Текст книги "Ангельский концерт"
Автор книги: Светлана Климова
Соавторы: Андрей Климов
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Я вспомнила этот разговор с Машей вчера, когда мы с Константином Романовичем заехали на рынок. Он попросил меня помочь выбрать «качественные» овощи; наш профессор сейчас увлечен Кришной. Я знаю, что это ненадолго, – мы уже проходили Персию и даосов, а год назад вполне серьезно занимались поисками иудейских корней в поповском роду Галчинских. Я тряслась на заднем сиденье его столетнего «москвича», когда Костя спросил через плечо: «С чего бы это, Нина, мой аспирант так тобой интересуется? Вплоть до подробностей семейной жизни…» «Кто такой?» – спросила я. «Бельчин Яков Александрович». – «Не знаю такого». – «Вот и я спросил у молодого человека, зачем ему вдруг понадобилась Нина Дмитриевна. Подтянуть немецкий – говорит». – «Костя, передай, будь добр: не раньше осени. Летом я учеников не беру…» «Что-то он мне не особенно нравится, – покрутил носом Галчинский. – Ты уж извини, но я сказал, что ты вообще частных уроков не даешь…»
Мы накупили на рынке ворох всякой зелени, хотя я подозреваю, что до ведийской кухни у Константина Романовича руки никогда не дойдут.
Через неделю, 10 июня
Откуда берется страх? Может быть, это как болезнь и мы заражаемся им друг от друга? Или в нашем мозгу есть орган, улавливающий скрытую угрозу?
Что-то мне не по себе в последнее время. К тому же погода окончательно испортилась: проливные дожди сменились холодным пронизывающим ветром, от которого скрипит чердак, хлопают форточки и ломаются сухие ветки в саду.
Меня не покидает ощущение, что за мной пристально наблюдают.
Видела в институте этого аспиранта. Зашла на днях к Косте на кафедру спросить, не придет ли он к нам поужинать, а там как раз этот Бельчин. Галчинский представил его мне с некоторой тайной иронией в голосе. Заморыш из бедной еврейской семьи – из тех, кому на вид не то пятнадцать, не то пятьдесят. На самом деле ему лет тридцать. Бросил на меня испуганный взгляд – вероятно, потому, что я брезгливо отдернула руку, которую он попытался поцеловать. Вечером, когда я, задержавшись на зачете, выходила из аудитории на первом этаже корпуса, на аллее, огибающей здание, я снова увидела Бельчина. Он открывал дверцу такси, где на заднем сиденье уже находился какой-то мужчина…
Вокруг нашего дома тоже не все в порядке. Я ничего не говорю Матвею. У него новая идея – привести в жилой вид первый этаж, а мастерскую перенести наверх, там просторнее. И камин в гостиной, как он считает, тоже пришелся бы кстати. Я же хочу съездить с детьми в Крым, к морю, куда уже несколько лет никак не доберусь. Деньги у нас есть. Мы посоветовались и решили: как только мне дадут отпуск, Матвей отправит нас в Новый Свет, а сам начнет перестройку. Маша Чурилова едет со мной – у нее в Крыму родня.
Вчера не спала полночи. Нужно взять себя в руки. Готовиться к поездке и выбросить из головы всю эту чепуху. Но «нечто» меня не отпускает. Оно ходит за мной по пятам. Поджидает на автобусной остановке. Скрипит половицами в темной кухне и заглядывает в окна. Я чувствую его дыхание на затылке… Может, всему виной пятьдесят седьмой? Этот леденящий ужас я помню так, словно насквозь им пропиталась, хотя и прошло двенадцать лет… Как это было? Вот так, как сейчас? Сначала следили, потом подстерегли в темноте, когда отец возвращался к Володе на Новослободскую, один заступил дорогу и торопливо заговорил, и тут подоспели еще двое – достаточно, чтобы заставить пожилого человека без сопротивления спуститься в замусоренный подвал…
Нина, успокойся! Это всего лишь усталость и взвинченные нервы. И завещаний составлять больше не стоит, даже если это кажется необходимым. У меня Матвей и дети…
28 июля 1975 года
Как давно я не писала…
Три дня назад мы отпраздновали сорокалетие Матвея. Были гости: Маша Чурилова, однокурсники Матвея с женами и детьми, Костя Галчинский, антиквар Левенталь, коллекционер Зубанов, имевший виды на Матвея, и неожиданно нагрянувший из Москвы Володя Коштенко. Дети подарили Матвею щенка овчарки – моя идея. Пес ему страшно понравился, и Матвей даже немного повеселел. Настроение у него в последние дни паршивое. Мы так мучительно пробивали через инстанции его первую персональную выставку, столько сил положили на это, что, когда в местной прессе ее буквально растоптали, – Матвей сразу пал духом.
Я удивлена. А чего, собственно, он ожидал? Что его северные пейзажи и портреты монашествующей братии вызовут единодушный восторг? Что одобрят его «Псалом-63» – потрясающую, на мой взгляд, композицию? Или он забыл, где живет?
Народу на открытии было немного, но отзывы симпатичные. Нам звонили, что готовы приобрести работы Матвея хоть сейчас, но он ни в какую не хочет с ними расставаться. Он весь в этом – постоянно совершает взаимоисключающие поступки. Сначала, сломав себя через колено, вступает в Союз художников, затем, разругавшись в пух и прах с новым секретарем, неким Суффальдиновым, подает заявление о выходе из Союза. И так во всем.
Я сказала Матвею: мы с тобой частные лица. Никому до нас дела нет. Тот же Галчинский, при всем своем отвращении к коммунистической доктрине, вступил в партию – иначе не видать бы ему кафедры философии как своих ушей. И теперь другие читают истмат и диамат, а Костя попивает чаек в кабинете и выбирает для себя темы семинаров попристойнее. Этот проклятый Союз нужен тебе только ради пенсии. Пока что мы живем без больших материальных затруднений, но кто знает, что случится завтра? Читай, пиши картины, расти детей; чего тебе, Матвей, еще? Что ты мечешься, не спишь ночами, ссоришься со всеми, а потом хватаешься за сердце? Откуда у славян этот вечный зуд – всех учить, исправлять чужие ошибки, доказывать, что только им известно, как осчастливить человечество? На что ты тратишь свою жизнь? Чего тебе недостает?
Он смущенно потер висок и ответил: наверно, ты права, Нина.
Мне очень жаль его – талантливого и доброго. И я люблю его таким, какой он есть.
Возвращаюсь к дню рождения. Матвей не хотел гостей – к чему все это? – но я-то понимала, что его во что бы то ни стало нужно отвлечь от мрачных мыслей, пусть даже самым тривиальным образом. Спасибо Маше – без нее я вряд ли справилась бы и с угощением, и с уборкой, и с непривычным для нас ритуалом семейного торжества.
Она так и не вышла замуж, словно принесла обет вечной верности школе. Поразительный характер! Лет семь назад у нее кто-то был, да сплыл – Маша выставила ухажера и больше ни с кем не встречалась. Мне она заявила: видеть не могу мужиков; вот выйду на покой, продам квартиру и махну к двоюродному брату в Крым. Буду жить у моря и воспитывать его внуков. Но до пенсии Маше еще десять лет. Она лихо водит ржавые «Жигули», ухаживает за парализованной старшей сестрой, дает уроки английского всем без разбору, надеется стать директором школы и завести там новые порядки, а по вечерам посещает Воскресенскую церковь, где у нее много знакомых среди прихожан; и всем она успевает помогать. Мне бы не осилить и половины.
