Текст книги "Время секонд хэнд"
Автор книги: Светлана Алексиевич
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Первый совет дяди Яши: «Поменяй фамилию». Моя фамилия Фридман… Я стал Ломейко… Второй совет: «Молчи. А то получишь пулю в спину. За еврея никто отвечать не будет». Так оно и было… Война – это болото, легко влезть и трудно вылезти. Другая еврейская поговорка: когда дует сильный ветер, выше всего поднимается мусор. Нацистская пропаганда заразила всех, партизаны были антисемитски настроены. Нас, евреев, было в отряде одиннадцать человек… потом пять… Специально при нас заводились разговоры: «Ну какие вы вояки? Вас, как овец, ведут на убой…», «Жиды трусливые…». Я молчал. Был у меня боевой друг, отчаянный парень… Давид Гринберг… он им отвечал. Спорил. Его убили выстрелом в спину. Я знаю, кто убил. Сегодня он герой – ходит с орденами. Геройствует! Двоих евреев убили якобы за сон на посту… Еще одного за новенький парабеллум… позавидовали… Куда бежать? В гетто? Я хотел защищать Родину… отомстить за родных… А Родина? У партизанских командиров были секретные инструкции из Москвы: евреям не доверять, в отряд не брать, уничтожать. Нас считали предателями. Теперь мы об этом узнали благодаря перестройке.
Человека жалко… А как лошади умирают? Лошадь не прячется, как другие животные: собака там, кошка, корова и та убегает, лошадь стоит и ждет, когда ее убьют. Тяжелая картина… В кино кавалеристы несутся с гиком и с шашкой над головой. Бред! Фантазия! В нашем отряде одно время были кавалеристы, их быстро расформировали. Лошади не могут идти по сугробам, тем более скакать, они застревают в сугробах, а у немцев мотоциклы – двухколесные, трехколесные, зимой они ставили их на лыжи. Ездили и с хохотом расстреливали и наших лошадей, и всадников. Красивых лошадей могли пожалеть, видно, среди них было немало деревенских парней…
Приказ: сжечь хату полицая… Вместе с семьей… Семья большая: жена, трое детей, дед, баба. Ночью окружили их… забили дверь гвоздями… Облили керосином и подожгли. Кричали они там, голосили. Мальчишка лезет через окно… Один партизан хотел его пристрелить, а другой не дал. Закинули назад в костер. Мне четырнадцать лет… Я ничего не понимаю… Все, что я смог – запомнил это. И вот рассказал… Не люблю слова «герой»… героев на войне нет… Если человек взял в руки оружие, он уже не будет хорошим. У него не получится.
Помню блокаду… Немцы решили очистить свои тылы и дивизии СС бросили против партизан. Навешали фонарей на парашютах и бомбили нас день и ночь. После бомбежки – минометный обстрел. Отряд уходил небольшими группами, раненых увозили с собой, но закрывали им рот, а лошадям надевали специальные намордники. Бросали все, бросали домашний скот, а он бежал за людьми. Коровы, овечки… Приходилось расстреливать… Немцы подошли близко, так близко, что уже слышны были их голоса: «о мутер, о мутер»… запах сигарет… У каждого из нас хранился последний патрон… Но умереть никогда не опоздаешь. Ночью мы… трое нас осталось из группы прикрытия… вспороли брюхо убитым лошадям, выкинули все оттуда, и сами туда залезли. Просидели так двое суток, слышали, как немцы ходили туда-сюда. Постреливали. Наконец наступила полная тишина. Тогда мы вылезли: все в крови, в кишках… в говне… Полоумные. Ночь… луна светит…
Птицы, я вам скажу, нам тоже помогали… Сорока услышит чужого человека – обязательно закричит. Подаст сигнал. К нам они привыкли, а немцы пахли по-другому: у них одеколон, душистое мыло, сигареты, шинели из отличного солдатского сукна… и хорошо смазанные сапоги… У нас самодельный табак, обмотки, лапти из воловьей шкуры, прикрученные к ногам ремешками. У них шерстяное нательное белье… Мертвых мы раздевали до трусов! Собаки грызли их лица, руки. Даже животных втянули в войну…
Много лет прошло… полвека… А ее не забыл… эту женщину… У нее было двое детей. Маленьких. Она спрятала в погребе раненого партизана. Кто-то донес… Семью повесили посредине деревни. Детей первыми… Как она кричала! Так люди не кричат… так звери кричат… Должен ли человек идти на такие жертвы? Я не знаю. (Молчит.)Пишут сейчас о войне те, кто там не был. Я не читаю… Вы не обижайтесь, но я не читаю…
Минск освободили… Для меня война кончилась, в армию по возрасту не взяли. Пятнадцать лет. Где жить? В нашей квартире поселились чужие люди. Гнали меня: «Жид пархатый…». Ничего не хотели отдавать: ни квартиры, ни вещей. Привыкли к мысли, что евреи не вернутся никогда…
(Нестройный хор.)«Бьется в тесной печурке огонь, / На поленьях смола, как слеза. / И поет мне в землянке гармонь. / Про улыбку твою и глаза…»
– После войны люди уже не те были. Я сам вернулся домой остервенелый.
– Сталин не любил наше поколение. Ненавидел. За то, что свободу почувствовали. Война – это была свобода для нас! Мы побывали в Европе, увидели, как там люди живут. Я шел на работу мимо памятника Сталину, и меня холодный пот пробивал: а вдруг он знает, о чем я думаю?
– «Назад! В стойло!» – сказали нам. И мы пошли.
– Дерьмократы! Разрушили все… валяемся в говне…
– Все забыла… и любовь забыла… А войну помню…
– Два года в партизанах. В лесу. После войны лет семь… восемь… вообще не могла на мужчин смотреть. Насмотрелась! Была такая апатия. Поехали с сестрой в санаторий… За ней ухаживают, она танцует, а я хотела покоя. Поздно замуж вышла. Муж был младше меня на пять лет. Как девочка был.
– Ушла на фронт, потому что верила всему, что писала газета «Правда». Стреляла. Страстное было желание – убивать! Убивать! Раньше хотела все забыть, но не могла, а теперь оно само забывается. Одно помню, что смерть на войне по-другому пахнет… запах убийства особенный… Когда не много, а один человек лежит, начинаешь думать: кто он? Откуда? Его же кто-то ждет…
– Под Варшавой… Старая полька принесла мне мужнину одежду: «Сними с себя все. Я постираю. Почему вы такие грязные и худые? Как вы победили?». Как мы победили?!
– Ты давай… без лирики…
– Победили – да. Но наша великая победа не сделала нашу страну великой.
– Я умру коммунистом… Перестройка – это операция ЦРУ по уничтожению СССР.
– Что осталось в памяти? Самое обидное было то, что немцы нас презирали. Как мы жили… наш быт… Гитлер называл славян кроликами…
– Немцы приехали в нашу деревню. Весна. На следующий день они стали делать клумбу и строить туалет. Старики до сих пор вспоминают, как немцы цветы садили…
– В Германии… Мы заходили в дома: в шкафах много добротной одежды, белье, безделушки. Горы посуды. А до войны нам говорили, что они страдают при капитализме. Смотрели и молчали. Попробуй похвалить немецкую зажигалку или велосипед. Загремишь по пятьдесят восьмой статье за «антисоветскую пропаганду». В один момент… Разрешили отправлять посылки домой: генералу – пятнадцать килограммов, офицеру – десять, солдату – пять. Почту завалили. Мать пишет: «Посылок не надо. Из-за твоих посылок нас убьют». Я им зажигалки послал, часы, шелковый отрез… Шоколадные большие конфеты… они подумали, что это мыло…
– Не трахнутых немок от десяти до восьмидесяти не было! Так что родившиеся там в сорок шестом – это «русский народ».
– Война все спишет… она и списала…
– Вот она – победа! Победа! Всю войну люди фантазировали, как хорошо они будут жить после войны. Два-три дня попраздновали. А потом захотелось что-то есть, надо что-то надеть. Жить захотелось. А ничего нет. Все ходили в немецкой форме. И взрослые, и дети. Шили-перешивали. Хлеб давали по карточкам, очереди километровые. Озлобление повисло в воздухе. Человека могли убить просто так.
– Помню… весь день грохот… Инвалиды ездили на самодельных платформах на шарикоподшипниках. А мостовые – булыжные. Жили они в подвалах и полуподвалах. Пили, валялись в канавах. Попрошайничали. Ордена меняли на водку. Подъедут к очереди и просят: «Дайте купить хлебушек». В очереди одни усталые женщины: «Ты – живой. А мой в могиле лежит». Гнали их. Стали немного лучше жить, вообще запрезирали инвалидов. Никто не хотел войну вспоминать. Уже все были заняты жизнью, а не войной. В один день их убрали из города. Милиционеры вылавливали их и забрасывали в машины, как поросят. Мат… визг… писк…
– А у нас в городе был Дом инвалидов. Молодежь без рук, без ног. Все с орденами. Их разрешили разобрать по домам… официальное было разрешение… Бабы соскучились по мужской ласке и кинулись их забирать: кто на тачке везет, кто в детской коляске. Хотелось, чтобы в доме мужиком запахло, чтобы повесить мужскую рубаху на веревке во дворе. Скоро повезли их назад… Это же не игрушка… и не кино. Попробуй этот кусок мужчины полюбить. Он злой, обиженный, он знает, что его предали.
– Этот день Победы…
Женская история
– А я про свою любовь расскажу… Немцы приехали в нашу деревню на больших машинах, только каски наверху блестели. Молодые, веселые. Щипали девок. Первое время за все платили: за курицу, за яйца. Рассказываю это, и никто мне не верит. Чистая правда! Расплачивались они дойчмарками… Что мне война? У меня – любовь! Одно на уме: когда я его увижу? Придет, сядет на лавке и смотрит на меня, смотрит. Улыбается. «Чего ты улыбаешься? – «А так…» До войны мы вместе в школе учились. Отец у него умер от туберкулеза, а деда раскулачили, сослали с семьей в Сибирь. Вспоминал, как мама переодевала его маленького «в девочку» и учила, что если за ними придут, чтобы он убежал на станцию, сел на поезд и уехал. Иван его звали… А он меня: «Любочка моя…» Только так… Не было нам звезды, не было нам счастья. Прикатили немцы, и скоро вернулся его дед, злой приехал, конечно. Один. Всю семью на чужбине похоронил. Рассказывал, как их везли по сибирским рекам. Выгрузили в темной тайге. На двадцать-тридцать человек дали одну пилу и топор. Листья ели… кору грызли… Коммунистов дед ненавидел! Ленина и Сталина! С первого дня начал мстить. Показывал немцам: этот коммунист… и этот… Куда-то этих мужчин забирали… Я долго войну не понимала…
Моем вместе коня на реке. Солнце! Сушим вместе сено, и оно мне так пахнет! Я ничего этого не знала, я так раньше не чувствовала. Без любви я была простая девочка, обыкновенная, пока не полюбила. Вижу вещий сон… Речка у нас небольшая, а я тону в этой речке, меня затягивает подводным течением, уже я под водой. Не поняла как, каким образом, но кто-то меня поднимает, выталкивает наверх, только я почему-то без одежды. Плыву к берегу. То была ночь, а то уже утро. На берегу стоят люди, вся наша деревня. Выхожу из воды голая… совсем голая…
В одном доме имелся патефон. Собиралась молодежь. Танцевали. Гадали на суженого-ряженого, гадали по Псалтырю, на смоле… по фасоли… За смолой девушка должна была сама пойти в лес и найти старую сосну, молодое дерево не годилось, в нем нет памяти. Силы нет. Все это правда… Я в это и сейчас верю… А фасоль раскладывали по кучкам и считали: чет-нечет. Мне восемнадцать лет… Опять же, конечно… В книжках про это не пишут… При немцах жить нам стало лучше, чем при Советах. Немцы открыли церкви. Распустили колхозы и раздали землю – на одного человека два гектара, один коник на два хозяина. Установили твердый налог: осенью мы сдавали зерно, горох, бульбочку и по одному кабанчику со двора. Сдавали, и нам оставалось. Все были довольны. При Советах бедовали. Бригадир ставил в тетрадке «палочки» – трудодни. Осенью за эти трудодни – получи фигу! А тут у нас и мясо, и масло. Другая жизнь! У людей радость, что волю получили. Стал немецкий порядок… Не накормил коня – отлупят нагайкой. Не подмел возле двора… Помню разговоры: к коммунистам привыкли, и к немцам привыкнем. Научимся по-немецки жить. Так было… все в памяти живое… Ночью все боялись «лесных» людей, навещали они без приглашения. Один раз и к нам зашли: у одного – топор, у другого – вилы: «Сало, мать, давай. Самогону. И не шуми сильно». Я вам рассказываю, как оно в жизни было, а не как в книжках пишут. Партизан первое время не любили…
Назначили день нашей свадьбы… После дожинок. Когда кончатся полевые работы и последний сноп бабы цветами обкрутят… (Молчит.)Память слабеет, а душа все помнит… Начался дождь после обеда. Все бегут с поля, и мама возвращается. С плачем: «Боже! Боже! Твой Иван записался в полицию. Будешь женой полицая». – «Не хочу-у-у!» Плачем с мамой вдвоем. Вечером приходит Иван, сел и глаз не поднимает. «Иван, мой миленький, что же ты о нас не подумал?» – «Любка… Любочка моя…» Это дед его заставил. Черт старый! Пригрозил: «Не запишешься в полицию, отправят в Германию. Не видать тебе твоей Любки! Забудь!». Дед мечтал… Хотел, чтобы невестка у него была немка… Немцы крутили фильмы про Германию, какая там прекрасная жизнь. Многие девчата и парни верили. Уезжали. Перед отправкой устраивали гулянья. Играл духовой оркестр. Грузились в поезда в туфельках… (Достает таблетки из сумки.)Плохи мои дела… Врачи говорят, что медицина бессильная… умру скоро… (Молчит.)Хочу, чтобы любовь моя осталась. Меня не будет, а люди пусть читают…
Вокруг война, а мы счастливые. Год прожили – муж и жена. Я беременная. От нас железнодорожная станция была совсем близко. То ехали на фронт немецкие составы, солдаты все молодые, веселые. Песни орали. Увидят: «Медхен! Кляйне медхен!». Смеются. А тут стало меньше молодых, больше пожилых. То были все веселые, а эти едут грустные. Веселья нет. Советская армия побеждает. «Иван, – спрашивала я, – что с нами будет?» – «На мне крови нет. Я ни разу в человека не выстрелил». (Молчит.)Мои дети ничего этого не знают, я им не призналась. Может, перед самым концом… перед смертью… Одно скажу: любовь – отрава…
Через два дома от нас жил парень, которому я тоже нравилась, он меня на танцах всегда приглашал. Только со мной танцевал. «Я пойду тебя провожать». – «У меня есть провожатый». Красивый парень… Ушел в лес. К партизанам. Говорили, кто видел, что носит кубанку с красной лентой. Ночью стук в дверь: «Кто?» – «Партизаны». Входит этот парень и еще один, постарше. Ухажер мой начинает так: «Как живешь, полицаечка? Давно хотел тебя навестить. А муженек где?» – «Откуда мне знать? Сегодня не приехал. В гарнизоне, видно, остался». Тут он хватает меня за руку и кидает к стенке: немецкая кукла… и подстилка… и на б… посылает и на х… Немецкого холуя, кулацкое отродье выбрала, а с ним целочку из себя строила. И вроде как пистолет из-за пазухи вынимает. Мама упала перед ними на колени: «Стреляйте, хлопчики, стреляйте. Я с вашими мамками в девках гуляла. Пусть и они потом поплачут». Как-то мамины слова на них подействовали. Переговорили между собой и ушли. (Молчит.)Любовь – это горько-горько…
Фронт все ближе и ближе. Уже по ночам канонада слышна. Ночью – гости. «Кто?» – «Партизаны». Входит мой ухажер… и с ним еще один… Мой ухажер показывает мне пистолет: «Вот этим пистолетом я убил твоего мужа». – «Неправда! Неправда!» – «Теперь у тебя мужа нет». Я думала, что я его убью… что я… глаза его выцарапаю… (Молчит.)А утром привезли моего Ивана… На санях… на шинели… Глаза закрыты, лицо детское. Он же никого не убил… Я ему верила! И сейчас верю! Каталась по полу, выла. Моя мама боялась, что я умом тронусь и ребеночек мертвым или ненормальным родится, побежала к знахарке. К бабке Стасе. «Я знаю твою беду, – сказала она маме, – но я тут бессильная. Пусть дочка Бога просит». И научила, как просить… Когда Ивана повезут хоронить, я должна была пойти не за гробом, как все люди идут, а впереди. До самого кладбища. А это через всю деревню… К концу войны уже много мужчин ушло в лес. Партизанили. В каждой хате кто-то погиб. (Плачет.)И я шла… перед гробом полицая… Я впереди, а мама сзади. Все люди повыходили из хат, стояли у калиток, но никто злого слова не бросил. Смотрели и плакали.
Вернулись Советы… Меня снова нашел этот парень… Приехал на коне: «Тобой уже интересуются». – «Кто?» – «Кто-кто? Органы». – «А мне все равно, где найду свою смерть. Пускай гонят в Сибирь». – «Что ты за мать? У тебя ребенок». – «Ты знаешь, чей…» – «Я тебя и такую возьму». И я вышла за него замуж. За убийцу своего мужа. Родила ему девочку… (Плачет.)Он одинаково детей любил: и моего сына, и свою дочку. Не буду наговаривать. А я… я… в синяках, в кровавых подтеках ходила. Ночью бьет, а утром на коленях стоит, прощения просит. Его сжигала какая-то страсть… Ревновал к мертвому… Утром люди все спят, а я уже встаю. Мне надо раньше, чтобы он не проснулся… не обнял… Ночью ни одно окно уже не светится, а я еще на кухне. Кастрюли мои блестели. Жду, когда он заснет. Прожили мы с ним пятнадцать лет, и он тяжело заболел. Умер за одну осень. (Плачет.)Я не виновата… я ему смерти не желала. Пришла та минута… последняя… То лицом к стенке лежал, а тут повернулся ко мне: «Ты меня любила?». Промолчала. Засмеялся, как тогда ночью, когда пистолет показал… «А я тебя одну всю жизнь любил. Так любил, что хотел убить, когда узнал, что умру. У Яшки (наш сосед, он звериные шкурки выделывает) яда просил. Не могу вынести: я умру, а у тебя еще кто-то будет. Ты – красивая».
Лежал в гробу… и как будто смеялся… Боялась к нему подойти. А надо было поцеловать.
(Хор.)«Вставай, страна огромная, / Вставай на смертный бой… / Пусть ярость благородная вскипает, как волна. / Идет война народная, / Священная война…»
– С обидой уходим…
– Я дочкам сказала: когда умру, чтобы была только музыка, а люди пусть молчат.
– После войны пленные немцы камни таскали. Отстраивали город. Голодные. Просили хлеба. А я не могла дать им кусочек хлеба. Иногда именно этот момент вспоминаю… этот… Странно, что такие вещи в памяти остаются…
На столе стояли цветы и большой портрет Тимеряна Зинатова. Мне все время казалось, что в этом хоре я слышу и его голос, он с нами.
Из рассказа жены Зинатова
– Я мало чего могу вспомнить… Дом, семья… его никогда не интересовали. Все крепость да крепость. Войну не забывал… Детей учил, что Ленин хороший, строим коммунизм. Приходит один раз с работы, газетка в руке: «Поедем на великую стройку. Родина зовет». Дети у нас еще были маленькие. Поедем – и все. Родина приказывает… Так мы с ним на БАМ попали… на стройку коммунизма… Строили! Верили: все у нас впереди! Сильно верили советской власти. От души. Теперь состарились. Гласность, перестройка… Сидим и слушаем радио. Коммунизма уже нет… Где тот коммунизм? И коммунистов нет… не понять, кто там наверху… Гайдар совсем обобрал… бомжует народ… Кто украдет что-нибудь на заводе или в колхозе… Кто обманет… Так и выживают… А мой… В облаках жил… всегда где-то высоко… Дочка работает в аптеке, принесла она один раз дефицитные лекарства, чтобы продать и какую-нибудь копейку заработать. Как он узнал? Разнюхал? «Позор! Какой позор!» – кричал. Из дома ее выгонял. Не могла никак его успокоить. Другие ветераны пользуются привилегиями… им положено… «Сходи, – попросила. – Может, и тебе что-нибудь дадут». Раскричался: «Я за Родину воевал, а не за привилегии». Лежит ночью с открытыми глазами и молчит. Позову – не отвечает. Перестал разговаривать с нами. Сильно переживал. Не за нас переживал, не за семью, а за всех. За страну. Такой был человек. Намучилась я с ним… Признаюсь вам честно – как женщине, а не как писательнице… Я его не понимала…
Выкопал картошку, оделся получше и поехал в свою крепость. Хотя бы клочок бумаги нам оставил. Написал государству, чужим людям. А нам ничего… ни одного слова…
О сладости страдания и фокусе русского духаОльга Каримова, музыкант, 49 лет
– Нет… нет, это невозможно… невозможно для меня. Я думала, когда-нибудь… кому-нибудь расскажу… но не сейчас… Не сейчас. Все у меня под запретом, замуровала, заштукатурила. Вот… Под саркофагом… накрыла все саркофагом… там уже пожара нет, но какая-то реакция идет. Какие-то кристаллы образуются. Я боюсь тронуть. Боюсь…
Первая любовь… Можно ли это так назвать? Мой первый муж… Это прекрасная история. Два года он за мной ухаживал. Я очень хотела за него замуж, потому что мне нужно было его целиком, чтобы он никуда не делся. Весь мой! Даже не знаю, зачем он мне так вот весь был нужен. Вот никогда не разлучаться, все время видеть и устраивать какие-то скандалы, и трахаться, трахаться, без конца трахаться. Он был первым мужчиной в моей жизни. Первый раз это вообще был такой… м-м-м… интерес просто – что же такое происходит? Еще раз – тоже… и в общем… какая-то техника… Ну, тело… тело, тело… тело и все! И вот так продолжалось полгода. А ему вообще-то не обязательно было, чтобы я это была я, он мог найти и что-то другое. Но почему-то вот мы женимся… Мне двадцать два года. Вместе учимся в музыкальном училище, у нас всё вместе. А потом это случилось… открылось что-то во мне… Но я пропустила этот момент… когда я полюбила мужское тело… Вот оно все тебе принадлежит… Это была прекрасная история… Она могла продолжаться без конца, а могла в полчаса кончиться. Вот… Я ушла. Ушла сама. Он меня умолял остаться. Почему-то я решила, что уйду. Я так устала от него… Боже, как я от него устала! Уже беременная, у меня пузо… Зачем он? Трахались, потом ругались, потом я плакала. Я не умела еще терпеть. Прощать не умела.
