть.

Целовальник и не думывал лишиться своего красавца, но торги затеял. Да такие горячие, что распалил Добрыню до белого каления. А напоследок и предлагает ему:

– Ежели, – говорит, – с этого места до торговых рядов, взамен мово ломовичка телегу с поклажей упрешь, тогда... будь по-твоему.

Ну чо? Взяли, выпрягли жеребца; детина – оглобли в руки, башку в хомут и попер. Да так лихо попер, что Костроме пришлось впробегушки пуститься. Хорошо, что при нем имелся работник – было кому битюга доглядеть. Одному бы Спиридону – хоть разорвись.

Ну вот. Скачет Кострома по одну сторону телеги, а по другую росточь идет. Не больно глубок буерак [Буерак, росточь – овраг.], но крут. Целовальник верещит:

– Хватит! Будет, чертушка трисильный. Перекинешь телегу-то... Пошутил я...

– Каки-таки шутки? – отвечает Добрыня. – Никаких шуток не признаю. Уговор дороже денег.

– Не было уговора, – визжит Кострома. – Не было! Одна только потеха была.

– Вон как?! Потеха? Ну щас и я распотешусь! Богатырь тот башку из хомута долой, а сам оглоблями – круть! Хваленые бочки и взвеселились. И пошли плясать по овражному уклону.

Брага-хмель от пляски разгулялась в них: когда одна сороковка нагнала другую да, озоруя, врезала той зашлепину, обе охнули от восторга и прыснули радужной пеною выше дороги.

Мужики, которым повезло оказаться близко, коновки да ведра с возов похватали и... кубарем в разлог!

И не поверите! Не успела брага-милага скатиться по уклону пенистым ручьем, а кубарики те уже и посудины подставили.

Вот проворы!

И ведь набрали. Потом всю ярмарку перекликались да хохотали.

Им-то, конечно... Чего им не веселиться? А каково было Костроме? Спасибо еще, что Добрыня телегу в овраг не завалил.

Покуда лавошник на пустой телеге трясся обратной дорогою, все хватался то за голову, то за сердце; скулил да жаловался работнику своему на людское зло.

– Видал бы ты, как он лыбился при этом, – говорил Спиридон, поглядывая на спину батрака, который правил жеребцом и прятал в красивой бороде точно такую же улыбку.

Этот борода, моготой смахивающий на Улыбу, не так давно был нанят Костромой. А до него у Спиридона двое парней батрачили. Так они вдвоем не успевали делать столько, сколько делал он один.

Перед деревней Кострома, от жалости к себе, расскулился настолько, что стал обещаться:

– Щас приедем... спалю к чертовой матери Улыбу. Ей-бо спалю!

– Не божись, хозяин, – пробубнил на его клятву Борода. – Могет новая потеха случиться...

– Могет, могет... – не захотел его слушать Спиридон. – Могет, кто волокет... А кто ушами хлопат, тот жданки лопат... Сидишь, каркаешь! Нашелся мне... ишо предсказатель. Ступай, пособляй Улыбе... колдовать.

Одним словом, намолол Ерошка – не упечет и сношка.

Парфенова дома Кострома, понятно, не спалил. Побоялся, что пожар может перекинуться и на его собственное подворье.

Замыслил целовальник иную для соседа пакость. До случая с бочками он все юлил перед Улыбой, а тут дал понять, что и знать его не знает и замечать не хочет. Зато опять стал, где только можно, подкарауливать Заряну. Стал подговаривать ее молодость побеспокоиться о муже всерьез.

– Не то нечистая сила навалится на него внезапно и уволокет на Шептуновскую елань!

Дело дошло до того, что в глазах Заряны он на семерых Спиридонов расспиридонился: и в заплоте – он, и за пряслом – он, и в кусточке, и в лужочке, и на болотной кочке – кругом целовальник,

А тут как-то признался Парфен Заряне:

– Понимаешь ли, тянет меня на Шептуновскую елань. Не могу с собою справиться. Хочу знать, кто меня воскресил, за какие заслуги сошла на меня такая благодать – грядущее видеть, невзгоды чужие предугадывать?

– Может, с тобою, – гадает ответно Заряна, – такой перерод случился не от кого-то? Может, от удара проснулся в тебе ясновидец. Ведь ты и прежде не числился в бездарях.

– Хорошо. Ладно. А у кого я столько времени пробыл?

– В леснухе, может, какой забытье перемогал...

– А сила, которая шваркнула меня о лесину?

– Может, и не шваркала. Может, захворамши, ты в какую-нибудь водомоину запрокинулся. Там и спину о камень сбороздил и головой до беспамятства долбанулся.

– А рубаха без кровинки?

– Сам, не помня, застирал.

– Больно у тебя все просто объясняется.

– Зато ты... и себе разумение запутал и людям... навязал узелочков...

– Допустим: не было со мной на елани никакого чуда. Почему ж ты отговариваешь меня сходить на нее, чтобы проверить всякую правду?

– Боюсь новых пересудов.

Разговор случился перед самой ночью, а во сне Заряна видела, как гарцевала она, оседлавши сеношный порог, и с хохотом выкрикивала на всю деревню:

– Черти мово Парфена залюбили! Черти!..

Когда же утром отворила она глаза, а мужа рядом нету, тоща Заряна, не мешкая, стреканула задворками до Синего разлога, по косогорью поднялась до выпаса и через выбитую скотом луговину пустилась в тайгу – догонять его.

А по сибирскому раздолью, в березовой золотой рубахе, в бархатном чекмене [Чекмень, сибирка – кафтан] зеленой хвои, в рябиновых кудрях гулял хмельной сентябрь. Недолгое бабье лето дышало на него жаром последней любви. Горячие их головы туманились предчувствием скорой разлуки. Заряне же казалось, что Земля готовится сотворить небывалый разворот и над таежным краем опять воссияет малиново-смороденный июль, пчела полетит брать медовую взятку, разразится на лугах покос и...

О, этот лукавый мужичок Сентябрь! С ним надо держать ухо востро! У него огонь в голове, стужа в сердце.

Заряна ж доверилась оранжевому теплу – и унырнула со двора в чем была, вроде бы ей в миткалевом сарафане да линялой голубой косынке предстояло пробежаться только до поскотины.

Примерную дорогу до Шептуновской елани она себе представляла. Потому и понадеялась нагнать в тайге Парфена, но сколько она ни подхлестывала проворные ноги, их резвостью Парфен не догонялся. А солнце, затянутое осенней дымкою, очень скоро взялось коситься на ее выгоревшую косынку совсем с другой стороны неба.

К этой поре Заряна и оголодала, и перетрусила, да только вдруг услыхала она хруст валежника под чьей-то тяжелой ногой. Затем различила впереди спину человека. А скоро уловила и знакомый напев. Шагающий тайгою негромко выводил родным для нее голосом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю