355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Таисия Пьянкова » Тараканья заимка » Текст книги (страница 1)
Тараканья заимка
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:36

Текст книги "Тараканья заимка"


Автор книги: Таисия Пьянкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Таисия ПЬЯНКОВА
ТАРАКАНЬЯ ЗАИМКА

– И что это за порча у тебя такая?– часто доводилось Корнею Мармухе сокрушаться да качать головою, глядя на то, как брат его меньшой, Тиша Мармуха, выдувший под самый потолок да прозванный обзоринскими селянами Глохтуном, коим именовались в те поры обжоры да пьяницы, шеперился с печи задом, озаренным закатными лучами солнца. – Тебе, – печалился Корней, – как пойти б да наколоть дровец – так лом в крестец, как пялиться на прохлад – так пружина в зад. Куда тебя снова нечистая толкает?

Тиша Глохтун продолжал себе ленивым медведем корячиться из-за пестрой печной занавески на волю. Он ложился толстым брюхом на край глинобитной угревы, пухлыми пальцами белопятой ноги нащупывал в боковине ее приступок, а сам, вроде бы как забитым густою кашею ртом, урчал ответное:

– Верешши, верешши... Верешшали чижи... когда их гнездовину кот-живоглот зорил. Будь я человеком диким, необразованным, слез бы я на пол да показал бы тебе одним махом и лом в крестцу, и пружину в заду... Вот тогда бы ты вперед думал, соваться ли туда, где и собака хвостом не мела. Твоя стезя на земле какая?– пытал он Корнея, садясь тут же, у печи, на лавку.– Твоя стезя такая: в клетухе[1]1
  Клетуха, закут, котух – комнатушка с отдельным от общей избы входом из сеней.


[Закрыть]
своей сидеть да армячить[2]2
  Армячить – шить армяки, портняжить.


[Закрыть]
. А моя – зад корячить. Пора бы давно тебе понять, что все твое жизненное счастье состоит в том, что я у тебя имеюсь. Да при этом еще и то, что я – лицо вполне рассудительное, с самостоятельной головою. Другой бы на моем месте взял бы, не разговаривая, да и наложил бы тебе за милую душу горяченьких, и лопай – не обожгись. Ну вот, скажи мне, ради господа бога,– это уже передохнувши на лавке, подступало рассудительное лицо со своим любомудрием до Корнея, которого, после полного дня безвыходной в закуте работы, нужда заставляла идти в избу; надо же было кому-то и печку топить, и варево затевать. Мог бы Корней, конечно, и среди бела дня оторваться от изнурительного труда – спину размять да остальными косточками пошевелить. Но уж больно чутким сном спал его брат Тихон, взявший себе за обычай только что не до последней звезды колобродить всякую темноту с оравою таких же точно, как он сам, бездельников. Прежде-то он все больше при селе, при Обзорине сшивался, а нынче навадился домой приводить целую пристяжку захребетников. Да еще попробуй их, до самого обеда неуспанных, потревожить чем в избе. Вот и приспособился Корней с вечера и хату греть, и стряпнёю заниматься.

Ну да ладно. Вернемся к недосказанному.

Тиша Глохтун редко теперь упускал тот случай, когда предоставлялась ему возможность привязаться к старшему брату со своим бесстыжим краснобайством.

– Ну вот скажи ты мне, – прилипал он до Корнея, – на кого бы ты стал деньгу тратить, не случись при твоей никчемной жизни единственно кровного человека – меня? На кого? Ежели бы тебе и повезло жениться на Юстинке Жидковой, которая давно под тебя клинья подбивает, так ты бы от нее дня через три сунулся башкой в петлю. Ведь ты тут сидишь на хуторе безвылазно и не знаешь всего того, что о ней народ говорит.

– Ну и что же о ней говорит... твой народ? То, что она ведьма? Да по мне пущай бы сам Христос пришел об этом заявить, я бы и ему не поверил. Таких, как она, и в раю-то еще поискать надо. А то, что лопочут о ней дурни, вроде тебя, так это с досады: чихает она на все ваши любови, чихает и смеется.

– Твое дело – не верь. И все-таки колдунья она, да такая, что даже бабку Стратимиху[3]3
  Стратим – сказочная птица, которая всем птицам мать.


[Закрыть]
вынудила убраться из деревни в тайгу жить, хотя та сама из ведьм ведьма. Говорят, что Юстинка умеет в какую-то большую сковородку, будто в омут, с головою нырять и там жить столько, сколько ей заблагорассудится. А еще я слыхал, у нее сестра объявилась. И тоже ведьма страшенная. Она даже на люди не показывается, поскольку сотворена из чистого серебра. Боится, что поймают да загубят. Так вот, ежели Юстинка умеет будто бы в своей сковороде по небу летать, то сестра ее, или кем там она ей приходится, имеет такую накидку, которую вместо крыльев распускает и тоже летит. Ее бабы-грибницы как-то в тайге видали: сидела она будто бы на кедровой верхушке и орехи лузгала. Понял? Так что насчет Юстинки подумай как следует. Ну а насчет того, что ежели пришла бы до тебя охота друзьями себя окружить, родными по духу собратьями, то чем, каким особым достоинством сумел бы ты их привлечь? Щедротами своими? Так ведь одна только видимость твоя любого человека до такой тошноты одарит, что придется бежать на Шиверзово[4]4
  Шиверзить – быть коварным, ненадежным.


[Закрыть]
болото до бабки Стратимихи – чтобы та испуг вылила...

А как-то раз Тиша Глохтун до того распоясался, до такой степени оскотинел, что снял с межоконного в избе простенка тусклое зеркало в облезлой раме, приложил его тыльной стороною до своего толстенного брюха и надвинулся с ним, будто воин со щитом, плотнехонько на Корнея. При этом он, прямо сказать, наступил на брата.

– На, на! Гляди, гляди! Чего глаза-то чубом занавесил? Все одно не спрячут никакие буйные кудри твоей образины. У тебя ж не лицо, у тебя же черного мяса кусок. Ну бывают, ну случаются у иных мужиков несносные хари, так те хоть имеют возможность бородой их прикрыть. А у тебя и такой благодати не имеется. Ты глянь, глянь на свое рыло. Оно ж у тебя кабаньей щетиной взялось. Не можешь побрить, так свечкою, что лк, опалил бы. Или бы, как киргиз, повыщипывал бы. Больно? Мало ли что больно. Кровит? Мало ли что кровит. А ты потерпи. У меня нутро давно кровит – на тебя смотреть; но я же терплю. А собратья мои, за которых ты мне шею перепилил, так те изжалковались, бедные, надо мною, – навешивая зеркало на прежнее место, маленько не плакал Тиша Глохтун, но продолжал дрожащим голосом:-Они все спрашивают меня, как я только под одной с тобою крышей спать не боюсь?

– Так что я теперь, – попытался Корней хотя бы немного утихомирить брата,– виноват я разве, что образ мой настоящий родовым пятном захлестнуло? Однако же тягловой скотиною не сделался я под моим несчастьем. Чего ж ты взялся на мне по веселой своей жизни гонять безо всякого стыда? Тебе же ведь, слава богу, не десять лет. Пора бы и за ум браться. А ты? День ото дня все безжалостней. Сам же говоришь, что мы своими друг дружке приходимся. Хорощи свояки – твои кулаки, мои синяки. Мне ради тебя спины разогнуть некогда. А ты? Ты лучше сам возьми – до зеркала подойдя, вглядись в себя. Тебе только двадцать осенью будет, а на твоем, на распрекрасном-то лице, скоро уши и те салом затянет. Столько будешь жрать да спать, так из тебя скоро вообще... курдюк зубастый случится. Ведь ты же собирался в люди подняться, мечтал письмоводом земским заделаться. А кем заделался? Краснобаем да пустодомом. Придумал какого-то Сократа изображать. Оно конешно, за работящим братом можно и Сократом... Успоряешь, что человеку ничего не надо, а сам на меня голодным зверем кидаешься. Мало того – сам, еще и чужих дармоедов до стола приваживаешь. О Юстинке Жидковой все сплетни пособрал. Знаешь ли ты, как ныне обзоринцы наше подворье величают? Тараканьей заимкою, вот как. Не думал я дожить до такого стыда. Это ж равносильно воровскому притону. Вся обзоринская лоботрясина у нас пасется...

