Текст книги "Прерванная жизнь"
Автор книги: Сюзанна Кейсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
ПРИНЦИПИАЛЬНАЯ ТОПОГРАФИЯ
Наверное, до сих пор еще не ясно, каким образом я туда попала. Это должно было значить нечто большее, чем просто выдавленный прыщ. Я еще не упоминала о том, что того врача, который буквально через пятнадцать минут решил сбагрить меня, я никогда до того не видала. Ну, может через двадцать минут. Что было во мне такого сумасшедшего, что хватило неполных полчаса, чтобы какой-то первый встречный – поперечный врач отослал меня в сумасшедший дом? Вообще-то, он меня обманул: говорил, что на пару недель, тем временем, они превратились почти что в два года. Мне было восемнадцать лет.
Я сама подписала согласие на прием в больницу. Пришлось, потому что я была уже совершеннолетняя. На выбор у меня было либо это, либо судебное постановление, хотя больница никогда бы не получила судебного постановления против меня. Только я об этом, конечно же, не знала, поэтому подписала согласие.
Я не представляла опасности для окружающих. Или представляла опасность для самой себя? Понятно, эти пятьдесят таблеток аспирина, но это я уже объясняла. Они были метафоричными. Я всего лишь желала избавиться от некоего свойства собственного характера. С помощью аспирина я произвела на себе определенного рода аборт. На какое-то время это подействовало. Потом перестало действовать, но потом у меня уже не было сил и желания предпринимать вторую попытку.
А теперь взглянем на его точку зрения. Был тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год. Даже в той жизни, которую он вел, жизни профессионалов, которая катилась где-то в спокойных предместьях, издалека от разросшихся сорняков, внезапно появляется странное, чуждое обратное течение. Течение из того, иного мира – дрейфующего без руля и без ветрил, опьяненной вселенной безымянной молодежи – сильный рывок которой выбивал из равновесия. Воспользовавшись его языком, это течение можно было бы назвать «чувством угрозы». Вы только гляньте, что вытворяют эти дети? Входит вдруг одна такая в кабинет, одетая в юбку величиной с носовой платок, с прыщами на лице и отвечает неохотными моносложиями. «Понятное дело, накуренная или наколотая» – приходит он к выводу. Глядит на карточку с поспешно накарябанным именем. Не знакомился ли я, случаем, с ее родителями? На какой-нибудь вечеринке, года два назад? Или это было на встрече сотрудников Гарварда или Массачузетского Технологического Института? Туфли, правда, рваные, зато пальтецо куплено в приличном магазине. Сволочной мир (так выразилась бы Лиза). Ведь не может же он, вот так попросту, с чистой совестью, отослать меня назад, в сорняки – чтобы там я стала обломком плота, несомого на волне некими антисоциальными течениями, которые, раз за разом, и выкидывают в его кабинет такие как я как раз образчики. Это такая вот превентивная медицина.
Неприятна ли я для него? Несколько лет назад я прочитала, что одна пациентка обвинила его в сексуальных домогательствах. Только в те времена было много подобного рода афер, обвинять врачей стало даже модным. А может в то утро он просто встал с левой ноги? И я тоже? И он понятия не имел, что со мной делать? А может, что более правдоподобно, он просто защищал таким макаром собственную задницу?
Мою точку зрения объяснить сложнее. Я сама туда поехала. Сама вошла в его кабинет, а потом уселась в такси, поднялась по каменным ступеням в администрацию больницы МакЛин и, если все правильно помню, где-то четверть часа спокойно ждала на каком-то стуле, чтобы потом подписаться под документом, благодаря которому добровольно лишила себя свободы.
Понятное дело, нечто подобное не может произойти без некоторых вступительных условий.
В моем случае таким начальным условием была проблема с восприятием узоров. Восточные ковры, напольные и кафельные плитки, оконные занавески и тому подобные вещи. Самыми паршивыми были супермаркеты, где полы в проходах между полками всегда были выложены гипнотическим шахматным узором. Когда я приглядывалась к подобным вещам, то всегда видела нечто большее, чем просто узоры. Это звучит так, будто у меня были зрительные галлюцинации, только их у меня как раз и не было. Я прекрасно знала, что то, на что я гляжу, это всего лишь пол или оконная занавеска. Только каждый узор, казалось, нес в себе какие-то потенциальные представления, которые всесокрушающими рядами ненадолго вторгались в мою жизнь. Это могли быть: лес, птичьи стаи или даже мой собственный рисунок из второго класса начальной школы. Что ж, передо мной и вправду был обыкновенный ковер или что-то другое, но эти краткие проблески «иных вещей» появлялись на самом деле и забирали у меня массу энергии. Моя действительность сужалась все сильнее.
Что-то нехорошее происходило и с моим восприятием людей. Когда я глядела на чье-нибудь лицо, частенько мне не удавалось никоим образом его прочитать. Когда начинаешь внимательно изучать черты чьего-нибудь лица, оно сразу же приобретает особое выражение: оказывается, оно гладкое и выразительное или же пухлое и обвисшее, либо же все пропахано морщинами, а то жирное и скользкое. Лица были противоположностью моих проблем с узорами. Вместо того, чтобы видеть в лицах множество значений, я не видала в них ничего.
Но ведь при этом я не впадала в безумие, не бросалась в омуты Страны Чудес. Моим несчастьем – а может и спасением – было то, что я прекрасно понимала проблему фальшивого восприятия реальности. Я никогда не верила в то, что видят мои глаза, либо что мне казалось, будто они видят. Более того, я правильно узнавала и понимала любое свое новое и странное поведение.
Сейчас ты чувствуешь, говорила я себе, отторженной от людей, не такой, как они, и потому именно переносишь на них всю собственную злость и чувство дискомфорта. Глядя на чье-нибудь лицо, ты видишь размазанное пятно, поскольку тебя саму беспокоит, что и твое собственное лицо – это точно такое же размазанное пятно.
Эта вот ясность и помогала мне вести себя нормально, что, в свою очередь, заставляло задать интересующие меня вопросы. Так что, каждый, кто видел то же, что и я, притворяется, будто видит нечто иное? Или же безумие – это всего лишь проблема отказа от притворства? А если некоторые не видели того, что с ними происходит? Слепые они, или как? Вот такие вот проблемы не давали мне покоя.
Что-то было содрано, покров или скорлупа, задачей которой было защищать нас. Вот только у меня не было уверенности, был ли этот покров чем-то, что должен был закрывать меня лично или же таким, что должен был бы закрывать каждую вещь на свете. Собственно, это не имело никакого значения; даже если оно и должно было существовать, там его уже не было.
Так вот каким было мое принципиальное вступительное условие; все могло быть чем-то другим. С моментом приема подобного понимания родилась мысль, что, в таком случае, я безумна, или, по крайней мере, меня можно посчитать безумной. Как могла я отрицать это со всей уверенностью, раз не могла быть уверенной, не является ли занавеска на окне, к примеру, горной цепью?
Тем не менее, следует признать, я прекрасно знала, что с ума не сошла.
Это не узоры, а другое начальное условие нарушило существующее внутри меня равновесие: состояние вечного противоречия. Моей амбицией всегда было отрицание. Весь мой мир, заполненный или опустевший, провоцировал исключительно к отрицанию. Когда мне нужно было подниматься, я оставалась в постели; когда следовало говорить – молчала; когда меня ожидало какое-то удовольствие – я его избегала. Мой голод, моя жажда, мое одиночество, моя скука и мой страх были тем арсеналом с оружием, к которому я обращалась против собственного страшного врага: окружающего мира. Понятно, что мое оружие не имело для мира никакого значения, а меня оно постоянно замучивало. Но страдания давали мне мрачное удовлетворение. Они доказывали, что я существую. Казалось, что когда я говорю «нет», то лжет все мое естество.
Так что причина быть закрытой была слишком искусительной, чтобы ей сопротивляться. Дать себя закрыть было слишком большим «нет» – самым большим «нет» по ту сторону самоубийства.
Извращенное понимание. Но за этой извращенностью крылось сознание того, что я не сумасшедшая, и что меня не станут вечно держать под ключом в сумасшедшем доме.
ПРИКЛАДНАЯ ТОПОГРАФИЯ
Две двери, закрываемые на ключ, а между ними полутораметровое пространство, в котором следовало обождать, пока медсестра закроет на ключ первую дверь и только потом откроет вторую.
Здесь же, за двойными дверями, были три телефонные будки, затем пара палат-одиночек, гостиная и кухня, в которой одновременно и ели. Такое расположение весьма хорошо действует на гостей.
Но достаточно было повернуть за гостиной в боковой коридор, чтобы все это впечатление лопнуло.
Длинный, длиннющий коридор: даже слишком длинный. С одной стороны семь или восемь палат на двоих, а напротив дежурная комната медсестер, конференц-зал и ванная с небольшим бассейном для гидротерапии. Лунатики налево, персонал направо. Душевые и туалеты тоже находились по правой стороне, как будто персонал оставил себе привилегии надзирать над нашими самыми интимными действиями.
Потом доска объявлений, а на ней двадцать с лишком наших фамилий, написанных зеленым мелом, а рядом с ними свободное место, куда, в случае выхода за пределы отделения, записывалось – белым мелом – время выхода, время возвращения и место выхода. Доска висела прямой напротив дежурки медсестер. Если кому запрещалось покидать комнату, рядом с его фамилией появлялось написанное зеленым мелом слово «запрещено». О приеме новой пациентки мы знали заранее, еще до того, как она сама появлялась в коридоре, за день до этого ее фамилия появлялась на доске. Фамилии выписавшихся и умерших пациенток еще какое-то время оставались на доске, как бы в выражение молчаливого почтения.
В самом конце чудовищного коридора находилась чудовищная же рекреационная комната с телевизором. Мы ее любили. Во всяком случае, мы любили ее больше гостиной. Там всегда царил балаган, было шумно, все было затянуто сигаретным дымом – но, что самое главное, рекреационная находилась на левой, лунатичной стороне коридора. С нашей точки зрения гостиная принадлежала персоналу. Мы частенько выносили предложение, чтобы общие собрания проводить не там, а в рекреационной, только ничего не добились.
За рекреационной находился еще один поворот, а уже за ним пара отдельных палат, одна двойная, туалет и изолятор.
Изолятор был величиной со среднюю туалетную в обычном пригородном домике. Единственным окном здесь было отверстие в двери, затянутое сеткой так, чтобы кто-нибудь снаружи мог подсмотреть, что ты собираешься вытворить внутри. В принципе, особо там ничего наделать и нельзя было. Единственной мебелью в изоляторе был пустой матрас, положенный на зеленом линолеуме. Стенки были немного пошарпаными и выщербленными, как будто бы кто-то грыз их зубами и царапал ногтями. Изолятор был задуман как звуконепроницаемое помещение, но таким не был.
Можно было зайти в изолятор, закрыть за собой дверь и выкричаться. Когда тебе это надоедало, можно было открыть дверь и выйти. Вопли в коридоре или же в рекреационной воспринимались как «выходящее за рамки» поведение и никогда не встречалось с пониманием. А вот в изоляторе можно было визжать сколько душе угодно, и все было нормально.
Можно было устно попросить, чтобы тебя «закрыли в изоляторе на ключ». Правда, мало кто из пациенток такую просьбу выражал. Потом следовало обязательно попросить, чтобы тебя выпустили в отделение. В этом случае медсестра заглядывала через сетку и оценивала, а может ли пациента уже выйти. Это немножко походило на подсматривание на поднимающееся тесто через закопченное окошечко на дверце духовки.
В изоляторе имелся собственный этикет. Если двери не были закрыты на ключ, любой мог прийти и составить тебе компанию. Медсестра имела право воспрепятствовать воплям и пытаться узнать их причину. Туда мог зайти стукнутый пациент и поорать вместе с тобой. Потому-то и была придумана вся штука с «просьбой закрыть на ключ». За мгновение пребывания наедине следовало платить собственной свободой.
Но прежде всего изолятор был тем местом, в котором те, у которых совершенно поехала крыша, проходили карантин. И это как раз и было его предназначением. В качестве группы мы сохраняли некий постоянный уровень шума и некий постоянный уровень собственного несчастья. Если кто переходил эти уровни дольше, чем на пару часов, тот попадал в изолятор. В противном случае, как размышлял больничный персонал, уровень нашей шизанутости значительно увеличился бы, что грозило полной потерей контроля над нами. Никаких объективных критериев относительно решения о помещении в изолятор не существовало. Решение всегда было относительным, касалось каждого индивидуально, точно так же, как и вопрос о переходе в следующий класс школы.
Изолятор был весьма действенным средством. Проведя там целый день или целую ночь, не имея абсолютно никакого дела, большинство народу успокаивалось. А если нет – такого переводили в отделение максимальной безопасности.
Все эти наши закрываемые на ключ двери, наши стальные сетки на окнах, наша кухня с пластиковыми ножами и вилками, запираемая в отсутствие медсестры, наши двери в туалеты без крючков – все это было еще ничего. Отделение максимальной безопасности – это был уже совершенно иной мир.
ВСТУПЛЕНИЕ К МОРОЖЕНОМУ
Больница располагалась за городом, на холме, совершенно так, как в фильмах про сумасшедших. Наша больница была очень знаменитая, здесь пребывали многие известные поэты и музыканты. Собственно говоря, даже не известно, то ли это больница специализировалась на поэтах и музыкантах, то ли сами поэты с музыкантами специализировались на шизанутости.
Самым знаменитым пациентом был Рэй Чарлз. Мы никогда не теряли надежды, что в один прекрасный день он вернется в больницу, и из окна отделения для проходящих курс лечения алкашей споет нам свои серенады. Но он так и не вернулся.
За то у нас имелась семейка Тейлоров. Правда, еще до того, как я появилась в отделении, Джеймс уже получил направление в следующую больницу, зато оставались Кейт и Ливингстон. Посему, в отсутствие Рэя Чарлза, именно их блюзовое бренчание песни «Северная Каролина» вводило нас в слезливую печаль – а когда ты испытываешь печаль, то очень желаешь того, чтобы услыхать собственную печаль, превращенную в звуки.
Во время моего пребывания здесь не было Роберта Лоуэлла, зато некоторое время со мной в больнице МакЛин пребывала Сильвия Плат.
Ну что такого в этих ритмах, куплетах и каденциях, что приводят собственных творцов к безумию?
Вокруг больницы тянулись обширные пространства, засаженные красивыми растениями и деревьями. Все они были ухоженные и идеально чистые, в том числе и потому, что нам нельзя было выходить на прогулки. Но иногда нас все же выводили туда группами на великий пир – на мороженое.
Группа обладала структурой атома: в самом центре ядро, то есть, тесно сбившаяся кучка шизиков, а вокруг него покрикивающие и нервно бегающие медсестры-электроны, ответственные за нашу безопасность. Либо, если кто желает, за безопасность обитателей городка Бельмонт.
Обитатели городка Бельмонт жили на уровне. Большинство из них занимало неплохо оплачиваемые должности инженеров и различного покроя технократов на строительстве шоссе номер сто двадцать восемь – «Текнолоджи Хайвэй» – многолетней городской инвестиции. Важным обитателем города был еще Берчер. Общество Джона Берча[2]2
John Birch Society (Bircher) – Общество Джона Берча, организация белых расистов, корни которой достигают XIX века.
[Закрыть] находилось приблизительно на таком же расстоянии к востоку от центра города, как наша больница к западу. Оба этих заведения, с нашей точки зрения, взаимно дополняли друг друга – хотя, смею предположить, берчисты имели совершенно иное мнение по данному вопросу. В любом случае, они окружали городок с двух сторон. Инженеры это осознавали и заботились о том, чтобы во время нашего похода на мороженое не приглядываться к нам слишком нахально.
Слова о том, что мы передвигались с группой медсестер, совершенно не объясняет всего контекста ситуации. Дело в том, что существовала очень сложная система «привилегий», которая ясно определяла, сколько медсестер должно было сопровождать каждую пациентку, и кто первым мог покинуть территорию больницы.
Система начиналась с отсутствия каких-либо привилегий: рестрикция, запрет выхода в отделение. Подобная ситуация довольно часто случалась с Лизой, хотя иногда ее допускали ко второй ступени: два на одного. Это означало, что Лиза даже могла покидать отделение, правда, самое большее, в кафетерий или на терапевтические занятия, но под надзором двух медсестер. Несмотря на большое число медсестер в нашем отделении, привилегия два на одного чаще всего означала отсутствие каких-либо привилегий, то есть, запрет выхода в отделение. Ведь редко удавалось найти двух медсестер, у которых в настоящий момент не было каких-либо занятий, которые взяли бы Лизу под локотки и затащили в кухню на обед. Следующая ступень – это один на один; в этом случае медсестру и пациентку сцепляли словно сиамских сестер. Привилегия один на один была обязательной для некоторых пациенток даже на территории отделения; выглядело это так, как будто бы у такой пациентки имелся слуга, паж или нечистая совесть – это уже зависело от назначенной медсестры. При системе «один на один» отвратительная медсестра могла представлять серьезную проблему, но к счастью пары связывались на длительные периоды, так что у медсестры появлялась возможность понять свою подопечную.
Изменения степеней привилегий были воистину византийскими. Системы один на двоих (одна медсестра на двоих пациенток) уже создавали группу, полный состав котрой создавали три, четыре пациентки и одна медсестра. Хорошее поведение в группе могло премироваться тем, что называлось привилегией выхода по делу. Это означало обязанность позвонить старшей медсестре сразу же после прибытия на место, куда тебе было разрешено выйти; это было необходимо затем, чтобы сообщить ей, что до цели уже добрался. Затем следовало позвонить сразу же перед тем, как отправиться в обратный путь, чтобы медсестра смогла подсчитать время возвращения и воспрепятствовать возможному побегу. Другой привилегией был так называемый взаимный эскорт – когда две пациентки, скажем так, не совсем стукнутые, выходили на совместную прогулку. И наконец, на самой вершине находилась привилегия открытого пространства, означающая лишь то, что пациентка имела возможность самостоятельно прогуливаться по территории больницы.
Когда все эти последовательные станции пути на Голгофу исполнялись на территории больницы, за ее границами этот хоровод начинался по новой. Некто, кто в больнице подчинялся правилу взаимного эскорта, на время путешествия во внешний мир мог рассчитывать, скорее всего, только лишь на группу.
Посему, когда мы со свитой медсестер направлялись в кафе-мороженое Бэйли на Площадь Уэверли, структура атомов нашей молекулы была гораздо сложнее, чем это могло показаться инженерским женам, сидящим за окнами с чашечками кофе и вежливо притворяющимся, что нас не видят.
С нами не было Лизы. После третьего побега Лиза никогда уже не вышла за систему «один на один». Система «один на один» относилась так же и к Полли, но не затем, чтобы поддерживать над нею надзор, но лишь для того, чтобы гарантировать ей чувство безопасности. Полли охотно с этим соглашалась. Я с Джорджиной должны были ходить в группе, но, поскольку кроме нас мало кто относился к привилегии группы, мы, собственно, подчинялись системе «один на двоих». Подобной системе подчинялись еще Цинтия и девушка Мартиана, в связи с чем можно было бы подумать, будто бы я с Джорджиной шизануты в той же самой степени, что и они. Но это было неправдой, и иногда даже неприятно обижало нас. У Дэзи была привилегия полностью открытого пространства, как на территории больницы, так и вне ее. Никто из нас так и не смог понять: почему.
Шесть пациенток, три медсестры.
Это была десяти– или же пятнадцатиминутная прогулка вниз по склону холма, вдоль ряда розовых кустов и величественных деревьев нашей прелестной больницы. По мере удаления от отделения медсестры все сильнее начинали нервничать. К тому моменту, когда мы уже добирались до улицы, они молча стискивали губы и окружали нас тесным кольцом, приняв мину вечного безразличия, означавшую приблизительно следующее: «Я вовсе даже и не медсестра, эскортирующая шестерых лунатичек в кафе-мороженое Бэйли».
Но ведь они были такими медсестрами, а мы были теми самыми шестерыми лунатичками, поэтому мы и вели себя как лунатички.
Нет, мы не творили чего-то особенного. Совсем наоборот, каждая из нас вела себя точно то же и делала то же самое, что и в отделении; плакала, жаловалась, погыркивала или презрительно бурчала себе под нос. Дэзи раздавала всем пинки, а Джорджина всем жаловалась на то, что она вовсе и не шизанутая как Цинтия и девушка Мартиана.
– Ведите себя нормально, – все время напоминали нам медсестры.
Иногда, пытаясь нас успокоить, они щипались или, словно Дэзи, пихали локтями под ребра. Мы вовсе не протестовали, а они не сердились на то, что мы остаемся самими собой. В конце концов, только это у нас и оставалось: правда. И медсестры прекрасно об этом знали.