Вышла из дому, закрыла дверь и вдруг почувствовала радость, что я сейчас уйду. Уйду насовсем. Уехала к маме, он примчался тут же, ночью, и был совершенно сбит с толку: беременная, почему-то все время недовольная, что-то ей еще нужно. Ну что тебе нужно еще? А я перевернула эту страницу… Была очень рада, что он у меня был, и очень рада, что его больше нету. Моя жизнь – всегда копилка. Было – и кончилось, было – и кончилось.
Ой, я так красиво родила Аньку… мне так это понравилось… Во-первых, воды у меня отошли… Я ходила по многу километров, и где-то, на каком-то километре в лесу у меня отошли воды. Вообще-то плохо понимала – ну что, мне сейчас уже собираться в больницу? Подождала до вечера. Зима была – сейчас уже не верится – мороз сорок градусов. Кора деревьев трещала. Все-таки я решила пойти. Врач посмотрела: «Будешь два дня рожать». Звоню домой: «Мама, принеси шоколад. Мне еще долго лежать». Перед утренним обходом забежала медсестра: «Слушай, уже головка торчит. Позову врача». И вот – я в кресле… Мне говорят: «Вот-вот. Сейчас-сейчас». Не помню, сколько времени прошло. Но скоро… очень скоро… Показывают мне какой-то комочек: «Девочка у тебя». Взвесили – четыре килограмма. «Слушайте, ни одного разрыва. Пожалела маму». Ой, когда ее назавтра принесли: глаза – одни зрачки, черные, плавают. И я уже больше ничего не вижу…
У меня началась новая, совсем другая жизнь. Мне понравилось, как я стала выглядеть. В общем-то… Вот я стала красивее сразу… Анька тут же заняла свое место, я обожала ее, но вот как-то она абсолютно не была у меня связана с мужчинами. С тем, что у нее есть папа. С неба упала! С неба. Научилась говорить, у нее спрашивают: «Анечка, у тебя папы нет?» – «У меня вместо папы бабуля». – «А собаки у тебя нет?» – «У меня вместо собаки хомячок». Мы с ней вдвоем вот такие… Я всю жизнь боялась, что я вдруг окажусь не я. Даже когда лечили зуб, просила: «Не делайте укол. Не обезболивайте». Мои чувства – это мои чувства, хорошие и больные, не отключайте меня от меня. Мы с Анькой нравились друг другу. И вот такие мы встретили его… Глеба…
Если бы он не был он, я бы никогда еще раз не вышла замуж. У меня все было: ребенок, работа, свобода. Вдруг он… Нелепый, почти слепой… с одышкой… Впустить в свой мир человека с таким тяжелым грузом прошлого – двенадцать лет сталинских лагерей… Забрали мальчишкой, в шестнадцать лет. Отца… крупного партийного работника… расстреляли, а мать насмерть заморозили в бочке с водой. Где-то далеко, где-то в снегах. До него я никогда ни о чем таком не думала… Пионерка… комсомолка… Жизнь прекрасна! Изумительна! Как я на это решилась? Как? Проходит время, и боль становится знанием. И знанием тоже. Уже пять лет, как его нет… Пять… И мне даже жалко, что он меня такую, как я сейчас, не знал. Теперь я больше понимаю его, я до него доросла, но уже без него. Долго не могла жить одна. Совсем не хотела жить. Я не одиночества боялась, причина другая – я не умею жить без любви. Мне нужна эта боль… эта жалость… Без этого… Мне страшно, мне так бывает страшно в море. Когда я заплываю далеко-далеко: я одна… там, внизу, темнота… Я не знаю, что там…
Сидим на террасе. Зашумели листья – начался дождь.
Ой, эти пляжные романы… Ненадолго. Коротенько. Такая маленькая модель жизни. Можно красиво начать и можно красиво уйти. Это то, что у нас не получается в жизни, то, чего бы мы хотели. Поэтому мы так любим куда-нибудь поехать… кого-нибудь встретить… Вот… У меня две косички, платье в синий горошек, купленное за день до отъезда в «Детском мире». Море… Заплываю далеко-далеко, больше всего на свете я люблю плавать. С утра делаю зарядку под белой акацией. Идет мужчина, мужчина и все, очень обычной внешности, немолодой, увидел меня, почему-то обрадовался. Стоит и смотрит: «Хотите, я вечером вам стихи почитаю?» – «Может быть, а сейчас я уплыву далеко-далеко!» – «А я буду вас ждать». И ждал, несколько часов ждал. Стихи читал плохо, все время поправлял очки. Но был трогателен. Я поняла… Я поняла, что он чувствует… Вот эти движения, эти очки, вот эта взволнованность. Но совершенно не помню, что он читал. И почему это должно быть таким значительным? Тогда тоже дождь пошел. Был дождь. Я это помню… ничего не забыто… Чувства… наши чувства – это какие-то отдельные существа – страдание, любовь, нежность. Живут они сами по себе, они не зависят от нас. Почему-то вдруг выбираешь этого человека, а не того, хотя тот, может, даже лучше. Или становишься частью чужой жизни, еще ничего об этом не подозревая. Но тебя уже нашли… послали сигнал… «Я так тебя ждал», – встречает он меня на следующее утро. И говорит это таким голосом, что я почему-то в этот момент ему верю, хотя совсем не была готова. Даже наоборот. Но что-то меняется вокруг… Это еще не любовь, но такое ощущение, что я вдруг получила чего-то много-много. Человек услышал человека. Достучался. Уплываю далеко-далеко. Возвращаюсь. Ждет. Опять говорит: «У нас с тобой все будет хорошо». И почему-то я опять в это верю. Пили вечером шампанское: «Это красное шампанское, но по цене нормального шампанского». Фраза мне нравится. Жарил яичницу: «У меня с этими яичницами интересное дело. Я покупаю яйца десятками, жарю парами, и всегда остается одно яйцо». Какие-то такие милые вещи.
Все смотрят на нас и спрашивают: «Это твой дедушка? Это твой папа?». Я в таком коротком платье… Мне двадцать восемь лет… Это потом он стал красивый. Со мной. Мне кажется, я знаю секрет… Эта дверь открывается только любовью… только любовью… «Я тебя вспоминал». – «А как ты меня вспоминал?» – «Мне хотелось, чтобы мы с тобою куда-то шли. Далеко-далеко. И ничего мне не нужно, а чтобы я чувствовал – ты рядом. Вот нежность такая у меня к тебе – просто смотреть и идти рядом». Мы провели с ним счастливые часы, абсолютно детские. «Может, уедем с тобой на какой-нибудь остров, там будем лежать на песке». Счастливые люди всегда дети. Их надо охранять, они хрупкие и смешные. Беззащитные. У нас с ним было так, а как вообще должно быть, я не знаю. С этим так, с другим иначе. Как сотворишь… «Несчастье – лучший учитель», – говорила моя мама. А хочется счастья. Ночью просыпалась с мыслью: что я делаю? Мне было не по себе, и я от этого напряжения… Я… у меня… «У тебя все время напряженный затылок», – замечал он. Что я делаю? Куда я падаю? Там пропасть.
…Вот хлебница… Как только он видел хлеб, он начинал его методично съедать. Любое количество. Хлеб нельзя оставлять. Это пайка. Вот ест и ест, сколько есть хлеба, столько и съест. Я не сразу поняла…
…Рассказывал про школу… На уроках истории они открывали учебник и на портретах маршалов Тухачевского, Блюхера рисовали тюремную решетку. Директор школы командовала. При этом что-то пели, смеялись. Как игра. После уроков его били и писали на спине мелом «сын врага народа».
…Шаг в сторону – застрелят, добежишь до леса – дикие звери разорвут. В бараке ночью свои могли зарезать. А просто так – взял и зарезал. Никаких слов… ничего… Это лагерь, каждый живет сам с собой. Это мне надо было понять…
…После прорыва ленинградской блокады прибыл к ним этап блокадников. Скелеты… кости… мало похожие на людей… Посадили их за то, что они утаили хлебные карточки на пятьдесят граммов хлеба (дневная норма) умершей матери… ребенка… Давали за это по шесть лет. Два дня в лагере – страшная тишина. Вохровцы… и они молчали…
…Работал одно время в котельной… кто-то же его, доходягу, спасал. Истопником был московский профессор-филолог, а он подвозил ему дрова на тачке. Они спорили: может ли человек, цитирующий Пушкина, стрелять по безоружным людям? Слушающий Баха…
Почему же все-таки он? Именно он? Русские женщины любят найти вот этих несчастных. Моя бабушка любила одного, родители выдали замуж за другого. Как он ей не нравился, как не хотела! Господи! И решила, когда в церкви батюшка обратится к ней: идешь ли по своей воле? – она откажется. А батюшка напился и, вместо того чтобы спросить, как положено, сказал: «Ты его не обижай, он ноги на войне отморозил». Вот уже, конечно, надо выходить замуж. Так бабушка на всю жизнь получила нашего дедушку, которого никогда не любила. Замечательная заставка ко всей нашей жизни… «Ты его не обижай, он ноги на войне отморозил». Была ли счастлива моя мама? Мама… Папа вернулся с войны в сорок пятом… Разрушенный, уставший. Больной от ран. Победители! Только их жены знают, что такое было жить с победителями. Мама часто плакала, когда папа вернулся. Победители входили в нормальную жизнь годами. Привыкали. Помню папины рассказы, как первое время он сходил с ума от слов «баньку растопим», «сходим на рыбалку». Наши мужчины – мученики, они все с травмой – или после войны, или после тюрьмы. После лагеря. Война и тюрьма – два главных русских слова. Русских! У русской женщины никогда не было нормального мужчины. Она врачует, врачует. Держит мужчину немножко за героя, немножко за ребенка. Спасает. До сегодняшнего дня. У нее все та же роль. Советский Союз пал… Теперь у нас – жертвы развала империи. Краха. Даже Глеб был смелее после ГУЛАГа. У него был гонор: а вот я выжил! Вот я перенес! Я такое видел! Но пишу книги, целую женщин… Он был гордый. А у этих в глазах страх. Только страх… Армия сокращается, заводы стоят… Инженеры и врачи на рынке торгуют. Кандидаты наук. Сколько их вокруг, сброшенных с паровоза. Сидят на обочине, чего-то ждут. У моей знакомой муж был летчик, командир эскадрильи. Уволили в запас. Когда она потеряла работу, тут же переучилась – была инженером, стала парикмахером. А он дома сидит и пьет от обиды, пьет потому, что ему, боевому летчику – Афганистан позади – надо детям кашу варить. Вот… Обида у него на всех. Злость. Ходил в военкомат, просился куда-нибудь на войну, со спецзаданием – ему отказали. Желающих полно. У нас же тысячи безработных военных, тех, кто знает только автомат и танк. Непригодных для другой жизни. Нашим женщинам приходится быть сильнее мужчин. Мотаются с клетчатыми сумками по всему свету. От Польши до Китая. Покупают-продают. Тянут на себе дом, детей и старых родителей. И мужей своих. И страну. Трудно кому-то другому это объяснить. Невозможно. Моя дочь вышла замуж за итальянца… Его зовут Серджо… Он – журналист. Когда они ко мне приезжают, мы с ним устраиваем на кухне дискуссии. По-русски… до утра… Серджо считает, что русские любят страдание, это фокус русского духа. Для нас страдание – «личная битва», «путь к спасению». А вот они, итальянцы, – не такие, они не хотят страдать, любят жизнь, которая для радости дана, а не для страдания. А у нас этого нет. О радости мы редко говорим… О том, что счастье – это целый мир. Потрясающий мир! Там столько уголков, окон, дверей, и столько надо к ним ключиков. А нас все время тянет в темные бунинские аллеи. Вот… Идут они с дочкой из супермаркета – он несет сумки. Вечером она может играть на пианино, а он будет готовить ужин. У меня все было иначе: он возьмет сумки, а я заберу: «Я сама. Тебе нельзя». Зайдет на кухню: «Твое место не здесь. Марш за письменный стол». Я всегда светила отраженным светом.




