– Ну, ну. Понесло яичко в облачко... В ком это ты лоботрясину узрел? – протрубил Тихон всею своей негодующей толщиной.– Где там величателям твоим, чалдонам-реможникам, понять тонкости жизни людей мыслящих, обособленных миром искусства! Да и ты все мозги себе позашивал. Вылези хоть раз из клетухи. полюбопытствуй, о чем мы говорим-рассуждаем. Хотя бы под дверью подслушай, с каким высоким сословием твой брат, как ты говоришь, вожжается. Эти самые лоботрясы только с виду голубей мозгами гоняют. А ежели их взять на понятие, то каждый из них очень даже стоящий человек. Возьмем хотя бы того же Нестора-книжника, которого обзоринцы Фарисеем[5]5
  Фарисей – лицемер.


[Закрыть]
кличут. Да знаешь ты его. На погляд-то он вроде мышь, а в себе – шалишь! В себе он хитрее царских замочков. Никто не догадывается, что будет, когда он те замочки отомкнуть надумает...

– И что же будет?

– Я и сам еще не знаю, а только Фарисей страсть как башковит. Ведь он какую азбуку составить намеревается! Такой во все века не было. Взял, допустим, книжицу в руки, его письменами начертанную, открыл обычным порядком и читай себе, коли владеешь азбукой, хотя бы Закон Божий. Ты не ухмыляйся. Я знаю, о чем ты думаешь. На кой, мол, черт попу гармонь – у него кадило есть. Есть. Но Фарисеева буквица такова, что захлопни ту книжицу да обратной стороною до себя переверни, откинь заднюю обложку и...– Тихон сделал глазами большое удивление, поглядел в ладошку, ровно бы в книгу, сообщил.– Тут перед тобой раскрывается совсем иное писание! Как только читать его приступишь, голова загорится, тело возьмется ознобом, а разум время потеряет...

На этом Глохтун замолк, однако ж недосказанность душила его. Он даже по избе заходил – думал, что она утрясется. Не утряслась. Вынудила его остановиться против Корнея, который сидел у устья плиты, прилаженной до угревы, и шевелил кочерыжкою огонь.

– Вот так и Нестеров отец мордой крутит,– заметил с обидою Тихон,– когда Фарисей пытается ему втемяшить, что не зря ест его хлеб, что ему в этой темной жизни предстоит сильно прославиться. Ты бы разве от славы отказался? Ни-ког-да!

Глохтун рукой отмахнул от себя всякое сомнение и снова привязался к брату, намереваясь вызвать в нем сочувствие.

– Ты представляешь, что он Фарисею отвечает? И Полкан, дескать, от борзой не отказался, да только породу испортил... Вот как нынче отцы понимают своих сыновей! А ведь не сосед вгонял Фарисея в учение, сам же он пацана мучил. И ты вспомни: каким ты силком принуждал меня образоваться? Кто тебя просил? Вот нас-то вы образовали, а сами? Сами же не дотянулись даже до того понимания, что ученой голове вынь да положь полную мозговую занятость! Понял или нет? Ни хрена ты, я вижу, не понял,– отмахнулся он от Корнея, но не отстал от него.

– Ты и Прохора Богомаза тоже частенько костеришь. А ведь его ни на каких языках не объяснишь, настолько он из ряда выходящий человек! Обзоринцы его обзывают Диким Богомазом. А никто не желает понять, почему он божий образ абы как малюет. Ведь он только вид народу кажет, что весь по жизни растерян. Не-ет. Он не только ростом выдался, он со своей высоты многое видит, многое примечает. Жалко, не могу тебя до его иконописной сводить – Прохор туда лишнего человека не пускает. Там бы ты увидал, какую сдобную барыню выписывав! он. Самыми тонкими красками накладывает ее на добротную холстину. И вот ты стоишь, смотришь на барыню, а она, халда розовая, живьем перед тобою лежит... Вот этак... Перегнутая вся.– повернулся Тихон до Корнея спиною и глянул на него через плечо.– Лежит и вроде бы знать тебя не желает. А сама так вся и пышет голым теплом, ровно из парной выскочила, развалилась по шелковой постели, да на короткий миг, оборотилась: кто, дескать, любуется тут мною? Но не этот ее взгляд человека будоражит. Вся закавыка в том, что из того места, которое бабы юбками занавешивают, у красавицы третий глаз на тебя смотрит. И такой пронзительный – до печенки продирает вниманием. Будто пытает тебя: кто ты есть такой на белом свете?!