Кстати, о машине. Никак не уговорю Матвея купить автомобиль, пусть и подержанный. Хотя зачем он нам? С годами я становлюсь настоящей кухенфрау и домоседкой. Я так люблю наш дом – его запахи, шорохи, закоулки; люблю медленно текущее в нем время, шаги Матвея в мастерской над головой, стук дождя по кровле над террасой, голоса детей… И цветы на подоконниках, камин, пусть и не настоящий, свою посуду… Я совершенно равнодушна к жизни, которая вяло течет за окнами…
Володя Коштенко ворвался к нам двадцать пятого августа, в полдень, в самый разгар нашей с Марией стряпни. Возбужденный и, как всегда, навеселе. Мы бросили все и сели пить кофе. Он привез кучу подарков и, блестя раскосыми глазами, похожими на мокрый чернослив, торжественно возвестил, что его жена беременна. Вера, сказал он, с такой же фанатической одержимостью ждет появления на свет младенца, как когда-то отрицала всякую необходимость деторождения. Бросила курить, разогнала приятелей, шьет подгузники и блюдет диету. В доме тот же бедлам – голову приклонить негде. Он проиллюстрировал несколько книг, вышедших в Москве одна за другой, и выставился в Болгарии и на Кубе. «Старик, – Володя с размаху хлопнул Матвея между лопатками, – плюнь и забудь! Не в выставках суть…»
Он приехал вчера и остановился у родителей. Наливки из погребов Коштенко-старшего пошли в ход еще с вечера. «Она Богом клянется, что это мой ребенок, но какая тут может быть уверенность? Понятия не имею, как оно вышло, но неважно, все это мелочи жизни, а я так просто счастлив. Она помирилась с родней, и ее папаша-врач – знаменитость, между прочим, работает в Кремлевке, – не спускает с нее глаз. Еще бы: единственная дочь, продолжательница славного рода Мякишиных…»
Вера не сходила у него с языка и тогда, когда собрались гости. Я попросила Машу опекать Володю; она усадила его рядом, подкладывала ему закуски и бдительно следила, чтобы его рюмка не наполнялась чаще, чем у остальных. Пару раз Володя сбегал в мастерскую – позвонить жене, но в конце концов Маше пришлось увести его вздремнуть наверху.
Матвей весь вечер был рассеян и почти не прикасался к еде.
Я сидела напротив, глядя на него. Мы прожили вместе почти двадцать лет, но для меня он ни на день не постарел. Даже стал красивее – похудел, подтянулся, движения рук и поворот головы стали значительными; лицо окончательно утратило расплывчатую мягкость. По-настоящему меняться он начал после тридцати: появились мелкие морщинки у губ и глаз, особенно у левого, который Матвей постоянно щурит, глядя в объектив бинокуляра во время работы. Но это его нисколько не портит; Маша как-то сказала: «Ты заметила – на твоего мужа оглядываются женщины»… В последнее время он зачем-то отпустил волосы. Это ему не к лицу, но я догадалась, в чем дело: макушка у него начала просвечивать розовым, и это его смущает… Что до бороды, то она у нас не прижилась – растет седыми с ржавчиной пятнами…
Это вовне, но никто и представить не может, насколько изменила Матвея за эти годы напряженная духовная работа. Его воспринимают буквально: молчаливый, слегка настороженный человек, одержимый делом, спокойный и сдержанно приветливый со всеми. Только я знаю, что за этой «обыкновенностью» прячется ранимое сердце, редкий дар и страстная любовь к жизни. Он многое берет чутьем, но еще большему научился за последние годы. Его ни о чем не нужно просить дважды, не требуется его разрешение и тогда, когда мы с детьми что-нибудь затеваем. Абсолютное доверие – поэтому мы никогда не лгали ему, не было нужды. Он как никто умел понимать природу любых ошибок и иллюзий. И нам всегда было хорошо вместе.
Вот почему я так удивилась обиде Матвея и его вспышке, из-за которой закрутилась вся эта история с выставкой. За день до открытия экспозиции мы с Галчинским заглянули к Матвею. Картины уже были развешаны, и он вместе с электриками налаживал освещение. Неожиданно прибыли какие-то бонзы из отдела культуры, по залу начала важно прохаживаться, щурясь на холсты, дама с рыжим шиньоном и ртом, похожим на прорезь в свинье-копилке. Наконец она остановилась, поманила к себе Матвея, сгибая и разгибая указательный палец, а затем холодно спросила, тыча тем же пальцем в картину: «Эт-та что еще у вас тут за “Псалом”?» Матвей вспыхнул, сорвал с себя рабочий халат, швырнул его на пол и вышел, хлопнув дверью. Костя, печально улыбаясь, наклонился ко мне и пробормотал: «Мир поймал-таки нашего гордеца»…
Я вздрогнула – Матвей потянулся к пепельнице погасить сигарету и столкнулся со мной взглядом. Детей уже не было за столом, разговор оживился. Одними глазами Матвей спросил: что-то не так? Я улыбнулась: все хорошо, но скорее бы все они ушли…
Гости начали разбредаться после чая. Левенталь уехал на черной «Волге», прихватив с собой антиквара и сонную Машу Чурилову. Матвей вышел проводить однокурсников к автобусной остановке. Я убирала посуду, когда из мастерской до меня донесся громкий раздраженный голос Володи: «С какой это радости вы, почтенный Константин Романович, лижете задницу каким-то протестантам?» Я подошла поближе – дверь была полуоткрыта. «Я, – сердито отвечал Галчинский, – никогда и никому, как вы изволили выразиться, не лизал… А вот вы много лишнего болтаете в городе…» «Когда это?!» – с вызовом перебил Володя. «Вчера вечером вы моим студентам в кофейне на Лермонтовской что наговорили?» – «Так это были ваши студенты? Недоумки и стукачи в придачу!..»