С этим строгим вопросом Тиша Глохтун подступил до брата вплотную, но не для того, чтобы добиться от Корнея отчета, а чтобы самому шепотом признаться, ровно бы его кто-то мог подслушать:

– Стоишь перед нею – дурак дураком. И ведь отвечаешь! А чего отвечаешь, сам не помнишь. Когда оторвешься от нее, до-олго в себя прийти не можешь... Вот такая штука! Но Прохор никак своею работою не доволен. Хочется ему внимание того глаза довести до крайней прозорливости, чтобы все, кого найдет он нужным допустить до лицезрения розовой барыни, не шепотком, а откровенным голосом сами бы себя исповедовали перед нею. Прохор намерен готовую картину разместить в какой-нибудь проходной комнате. В переднюю он думает назвать гостей; кого-то из нас поставить у двери, чтобы по одному человеку впускать до барыни, кого-то – уводить опрошенных в третью комнату. Сам же Богомаз мыслит спрятаться тут же за ширму и наблюдать в малую дырочку: чего люди об себе говорят? Уж больно ему хочется определить, кто в каких грехах погряз. Потом он собирается чего-то там сложить– разделить-помножить, чтобы понять, кто какое место на земле занимает и какое должен занимать. Он и себя определит, и меня, и Нестора... и тебя, если захочешь. А что? Разве тебе из интереса такая хитрая комиссия? А вот я бы и за ширмой не отказался постоять...

– Ну? – спросил Корней.– И чего бы ты после этого делал?

– У-у, – протрубил Тиша. – У меня бы тогда многие по струночке ходили...

– Так ведь нет греха боле, чем гнесть чужую волю,– осудил его Корней, отчего Тихон возмутился.

– Снова не угодил,– сказал он и тут же опять пристал до брата.– А иначе как? Как иначе-то узнать и определить себя на свое место?

– Иначе никак, – усмехнулся Корней. – Только через дырку, – сказал он с горечью, которой Тиша не усвоил, а слова принял за чистую монету и потому воспрял духом.

– Вот видишь... А ты – лоботрясы... Понял, каким делом занят Богомаз? А что Мокшей-балалаечник – про этого и вовсе ни-че-го дурного не скажу. Прохор да Нестор – те ладно. Те, недосягаемы для немудрящего понимания. А этот? Чем тебе этот-то не угодил? Ведь он весь как есть на виду. Без него ни свадьбы, ни крестин, ни Рождества, ни Троицы... Когда ты поймешь залежалым своим умом, что задарма люди никого кормить не станут! Ведь за каждый кусок, за каждый глоток Мокшею, как ты его зовешь, Семизвону, башку приходится крепко ломать. Не зря же она у него запрокидывается, не от гордыни, не от мозговой легкости. Он мне признался, что у него какой-то нерв от быстрого тока ума перекрутился. Он и веки ему подергивает. Как только припевку новую выдаст Мокшей головою, так нерв у него надструнится и дернет. А бабы свое рады понимать – балалаешник, вишь ли, подмаргивает им. И начинают перед ним краснеть от тайной надежды. А Мокшею плевать на всех. За ним одна барынька из уезду с лета ухлястывает. Чо ему обзоринские курехи? Он вымолачивает частушку за частушкой, а ты красней, хоть раскались. Мужик какой бабе за это звезданет, а ему хоть бы хрен по деревне... Выдает сидит, ажно у чертей уши чешутся. А уж когда с лавки сорвется да в пляс кинется – потолок стонет! Другой раз, когда придет он к нам. я его упрошу, пушай для тебя отчубучит. Может, тогда ты его сполна оценишь. Не-ет. Ей-бо, нет. Не зря Семизвон миром кормится. Вот он сидит на гулянке и про каждого припевки складывает. Тут уж – кому смех, кому слезы. На днях как-то с ходу про меня сморозил. Ты послушай,– предложил Тихон, запрокинул Мокшеем голову и запел, дергая плечами:

 
Как у Тиши Мармухи, да,
завелися три блохи.
Тиша хочет их словить, да,
и фамилию спросить.
 

 При этом, от чрезмерного восторга, Глохтун крутанул ногою и пожелал принять от Корнея одобрение.

– Ну?– спросил он нетерпеливо.– Каково?! Хто еще в Обзорные способен придумать такое – у блохи фамилию требовать? И всякая выдумка у него наособицу...

– У Якишки у Морозова тоже все как есть наособицу,– сказал Корней. – Которое утро на сарайку влезает, руками себя хлопает и голосит на всю округу. Да ведь сколь умело петухам подыгрывает! Мы через речку живем, и то нашим курам ажно глаза туманом затягивает. Это ли не даровитость?

– Во-от, вот, вот,– заклохтал Тиша.– В том-то и беда мозговитых людей, что их очень непросто от безмозглых отличить. Чтобы в признаках величия тонко разбираться, опять надо обладать небесным озарением. У Яшки у Морозова исключительность его неделями повторяется – покуда его отец дубиною не отходит. А у Мокшея она всякий день разнообразится. Значит, голова его варит, а не переваривает одно и то же...

– Разнообразится,– с печалью перебил Корней брата,– сегодня грезится, завтра блазнится... Ладно, Мокшей – этот и в самом деле на ходу подметки рвет. А у Прохора твоего Богомаза? У него только одна замычка – барыню написать. И у Фарисея одна...

– У них цель, а не замычка. Ясно? А у Якишки какая цель?

– Народ повеселить... Разве это не цель? К тому же, в отличку от Семизвона, кормежкою да брагою он за это не берет...

И от этого довода сумел бы Глохтун отбрехнуться, да только не захотел Корней выслушивать осточертевшие его бредни. Тихон еще о чем-то рассусоливал, а он, подбросивши в печь поленьев, прикрыл дверцу, поднялся с низенькой скамейки и ушагал в свою портняжью клетуху.

Там Корней раздумался о том, кому на руку доброта таких, как он, уступчивых людей. Не на подобной ли покорности взрастают всякие там Тишки да Несторы – пустозвоны да неспоры, Прохи да Мокшухи – пройды, побирухи[6]6
  Тишки – забавы, гульба, безделие; неспор – человек бесполезный, в делах медлительный; пройда – плут, себядум; мокшуха – человек, живущий за счет чужой доброты.


[Закрыть]
. За что же тогда, за какие заслуги воздавать на небесах доброте, коли плодит она своею сговорчивостью дармоедов да краснобаев? Выходит, что ей и после смерти самое место в преисподней. Однако в Законе Божьем нету заповеди – не воскорми тунеядца. Коли обвинять доброту, тогда и Землю-матушку не трудно укорить тем, что она питает собою и белену, и волчье лыко... Не Земля, знать, виновата, а зернышко. Однако же и злое зернышко сотворено владыкою не по недомыслию, а с умыслом. И в нем, видать, имеется необходимость. Выходит, что в устройстве жизни земной все мы чего-то сильно недопонимаем. Ведь, по сути, мы не знаем даже того, для чего она задумана, жизнь? Чем она становится потом? Где скапливается? Что из нее дальше господь лепит? А насчет того, что им в жизнь всякое мироедство выпушено, так ведь на то и щука в море, чтобы карась не дремал... Ведь человек от человека усовершается...

Тихон собрался, ушел в деревню, а Корней, сидючи в раздумье, даже иглою портняжьей поддевать позабыл. Вперился в ламповый на столе огонек недвижным взором и задеревенел. Он и внимания никакого не обратил на то, что дверь клетухи кем-то осторожно отворилась и обратно вернулась до порога, никого не впустивши. Ему лишь где-то далеко в себе подумалось: "Нешто Тихон воротился? Может, денег спросить?" Корнею даже вздохну лось: что-де с гулеваном поделаешь? Вздохнулось, и горькая эта дума привела его немного в себя. И опять он ухватился за иглу. Но и стежка путевого не успел положить, как ламповый огонек заволновался безо всякой видимой причины – вроде кто подул на него сверху.

"Дверей путем не прикрыл", – снова подумалось Корнею о Тихоне. Отложив с колен работу, он собрался подняться, чтобы унять сквозняк, но лампа вдруг совсем погасла.

– Керосин кончился? – сам у себя спросил Корней.

Он, придержавши рукавом горячее стекло, поболтал лампою. Нутро ее жестяное плескануло тяжело.

"Странно, однако",– подивился Корней и шагнул – сходить в избу, огня принести. Но из темноты ка-ак кто-то дохнет ему в лицо полной грудью. Ажно свалило обратно на лавку, затылком о стену пристукнуло. И тут уж явно раздалась дверь да крепко захлопнулась. И сеношная проделала то же самое. И все. И ни звука больше ни в доме, ни во дворе.