Я толкнула дверь и вошла в мастерскую.
Коштенко был совершенно пьян. «Н-нина, – обратился он ко мне, едва ворочая языком, – ну хоть ты разъясни нашему профессору… Дитмара Везеля, твоего отца, убили? Уб-били, ф-факт. А он не верит… Да я как сейчас вижу тот подвал, трухлявые ящики у стены, балку эту гнилую… и то-о-оненькую такую удавочку…» «Замолчи немедленно, Володя! – закричала я. – Что ты несешь?!» Он обиженно засопел. «Вот, значит, как? Прошлого у нас нету – сплошное светлое будущее? Ферштейн!.. А ты знаешь, что он, – Володя ткнул пальцем в Галчинского, – до сих пор якшается с тем надутым пастором по фамилии Шпенер? Я своими глазами видел их на Большой Бронной – чуть не в обнимку… А может, этот самый Шпенер и убил твоего отца?» «Николай Филиппович приезжал? – я удивленно обернулась к Косте. – Ты мне ничего не говорил…» «Случайная встреча, – пожал плечами Галчинский, – только и всего. Он прибыл в Москву по своим делам, а я по своим…» «Вот-вот, – встрял Володя, – наивная ты женщина… Пастор ваш – агент, шпион международный…»
Костя взглянул на него с брезгливой жалостью, но промолчал.
Тут в мастерскую вошел Матвей и, потирая руки, с неожиданным воодушевлением воскликнул: «А теперь самое время еще разок закусить чем Бог послал!» Я принесла им бутербродов, солений, графинчик холодной водки… Выпила с ними рюмочку и отправилась мыть гору посуды, оставшуюся после гостей.
Через час я заглянула в мастерскую. Матвея там уже не было. На топчане, похрапывая, спал одетый Коштенко. Верхний свет был погашен; в глубоком кресле у рабочего стола сидел Галчинский, перелистывая книжки, проиллюстрированные Володей. Подняв на меня глаза, Костя произнес: «Талантливый парень, но дурак редкостный… Матвей в детской. Ты не могла бы хоть немного посидеть со мной?..»
8 августа 1975 года, 2 часа ночи
Сегодня вечером нам позвонил Глеб Иванович Коштенко, отец Володи, и сообщил, что его сына зарезали бандиты. Старик был не в себе, и мы с Матвеем, бросив детей одних, помчались к нему.
Он встретил нас в полной растерянности, с опухшим от слез лицом; мать Володи к нам не вышла – она лежала в дальней комнате в полузабытьи. Час назад уехала «скорая», в пепельнице на столе валялись пустые ампулы из-под транквилизаторов.
Я не была знакома с родителями Володи, но Матвей в юности часто бывал в этом доме, пока приятель не перебрался в Москву. Муж рассказывал, что родители Володи постоянно жили как на вулкане из-за крутого нрава отца и прижимистого характера матери. Несмотря на то что отец частенько попивал, у них был добротный дом и налаженное хозяйство, как у многих в пригороде.
Тело Володи находилось в морге судмедэкспертизы. Глеб Иванович ждал приезда старших сыновей и Веры. Братья добирались издалека: один с китайской границы, где, оставшись в армии на сверхсрочную, закончил училище и дослужился до майора; другой – из Прибалтики, куда уехал на шабашку да так и осел навсегда.
Что мы могли сделать в такой ситуации?
Матвей взялся за телефон, а я попыталась накормить старика, однако из этого ничего не вышло. Он без конца повторял, что Володя с утра уехал на вокзал за билетом, обещал к полудню вернуться, а в пять постучали в дверь и двое парней из милиции сообщили, что его сын убит. Они показали паспорт Володи – там лежал билет на десятое августа на московский поезд, а потом стали допытываться, с какой целью он прибыл в Воскресенск, с кем встречался, почему оказался в промзоне – на берегу гнилой речушки за оградой танкового завода. Именно там он и был смертельно ранен двумя ударами ножа в спину.
Матвей в конце концов дозвонился до крупного милицейского чина, а затем и к следователю, который все еще был на службе. Следователь назначил встречу на завтра, а среди прочего неохотно сообщил, что на месте преступления была ссора, а затем вспыхнула драка. В этот глухой район Володя забрел не один, и свидетелям ссоры показался нетрезвым… Кто были его спутники и почему Володю туда занесло – никто не знал.
15 августа 1975 года
Следствие по делу об убийстве Володи Коштенко зашло в тупик – в том смысле, что подозреваемых обнаружить не удалось, версий нет и никаких следственных действий больше не производится. Скорее всего, оно спустя положенное время будет закрыто и подпортит органам цифру раскрываемости. Тело, вероятно, отдадут – все экспертизы закончены, хотя толку от них особого не видно. Старший брат, майор, бушевал, грозясь дойти до министерства, – мол, убийцы должны быть найдены и понести кару, а заодно и местные милицейские олухи, которые завалили расследование, – однако прибывшая из Москвы Вера Мякишина твердо поставила точку в этой истории, заявив: «Вы тут пьете, орете и стучите кулаками по столу, а Володя лежит неизвестно где. Голый и холодный. Мы должны забрать его и попрощаться по-человечески. Что-что, а это он заслужил…»
Вдова Володи побывала и у нас. Я едва узнала ее – Вера превратилась в томную столичную даму с глазами кокаинистки. Свой округлившийся живот она несла словно трофейное знамя и держалась так, будто ничего непоправимого не случилось. Вера с любопытством осмотрела наш дом, а затем долго пила чай со сливками; поинтересовалась, нет ли у нас свежего творога, приласкала Аннушку, и мне показалось, что ей не хочется возвращаться к Коштенко. Я предложила переночевать у нас, но Вера отказалась. «Эти неандертальцы снова надерутся и начнут цепляться к Володиной маме, а она и без них на ногах едва держится. Да и с похоронами много хлопот…»
Я неловко спросила, как она переносит беременность. «Отлично, – последовал ответ, – хотя молоденькой меня можно назвать только сослепу. Природа неглупа и наделила женщину защитой от всех бедствий…» «Ты работаешь, Вера, – я имею в виду живопись?» Она презрительно повернула ко мне смуглое горбоносое лицо: «Ну кому сейчас нужна живопись? Кому вообще нужна индивидуальность? Ты посмотри на своего Матвея. Прекрасная выставка, странные, одухотворенные полотна. Я проторчала там битых два часа и осталась бы еще. Пустой зал, кроме меня ни души. А знаешь почему?» Я-то знала, потому и перевела разговор: «Как ты будешь жить с ребенком? На что?» Она усмехнулась: «Плевать, папочка прокормит… Нина, все бессмысленно, даже эта дурацкая смерть Володи. Все, кроме моего сына. Я его выращу, и запомни – художником он точно не станет…» Вера ушла. Я думаю, и из нашей жизни также. До остановки ее провожал Матвей. Вернувшись, он сказал: «Я посадил ее в такси, и мне самому пришлось назвать адрес, – оказывается, Вера его не помнит. Потом она вдруг заплакала и стала торопливо шептать: “Володя был гениально безалаберным человеком… И никаким мужчиной – трусом, конформистом, безвольным добряком и пьянчужкой… Все, что у него было, – крепкая, настоящая рука рисовальщика. И я, дура безмозглая, его очень любила…”»
Первое января 1976 года
Год позади. Матвей начал понемногу заниматься реставрацией, в которой достиг многого. Его имя теперь известно в городе. К нему обращаются, в основном, частные коллекционеры и местная партийная знать. Их огромные квартиры, оказывается, набиты трофейной живописью, среди хлама попадаются уникальные вещи.
Вчера был праздник. Мы собрались у елки в гостиной и отключили телефон. Было много подарков, смеха, лаял и носился по комнатам пес, получивший новогоднюю косточку, пили шампанское. Анюта умаялась и отправилась спать раньше всех, а Паша упирался и не хотел уходить до двух. Наконец и он спекся, и мы с Матвеем остались одни.
Я начала было убирать со стола, но Матвей сказал: «Брось все, иди ко мне…» Я подошла, и он с неожиданной силой обнял меня. «Что еще нужно человеку? – проговорил Матвей. – Дом, семья, работа… Мне почему-то тревожно, Нина. Кто все время так пристально смотрит на нас?» «Бог, – ответила я. – Кому мы еще нужны? Дети вырастут и уйдут каждый своей дорогой, у друзей собственная жизнь, родители наши на небесах… нас только двое, ты и я, – с этим мы и умрем…»
4
Первое января 1991 года. Поздний вечер
Мы пока еще живы.
Этот комментарий относится к последней моей записи пятнадцатилетней давности. С тех пор я забросила дневник, а сегодня я гораздо спокойнее. Будто отложила весла, и течение тихо несет меня по бесконечной реке. Хотя я-то знаю, что не так уж она и бесконечна и обязательно где-то придется причалить к берегу… В семьдесят шестом мне было сорок три, и я даже не догадывалась о том, какой глубокий и затяжной кризис меня поджидает; в то время я совершенно забыла о своем блокноте. О том, что со мной происходило, сказать нечего – я с этим справилась.
Глупо писать о счастливой повседневности. О детях, о работе, о нашей с Матвеем глубокой близости, о доме и более-менее безбедном существовании. Череда прожитых дней – из тех, что зовутся легкими, хотя многие из них пережить труднее, чем целую длинную жизнь…
В семьдесят шестом все изменилось мгновенно. По принципу домино. Матвей простудился и трудно проболел почти три месяца. Ему пришлось ограничить курение, однако он еще долго кашлял, сильно исхудал, а от лекарств у него начались проблемы с желудком. Матвей выкарабкался, но мой страх за него лишил меня воли к жизни. Я слишком хорошо помнила последнюю болезнь мамы. А тут и моя очередь подошла. Я запаниковала, не понимая, что со мной происходит. Мир потерял связность, распался на отдельные фрагменты, я мучилась бессонницей и в конце концов оказалась на пороге глубокой депрессии. В один из вечеров, отыскав в блокнотах отца несколько телефонов прихожан лютеранской церкви, я позвонила. Мне сообщили адрес, назвали время, и я поехала туда, ничего не сказав Матвею.
Это был обычный большой дом в районе частной застройки – вроде нашего, но на другом конце города. Кое-что уже менялось, но прихожане по-прежнему собирались скрытно, по одиночке ныряя в калитку и быстро пересекая двор. О службе писать не буду – по сей день я так и не стала членом общины, хотя и побывала там еще несколько раз. Мне нужно было с кем-нибудь поделиться новыми ощущениями, и я рассказала о своем возвращении в лоно церкви старой подруге – Маше Чуриловой. То, что произошло затем, было ужасно: я ожидала понимания, поддержки, но Маша, православная до мозга костей, вдруг вспыхнула и наговорила гадостей; в итоге мы разругались, а гордыня не позволила мне сделать шаг к примирению первой. Теперь-то я понимаю, что с нею случилось то же, что и со мной, – мы обе перешагнули порог критического возраста.
С Машей мы больше не виделись – вскоре она вышла на пенсию и уехала в Крым, как давно собиралась.
Меня познакомили с пастором – образованным человеком средних лет, потомком немцев из Поволжья. На языке предков он изъяснялся с акцентом и показался мне несколько вяловатым, но знающим свое дело. К служению он приступил после смерти моего отца, и имя Дитмара Везеля ему ничего не говорило – в отличие от нескольких пожилых экзальтированных дам, окруживших меня назойливым вниманием. В то свое первое посещение мне очень хотелось поговорить с духовным лицом, однако у пастора после службы оказались срочные дела, и он, уже на ходу, велел мне регулярно посещать какие-то библейские вечера…
Был там и тот господин, которого я впервые увидела на похоронах отца, – Петр Интролигатор. Он не сводил с меня глаз, и я, сама того не желая, кивнула ему. Однако в первое мое посещение общины он не сделал ни малейшей попытки приблизиться – держался отчужденно и холодно, и только покидая дом пастора, неожиданно оглянулся, словно приглашая последовать за собой. Одет он был аккуратно, но ткань на обшлагах тщательно вычищенного и отутюженного темного костюма вытерлась до основы – мне даже показалось, что это тот же костюм, в котором Интролигатор был на похоронах. В руке он держал темные очки в немодной оправе. И все же в тот вечер, когда я приняла решение больше не приходить к лютеранам, мы вместе отправились к остановке трамвая, которая находилась в двух кварталах.
Уже смеркалось, но очки он все-таки надел. Очень рослый, на голову выше меня, он неторопливо шел рядом, и временами казалось, что его голос доносится откуда-то издалека. Говорили мы на немецком. Интролигатор расспрашивал о Матвее и детях – из этих расспросов я поняла, что он неплохо информирован о нашей жизни. Я удивилась – откуда? Тогда он сказал, что еще много лет назад, перед отъездом в Москву, мой отец просил его позаботиться обо мне. Я сразу занервничала и с вызовом заметила, что просьба отца кажется мне довольно странной – ведь он не мог знать, что с ним произойдет. «Не нужно так волноваться, фрау Нина, – сказал он. – Мы были друзьями. Дитмар мне доверял». «И что же, все эти годы вы, так сказать, приглядывали за мной со стороны?» «Я не должен был привлекать к себе внимание, – последовал ответ. – Ведь у вас все складывалось неплохо?» «Верно, – согласилась я. – Расскажите мне, герр Питер, об отце…» «Дитмар Везель, – помолчав, медленно произнес он, – любил жену и дочь. Мы познакомились в церкви и скоро обнаружили, что у нас много общего. Мы оба потеряли близких – моя жена погибла, и я жил, как в пустыне. Но у Дитмара были вы, а мне Бог не успел послать ребенка… Хотя сейчас это уже не имеет значения, – Интролигатор странно усмехнулся углом рта, – важно другое. Однажды Дитмар явился ко мне с семейной Библией – замечательное издание, большая редкость в наши дни. Она была сильно повреждена, и он оставил книгу у меня. Вы должны знать, что моя профессия – переплетчик. Даже фамилией я обязан этому ремеслу, так как мои предки, кроме отца, на протяжении пяти поколений занимались тем же. Мне пришлось основательно повозиться, восстанавливая страницу за страницей, пока Библия не приобрела тот вид, какой имеет сейчас… Она ведь по-прежнему лежит на столике в вашей спальне? – Я кивнула. – Сожгите все! Уничтожьте записи Дитмара и его переписку. Я настоятельно вас прошу!..» «Но почему? Почему я должна это делать?» «Потому что он этого хотел… и ради всего святого, держитесь подальше от нашей общины…»
Его волнение меня поразило, однако из чувства противоречия и какой-то смутной тоски я воскликнула: «Но вы-то посещаете службы, почему в этом должно быть отказано мне?» «Ваш трамвай, фрау Нина, – сказал Интролигатор. – Все просто: я верю, вы – нет… Обещайте мне исполнить волю вашего несчастного отца…»
Больше я этого человека не видела.
Конечно же, я не выполнила обещания – не уничтожила книгу. И не продала ее, сколько меня ни упрашивали. Она по-прежнему лежит в спальне, и иногда я читаю Матвею вслух тот или иной отрывок. Тот же его любимый шестьдесят третий псалом. По-немецки он звучит как эхо в ущелье. Вглядываясь в каждое слово, я перечитала записные книжки отца, изучила всю его переписку, а затем ясным осенним днем сожгла эти бумаги в саду вместе с опавшими листьями. То, что я там вычитала, снова выбило меня из колеи и напугало, но теперь все превратилось в дым и пепел.
…Ближе к вечеру Матвей ушел провожать Галчинского, встречавшего у нас Новый год, да, видно, где-то застрял. Детей в доме тоже нет. Павел празднует с приятелями, Аня со своим молодым человеком отправилась в гости. Оба вернутся только второго. Минувший год был битком набит круглыми датами: Матвею исполнилось пятьдесят пять, сыну – тридцать, а дочери – двадцать пять…
Костя свалился нам на голову неожиданно. Он разительно переменился – встречая в институте, теперь я не всегда его узнаю. Эпоха галстуков и строгих костюмов ушла на дно. Тощий зад Константина Романовича обтянут драными джинсами, привезенными из Берна, свитер болтается как на вешалке, волосы он отпустил до плеч и, кажется, начал красить, на впалых щеках неопрятная поросль с проседью, глаза горят священным безумием. Он носится по коридорам в окружении возбужденных студентов, сменил уже три машины, однако сам терпеть не может водить, поэтому за рулем у него всегда кто-нибудь из поклонников или поклонниц.
Несмотря на весь этот фейерверк, Константин Романович по-прежнему живет бобылем. И хотя в его доме нет-нет да и задержится какая-нибудь молоденькая женщина, я сильно подозреваю, что он ухитрился до сих пор сохранить целомудрие. Светлана Борисовна не в счет – это особая история. Связи его в городе обширны, знакомых бездна, здоровье – отменное. Утверждает, что по утрам обливается холодной водой, но я не верю, зная его характер. Галчинский – из тех, кто нюхом чует ситуации, пагубно влияющие на нервную систему. Бережет себя – потому и здоров. И дай ему Бог! Он крайне осторожен, держится, как всегда, подальше от властей, а на профессорский коньяк, кроме нашего института, зарабатывает еще в двух. В политехническом у него часы по психологии, в юридическом читает этику и религиоведение. И вовсе не по причине нужды – Костя человек достаточно обеспеченный по нашим меркам. С возрастом его хобби – собирание редких книг, марок и старых гравюр – обернулось внушительной цифрой сбережений. Иногда Костя впадает в меланхолию. Тогда он начинает жаловаться, что одинок как перст, и грозится, что после смерти коллекцию свою завещает городу… Единственное, чего у Галчинского не отнять, – он жадно любопытен к людям и умеет с ними ладить. Он готов часами слушать любого болтуна и при этом не тратит ни капли собственной энергии; но что уж совсем странно – по-настоящему глубоких людей Константин Романович в упор не замечает. Это – свойство философов и священников…
Он позвонил тридцать первого в девять вечера и вдруг стал напрашиваться в гости. Матвей подозрительно проворчал в трубку: «А вы один или с компанией, Константин Романович?» Костя поклялся, что один-одинешенек, и добавил: «Светлана Борисовна меня покинула…»
Повесив трубку, Матвей передал мне их разговор. Но особой охоты видеть Галчинского у меня не было. «Ты несправедлива, Нина. Человеку, наверное, совсем плохо…» – «Косте никогда не бывает плохо, просто сегодня ему не с кем посплетничать. А кто это – Светлана Борисовна? – поинтересовалась я. – Почему я о ней ничего не слышала? Ты с ней знаком?» – «Более-менее, – неохотно ответил Матвей. – Видел у Константина Романовича… в домашнем халатике и шлепанцах…» – «Ого-го!» – «Это не то, что ты думаешь. Она… с ее стороны все было очень серьезно. Но она неожиданно вышла замуж за какого-то южноафриканского фермера и уехала с ним, прихватив обоих сыновей от первого брака. Галчинский страшно расстроился…» – «Небось сам он их и свел. Откуда тут взялся этот фермер?» – «В точку, – усмехнулся Матвей. – Господин прибыл делиться опытом по приглашению областной ассоциации сельских хозяев, застрял в городе. Тут-то и выяснилось, что он интересуется антиквариатом. В Африке даже электрический самовар – уникум. Зубанов познакомил его с Константином Романовичем. Я как-то видел их втроем – Светлану, Галчинского и мингера Гроотсхофена… Тебе в самом деле интересно?» – «Еще как! – воскликнула я. – Мне казалось, что по давней нашей дружбе Костя ничего от меня не скрывает. И что же – интересная женщина?» – «Не знаю. На меня обаяние таких дам, как госпожа Ивантеева, не распространяется. Практичная особа с насмешливым и довольно острым умом. И все это спрятано под внешней беззащитностью с примесью… как бы это поточнее выразиться… провоцирующей чувственности. Для своего возраста она прекрасно сохранилась. Темные пышные волосы, легкая фигурка, маленькая грудь, полные, розовые, всегда как бы искусанные губы…» – «Ты, оказывается, и такие вещи замечаешь? Сегодня у нас вечер открытий!» – «Ну что за ирония, Нина? Фактура есть фактура. Выпестованный ею самой образ. Разве я виноват, что со второго взгляда вижу то, что человек пытается скрыть от посторонних глаз?» – «И что же ты увидел?» – «Она чувствовала себя несчастной – постоянно. Из-за житейских обстоятельств и собственного характера. Очень женственная, тщательно следящая за своей внешностью, осторожная в суждениях – и все время на грани срыва. Они с Галчинским были парой – может, поэтому их роман развивался так стремительно. Светлана Борисовна его по-настоящему любила, но Костя догадался об этом только тогда, когда все кончилось…» – «Чистая мелодрама, – сказала я. – Думаю, у нее с фермером все будет нормально…»



