Что могло Корнею этой минутой подуматься?

Да ничего. Просто сидел он, ждал смерти, чуя на лице такой холод, будто оно ледяной коркою от того дыхания взялось.

Никто, однако, в клетуху не воротился, не представился хозяину и огня в лампе не засветил. Пришлось Корнею пересиливать себя – не век же истуканом сидеть.

Встал он на слабые ноги, из дому вышел. На дворе полные сумерки. На небе ни луны, ни звездочки. Только вьется, мельтешит в воздухе мартовский легкий снежок. При нем ясно видать, что по двору натоптаны одни только разлапистые следы тяжелого на поступь Тихона.

Корней за ворота выбрел – и там никого.

Протоптанный в сторону реки Толбы медвежий след Тихона успело припорошить снегом. Боле ничего. Лишь какая-то крупная птица минует облетом заречное село Обзорино. Должно быть, идет на дальние кедрачи. То ли глухаря понесло на скорое токовище, то ли неясыть оголодала– решила подохотиться, а может, и впрямь... ведьма полетела., полощет над землею своею черной раздувайкой...

Насчет ведьмы не Тихон сочинил. Последнее время стали многие поговаривать, будто бы появилась в тайге серебряная девка. Прикрыта девка черным балахоном, который служит ей заместо крыльев. Придумано еще, что ее вроде бы диким вихрем на землю с луны сдунуло, что никакая она не ведьма. Просто на луне все люди таковы. А имелось убеждение еще и такое, что никакой вихрь ни с какой луны ее не сваливал – это колдуньи Стратимихи дочка. Прилетает она из тайги до Юстинки Жидковой, дружбу якобы с которой старательно охраняет от людей, а особенно от матери.

Ерунда, конечно, собачья. Но ежели эта ерунда и вправду имеет облик ведьмы, так неужто ей захотелось пахать ночное небо только для того, чтобы погасить огонь в лампе? Чепуха, конечно. Но ведь кто-то в доме был. Или Корней совсем уж с ума рехнулся?

С тем и воротился Мармуха в дом. Опаскою забрал он из своего закута лампу, в избе поспешно насадил на ее фитилек живой свет, однако в клетуху пойти не поторопился. А присел в избе на лавку, стал прикидывать:

"Может, Тихон какую шутку надо мной вычудил? Может, надеется пуганым меня сотворить, чтобы я никак не сопротивлялся его разгулу? Люди-то пересказывали, что Тишкина свора грозилась из меня идиота сделать. Я, видите ли, брату плешь переел. Видно, и девку таежную они придумали – Юстинку опорочить, потому как она всею душой меня жалеет. Грозится свару наказать. Да что она с ними сделает? А с этих штукарей любая проделка станется..."

Станется не станется, а на этом выводе Корней немного успокоился. Но боязнь вовсе не покинула его. Все казалось, что по оконцам не снег шебаршит, а кто-то огромный, сизый трется поседелой спиною о стекло. Поленья в печи стреляют – не совсем просохли за долгую зиму. Ворошатся поленья в огне, а представляется, что кто-то через трубу в устье печное спрыгнул и сейчас вылезет наружу...

И все-таки не идется ему в клетуху. Что делать? Уйти бы сейчас ему из дому совсем, переночевать бы где-нибудь. Да кому такой ночевальщик нужен? Обзоринцы давно говорят, что, мол, старшой Мармуха Юстинки Жидковой не лучше. Потому девка и бегает за ним. А Корней лишь вид кажет, что не хочет молодой красоте жизнь портить. Сами же они давно сладили... Чего Корней с Юстиною сладили, о том, правда, речей не заводили. Да и что же, кроме Юстинки, никто на Тараканью заимку не ходил, что ли? Поспешал до Корнея всякий народ – и девки, и бабы, и мужики, и парни: кому примерку, кому пошив...

По-всякому жизнь на земле строится. А у старшого Мармухи была именно такая.

Вот сидит Корней в избе, голову повесил. На ум лезет всякая чертопляска.

"А что, ежели, – думает он, – я, в своем горе, и в самом деле у сатаны на примете? Ох, взять бы насмелиться да продать ему душу! Только бы избавиться от поганой образины! Можно было бы тогда дозволить Юстинке любить меня..."

Вот в это время и взялся во дворе страшный гомон: захлопало калиткою, захрустело ломким снегом, дурным пением наполнилась тишина...

Корней с лавки точно ошпаренный соскочил. Не разобрался что к чему, на колени перед иконой упал. Давай креститься на образ богоматери, давай поспешно каяться в том, что допустил до себя лихую думу. Да только не дал ему путем разговориться с богородицей голос родного брата. Оказалось, что никакие не посланники сатаны прикатили до Корнея за кровавой договорной подписью – воротился на веселых ногах беспечальный Тихон со всею своей колобродиной.

Но на этот раз сборище братово Корнея не раздосадовало. Скорее наоборот: ему вдруг занемоглось хотя бы таким способом отделаться от одиночества, которое подступило сегодня до него, можно сказать, с ножом к горлу. Однако бубнявый за окном голос Тихона нежданно да во всю пьяную неосторожность доложил собутыльникам своим:

– Да я чо? Я и сам бы... со всею душою... в погреб его... Сиди, не ворчи! Только не-ет, лаврики[7]7
  От слова лавры – венец славы; лаврик же – волчье лыко.


[Закрыть]
, и еще раз – нет. Не могу я вам такого дозволить. Мать помирала – наказывала, батя завещал: Корнею быть для меня отцом, мне для него сыном. Вот в чем закавыка. Поняли? А так бы я его и сам – в погреб. И без вас бы давно управился, да греха на душу брать не желаю...

– А мы у тебя на что? На чо мы-то у тебя?– высказался чей-то голос и настырно потребовал ответа.– Ну?

– Ну и сажайте,– взвизгнул вдруг Тиша.– Вон погреб, вот – я... А отца родимого не дозволю,– уже слезно ерепенился он.– Ежели немного побить – это ничего, это на пользу. А в погреб – ни-ни! Только без меня... Я сердцем человек слабый – ступайте одни. Чуток побейте, а я тут погожу. Потом я вроде бы выручать его прибегу. Давайте, давайте. Не стойте...

Вот ведь еще каким бывает человек.

Пьянка, скажете, виновата? Пьянка, конечно, она баба сволотная, но не сволотней негодяя. Она даже хороша тем, что хмельной мужик навыворот шит – все матерки наружу. Вот и Тише Глохтуну допилось на этот раз до самой подноготной.

Не стал Корней дожидаться в избе, когда в дурозвонах согласуется хмельная блажь. Убрался в клетуху, где задвинул на двери надежный засов.

И вот опять полезли ему в голову прежние мысли. И повторно подумалось ему, что заявись до него нечистый дух, продался бы он черту-дьяволу со всеми своими потрохами.

Да. Красив Полкан с хвоста...

До самых петухов, а и того, может, дальше, не спалось Корнею, опечаленному Тихоновым вероломством. Да ежели он и сумел бы одолеть душевную горечь, сонной благодати все одно не отпустила б ему разгульная свора: всю ноченьку напролет грохотало в доме вавилонское столпотворение. Изба ходила ходуном от дикой пляски, хохота и пьяной возни.

Разгул пытался изначально вломиться в Корнеев закут, но скоро отстал – увлекся бесшабашным весельем.

Только перед самым рассветом бражная канитель притомилась, свору похватала длиннорукая усталость, косматая дрема пособила ей повалить ретивых гуляк кого где пришлось.

И Корней в закуте своем забылся, наконец, коротким сном. Забылся Корней, да вдруг видится ему в дреме, что сидит он опять же в котухе и чего-то шьет. На торцовой же стене, там, где у него обычно всякие выкройки, мерила поразвешены, вдруг да образовалось в огромную сковороду зеркало – маленько не выше Корнея. И взято бы то зеркало да в гладкую золоченую раму. Поверхность его до того чиста, что и вовсе бы ее нету, а по ту сторону проема расположена такая же точно клетуха. И вот бы Корней поднимается с места, смотрит в тот пролаз и узнает там самого себя, хотя на отраженном лице никакого родимого пятна нет. А стоит – улыбается такой ли раскрасавец статный, что ни отвернуться нельзя, ни зажмуриться. Сердце же Корнеево трепещет радостью, а глазам слезы лить хочется. Тут бы оплечь красавца образовалась тень, вид которой сплошь занавешен монашьим клобуком. Корней и думает бы себе: "Вот она, явилась, чертова милость, накликанная моим отчаяньем". Однако же смекает себе: как это, дескать, удалось дьяволу рожищи свои под клобуком утаить настолько, что вся голова его поката? Да и чего бы, дескать, сатане-то рыло свое занавешивать? Уж коли прибыл торговать, так какую холеру в прятушки играть.

С думой такою кинулся бы он вперед да хвать через зеркало нечистого за черный клобук. И сдернул напрочь глухую накрыву. А под накрывою нет никого! Полная пустота. И вот бы эта пустота опять дохнула на Корнея страшным морозом. Таким ли ознобом проняла, что проснулся он.

В клетухе полная темнота – лампу Корней в избе забыл.

Стряс он с головы жуткий сон, лицо ощупал, а оно прямо как деревянным стало – ямки не продавить. Потянулся он с лавки через стол – приглядеться к черному заоконью: скоро ли рассвет, а с улицы от рамы так и отпрянул кто-то. Лишь всполох монашьего балахона резанул Корнея по глазам и погас за стеною, отворив перед ним полное весеннее утро.

Да что же это такое делается на белом свете?!

Ну да ладно. В окно все-таки гляделось полное утро, а не полуночная темнота. Свет он и есть свет. Страхи на свету, что листья на кусту – кто их больно-то разглядывает? И опять подумалось Корнею, что все это Тихоновы штучки.

Вышел Мармуха на крыльцо – проверить свои доводы; встретила его весенняя ростепель. Остановился он, улыбнулся скорому теперь теплу. Стоит, слушает звон сосновки, сам думает о шутниках:

"Ишь! Разрезвились бороды, как над стервой вороны". Однако хватит. Надо как-то резвунов отрезвить. Ежели и на этот раз поступиться, скоро и в самом деле придется под лавкою жить...

Спустился Корней с крыльца, вокруг избы обошел – на рыхлом, напавшем за ночь снегу ни следа. Никто, получается, из дому не выходил. И возле окна ничего нету.

"Зря на парней грешу,– подумалось Корнею.– Видно, и впрямь с ума я сдвинулся".

Подумалось просто, безо всякого отчаянья. Ровно бы он .наперед знал, что иного окончания столь горестной его жизни случиться никак не может.

С этой мирною, ровно бы клинок, упрятанный в ножны, думою и воротился Корней до крыльца. Поднялся он в сени, увидал на гвозде моток бельевой веревки, спросил не себя, а кого-то стороннего. Того, знать, самого, который отпрянул от окна:

– Может, мне повеситься? Пока не поздно?..

Но снова спохватился, отнекиваться стал:

– Падет же в башку такой вздор. Чо уж я совсем-то? Ну, задавлюсь. А как же Тихон? Он же без меня все хозяйство прогуляет и себя по миру пошлет. Не-ет. Надо терпеть. Тихон – парняга видный. Авось да понравится какой-нибудь ласковой сироте, навроде Юстинки Жидковой. Мало ли на свете чудес... С красивою да умной женою и мой, глядишь, шалопай одумается. А я стану работать в четыре руки. Там и плесяшата появятся. Сызмала-то привыкшие до моего лица, бояться они меня не станут. А я им сказок разных насочиняю, небылиц напридумаю. Тут оно и настанет, мое счастье...

Нашептывая себе под нос такую лепетуху, прошел Корней в закут, и вот тут-то его хватанул настоящий мороз. На той самой, на торцовой стене, где определялось им портняжье снаряжение, и в самом деле увидел он овальное зеркало в золоченой раме. Точно таким предстало оно наяву, каким привиделось во сне.

Даже волосы Корнеевы поднялись, но бежать из клетухи он не кинулся. А припавши спиною до косяка, постоял, подумал, решил: "Нет. Быть того не может, чтобы все это происходило без участия нечистого духа. Иначе – безумие".

Мармухина мыза, или Тараканья заимка (как теперь обзоринцы именовали отводную заречную усадьбу) была поставлена покойным ныне Евстигнеем Мармухою (портным от господа бога, человеком доброславным) где-то около тридцати годов тому назад. Она была сорудована Мармухою после того, как в его молодой, согласной семье появился первенец, все тот же Корней. Младенец оказался от самых бровей до ключиц облитым сплошной кровавой рыхлиною родимого пятна. А наши бабы обо всем бают, даже о том, чего небеса не знают. Так вот, они уверили Арину Мармушиху, что она сама в том виновата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю