355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Алексиевич » Последние свидетели. Соло для детского голоса » Текст книги (страница 2)
Последние свидетели. Соло для детского голоса
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:26

Текст книги "Последние свидетели. Соло для детского голоса"


Автор книги: Светлана Алексиевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

«Одна горсть соли… все, что осталось от нашего дома…»

Миша Майоров – 5 лет.

Сейчас – кандидат сельскохозяйственных наук.

В войну я любил сны. Я любил сны о мирной жизни, о том, как мы жили до войны…

Первый сон…

Бабушка управилась по хозяйству… Я жду этого момента. Вот она отодвигает стол к окну, расстилает материал, накладывает на него вату, покрывает ее другим куском материала и начинает стегать одеяло. У меня тоже есть работа: с одной стороны одеяла бабушка вбивает гвоздики, к ним поочередно привязывает шпагат, который натирает мелком, а я натягиваю его с другой стороны. «Тяни, Мишенька, посильней», – просит бабушка. Я натягиваю – она отпускает: бах – и готова меловая полоска на красном или синем сатине. Полоски пересекаются, получаются ромбики, по ним побегут стежки черных ниток. Следующая операция: бабушка раскладывает бумажные выкройки (сейчас это называется трафаретом), и на смётанном одеяле появляется рисунок. Очень красиво и интересно. Моя бабушка мастерица и рубашки строчить, особенно воротники ей удаются. Ее ручная машинка «Зингер» работает и тогда, когда я уже сплю. И дедушка спит.

Второй сон…

Дедушка сапожничает. У меня и здесь есть дело – точить деревянные шпильки. Сейчас все подметки – на железных гвоздиках, но они ржавеют, и подметка быстро отваливается. Может, и тогда были уже в употреблении железные гвоздики, но я помню деревянные. Из ровной, без сучков чурки старой березы нужно было напилить кружки и оставить сохнуть под поветью, потом наколоть брусочки толщиной около трех сантиметров и длиной сантиметров десять и тоже просушить. С этих брусочков легко скалывались поперечные пластинки толщиной два-три миллиметра. Сапожный нож острый, и им легко срезать кромку у пластинки с двух сторон: упрешь ее в верстак – жик-жик, и пластинка острая, а затем уже коли гвоздики-шпильки. Дедушка наколюшкой (такое сапожное шило) накалывает отверстие в подметке сапога, вставляет шпильку, стук сапожным молотком! – и гвоздь в подметке. Шпильки набиваются в два ряда, это не только красиво, но и очень прочно: от влаги сухие березовые гвоздики только разбухнут и еще прочнее будут держать подметку, и она не отскочит, пока не износится.

А еще дедушка подшивает валенки, вернее, делает вторую подошву на валенках, они тогда дольше служат и можно в них ходить без галош. Или обшивает кожей задник валенка, чтобы в галошах тот скоро не протирался. Моя обязанность – сучить льняную нитку, смолить варом и вощить воском дратву, вдевать ее в иголку. Но сапожная штопальная игла – большая ценность, и поэтому дедушка чаще всего пользуется щетиной, самой обыкновенной щетиной с загривка дикого кабана, можно и с домашнего, но та мягче. У дедушки такой щетины – целый пук. Ею можно и подошву пришить, и маленькую латочку в неудобном месте: щетинка гибкая и где угодно пролезет.

Третий сон…

Старшие ребята в соседском большом сарае организовали театр, идет представление о пограничниках и шпионах. Билеты по десять копеек, а у меня нет гривенника, и меня не пускают, начинаю реветь: я тоже хочу «увидеть войну». Заглядываю тайком в сарай – «пограничники» там в настоящих гимнастерках. Спектакль потрясающий…

Дальше сны мои обрывались…

Скоро я увидел солдатские гимнастерки у нас дома… Бабушка кормила усталых и запыленных солдат, а они говорили: «Немец прет». Я стал приставать к бабушке: «А какие они, немцы?».

Грузим на телегу узлы, меня усаживают на них. Куда-то едем. Потом возвращаемся… У нас в доме – немцы! Они похожи на наших солдат, только в другой форме и веселые. Мы с бабушкой и мамой теперь живем за печкой, а дедушка – в сарае. Бабушка уже не стегает одеяла, дедушка не сапожничает. Один раз отодвигаю занавеску: в углу возле окна сидит немец в наушниках и крутит ручки рации, слышна музыка, потом четко по-русски… Другой немец в это время намазывал масло на хлеб, увидел меня и махнул ножом возле самого моего носа, я прячусь за занавеску и больше уже не вылезаю из-за печки.

По улице мимо нашего дома ведут человека в горелой гимнастерке, босиком, со связанными проволокой руками. Человек весь черный… Потом я видел его повешенным возле сельсовета. Говорили, что это наш летчик. Ночью он мне приснился. Во сне он висел у нас во дворе…

Все помнится в черном цвете: черные танки, черные мотоциклы, немецкие солдаты в черной форме. Я не уверен, что все это было на самом деле только черным, но я так запомнил. Черно-белая пленка…

…Меня закутывают во что-то и мы прячемся в болоте. Весь день и всю ночь. Ночь холодная. Кричат страшным голосом незнакомые птицы. Кажется, что луна светит ярко-ярко. Страх! А если нас увидят или услышат немецкие овчарки? Иногда долетал их хриплый лай. Наутро – домой! Я хочу домой! Все хотят домой, в тепло! Но дома уже нет, только груда дымящихся головешек. Обгоревшее место… После большого костра… Находим в золе ком соли, который всегда у нас лежал на припечке. Аккуратно собрали соль, потом и глину, смешанную с солью, ссыпали ее в кувшин. Это все, что осталось от нашего дома…

Бабушка молчала, молчала, а ночью заголосила: «Ах, моя ты хатка! Ах, моя ты хатка! Тут я в девках гуляла-а-а-а… Сюда сваты приезжали-и-и-и… Тут детей народила-а-а-а…». Она ходила по нашему черному двору, как привидение.

Утром я открыл глаза – мы спим на земле. На нашем огороде.

«И поцеловала в учебнике все портреты…»

Зина Шиманская – 11 лет.

Сейчас – кассир.

Я оглядываюсь назад с улыбкой… С удивлением. Неужели это было со мной?

В день, когда началась война, мы пошли в цирк. Всем классом. На утреннее представление. Ни о чем не догадывались. Ни о чем… Взрослые уже знали, а мы нет. Хлопали в ладоши. Смеялись. Был там большой слон. Слонище! Танцевали обезьянки… И вот… Высыпали мы весело на улицу – а люди идут зареванные: «Война!». Все дети: «Ур-ра!». Обрадовались. Война нам представлялась так: люди в буденовках и на лошадях. Теперь мы себя проявим, поможем нашим бойцам. Станем героями. Я больше всего любила военные книжки. О боях, о подвигах. Всякие там мечты… Как я склоняюсь над раненым бойцом, выношу его из дыма. Из огня. Дома всю стенку над своим столом оклеила военными фотографиями из газет. Там – Ворошилов, там – Буденный…

Мы с подружкой удирали на финскую войну, а наши знакомые мальчишки – на испанскую. Война нам представлялась самым интересным событием в жизни. Самым большим приключением. Мы о ней мечтали, мы были дети своего времени. Хорошие дети! Моя подружка всегда ходила в старой буденовке, где она ее взяла, я уже забыла, но это была ее любимая шапочка. А как мы удирали на войну? Даже не помню на какую, наверное, в Испанию. Сейчас расскажу… Она осталась у меня ночевать, ну это, конечно, специально, а на рассвете мы вместе тихонько выбрались из дома. На цыпочках… Тс-тс… Захватили с собой какие-то продукты. А старший брат, видимо, уже следил, как мы последние дни шушукались, что-то пихали в мешочки. Во дворе догнал нас и вернул. Отругал и пригрозил, что выбросит из моей библиотеки все военные книжки. Весь день я плакала. Вот такие мы были!

А тут настоящая война…

Через неделю в Минск вошли немецкие войска. Самих немцев я не запомнила сразу, а запомнила их технику. Большие машины, большие мотоциклы… У нас таких не было, таких мы не видели. Люди онемели и оглохли. Ходили с испуганными глазами… На заборах и столбах появились чужие плакаты и листовки. Чужие приказы. Настал «новый порядок». Через какое-то время опять открылись школы. Мама решила, что война войной, а прерывать учебу не надо, все равно я должна учиться. На первом уроке географичка, та самая, которая нас учила и до войны, стала выступать против советской власти. Против Ленина. Я сказала себе: учиться в такой школе больше не буду. Не-е-е-ет… Не хочу! Пришла домой и поцеловала в учебнике все портреты… Все любимые портреты наших вождей.

Немцы врывались в квартиры, кого-то все время искали. То евреев, то партизан… Мама сказала: «Спрячь свой пионерский галстук». Днем я галстук прятала, а ночью, когда ложилась спать, надевала. Мама боялась: а если немцы постучат ночью? Уговаривала меня. Плакала. Я ждала, пока мама заснет, станет тихо дома и на улице. Тогда доставала из шкафа красный галстук, доставала советские книжки. А моя подружка спала в буденовке.

Мне и теперь нравится, что мы такие были…

«Я их руками собирала… они белые-белые…»

Женя Селеня – 5 лет.

Сейчас – журналист.

В то воскресенье… Двадцать второго июня…

Пошли с братом за грибами. Уже было время толстых боровиков-колосовиков. Лесок наш небольшой, мы там знали каждый кустик, каждую полянку, где какие грибы растут, какие ягоды и даже цветы. Где иван-чай, а где желтый зверобой. Розовый вереск… Уже возвращались домой, когда услышали громовой гул. Гул шел с неба. Подняли головы: над нами штук двенадцать-пятнадцать самолетов… Они летели высоко, очень высоко, я подумал, что раньше наши самолеты так высоко не летали. Был слышен гул: у-у-у!

Тут же мы увидели нашу маму, она бежала к нам – плачущая, голос срывался. Таким и осталось впечатление от первого дня войны – мама не зовет ласково, как обычно, а кричит: «Дети! Мои дети!». У нее большие глаза, вместо лица – одни глаза…

Через два дня, наверное, к нам на хутор зашла группа красноармейцев. Запыленные, потные, с запекшимися губами, они жадно пили воду из колодца. И как же они ожили… Как просветлели их лица, когда в небе появилось четыре наших самолета. На них мы заметили такие четкие красные звезды. «Наши! Наши!» – кричали мы вместе с красноармейцами. Но вдруг откуда-то вынырнули маленькие черные самолеты, они крутились вокруг наших, что-то там трещало, гремело. Странный звук доходил до земли… Как будто кто-то рвет клеенку или полотно… Громко так. Я еще не знал, что так издали или с высоты трещат пулеметные очереди. За падающими нашими самолетами потянулись красные полосы огня и дыма. Бабах! Красноармейцы стояли и плакали, не стесняясь своих слез. Я первый раз видел… Первый раз… Чтобы красноармейцы плакали… В военных фильмах, которые я ходил смотреть в наш поселок, они никогда не плакали.

Еще через несколько дней… Из деревни Кабаки прибежала мамина сестра – тетя Катя. Черная, страшная. Она рассказала, что в их деревню приехали немцы, собрали активистов и вывели за околицу, там расстреляли из пулеметов. Среди расстрелянных был и мамин брат, депутат сельского Совета. Старый коммунист.

До сих пор помню слова тети Кати:

– Они ему разбили голову, и я руками мозги собирала. Они белые-белые.

Она жила у нас два дня. И все дни рассказывала… Повторяла… За эти два дня у нее побелела голова. И когда мама сидела рядом с тетей Катей, обнимала ее и плакала, я гладил ее по голове. Боялся.

Я боялся, что мама тоже станет белая…

«Жить хочу! Жить хочу!..»

Вася Харевский – 4 года.

Сейчас – архитектор.

Эти картины, эти огни. Мое богатство. Это – роскошь, то, что я пережил…

Мне никто не верит, даже мама не верила. Когда после войны стали вспоминать, она удивлялась: «Ты не мог сам это запомнить, ты был маленький. Тебе кто-то рассказал…»

Нет, я сам помню…

Рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата: «Жить хочу! Жить хочу!». Боялся умереть, хотя что я мог тогда знать о смерти? Ну, что?

Сам помню…

Мама отдала нам с братом последние две картошины, а сама только смотрела на нас. Мы знали, что картошины эти последние. Я хотел ей оставить… маленький кусочек… И не смог. Брат тоже не смог… Нам было стыдно. Ужасно стыдно.

Нет, я сам…

Увидел первого нашего солдата… По-моему, это был танкист, вот это точно не скажу… Побежал к нему: «Папа!». А он поднял меня на руки к небу: «Сынок!».

Я все помню…

Я помню, как взрослые говорили: «Он – маленький. Не понимает». А я удивлялся: «Какие странные эти взрослые, почему они решили, что я ничего не понимаю? Я все понимаю». Мне даже казалось, что я понимаю больше, чем взрослые, потому что я не плачу, а они плачут.

Война – это мой учебник истории. Мое одиночество… Я пропустил время детства, оно выпало из моей жизни. Я человек без детства, вместо детства у меня – война.

Так в жизни меня потрясла потом только любовь. Когда я влюбился… Узнал любовь…

«Через петельку для пуговицы…»

Инна Левкевич – 10 лет.

Сейчас – инженер-строитель.

В первые же дни… С самого утра…

Над нами рвались бомбы… На земле лежали столбы и провода. Люди испуганные, все бежали из домов. Из своих домов все бежали на улицу, предупреждали друг друга: «Осторожно – провод! Осторожно – провод!», чтобы никто не зацепился, не упал. Как будто это было самое страшное.

Еще утром двадцать шестого июня мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из Минска, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне. Так ярко… Так… Так сильно, до самого неба… Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая «ехала» у мамы на руках. Мама еще волновалась, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: «Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город». Не хотела поверить, что немцы уже в городе. Город сдали.

Страшным и непонятным было все, что происходило на наших глазах. С нами. Особенно смерть… Возле убитых валялись чайники и кастрюли. Все горело… Казалось, что мы бежим по горящим уголькам… Я всегда дружила с мальчишками. Росла сорванцом. Мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. Когда мама кричала: «Ложимся на землю!», я через петельку для пуговицы подглядывала… Что там на небе? И как люди бегут… На дереве что-то висит… Когда я поняла, что это что-то от человека на дереве висит, у меня был столбняк. Я закрыла глаза…

Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь.

И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город, где все сгорело. Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то засохшие цветы! Приближалась зима. Немцы сожгли большой колхозный сад за городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет – и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились. Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер. Это была трагедия. Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я, считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что козленка съели мыши.

Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Наши праздники! Наши! Обязательно пели песни, у нас вся семья певучая. Пусть это была картошка в мундире, иногда один кусочек сахара на всех, но в этот день старались что-то чуточку лучше приготовить, пусть назавтра останемся голодными, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: «Утро красит нежным цветом стены древние Кремля…». Это обязательно.

Соседка напекла пирожков для продажи и предложила нам: «Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие». Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожки, мы с сестрой Ирмой сидим и смотрим на них:

– Ирма, тебе не кажется, что этот пирожок больше того? – говорю я.

– Кажется…

Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.

– Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.

Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать эти подушечки. Опять мы с Ирмой сидим над ними:

– Одна подушечка большая, больше других. Давай, Ирма, немножко ее полижем.

– Давай…

У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Рассказывали друг другу сказки… Какие-то книжки… Но это было неинтересно. А интересно нам было мечтать, как кончится война и как мы станем жить после войны. Будем есть одни пирожки и конфеты.

Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Все хорошие вещи мы сменяли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое.

Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада.

«Только мамин крик слышала…»

Лида Погоржельская – 8 лет.

Сейчас – кандидат биологических наук.

Всю жизнь вспоминаю этот день… Первый день без папы…

Хотелось спать. Мама подняла нас рано утром и сказала: «Война!». Какой уже сон? Стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Все смотрели на папу, а папа наш вел себя спокойно. Как всегда. Он был партийный работник. Каждому, сказала мама, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути.

Я забыла сказать, что жили мы в городе Кобрине. Недалеко от Бреста. Вот почему война докатилась к нам в первый же день. Опомниться не успели. Взрослые почти не разговаривали, шли молча, ехали на конях молча. И становилось страшно. Идут и идут люди, много людей, и все молчат.

Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье во всем был главный, потому что мама очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа – сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Для всех – праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манной каши, которую варил папа. Сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. Остаться в войну без папы – этого мы представить себе не могли. Такая у нас была семья.

Обоз получился большой. Двигался медленно. Иногда все останавливались и смотрели на небо. Искали глазами, где наши самолеты… Искали напрасно…

В середине дня увидели колонну каких-то военных. Они ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Лошади сытые. Большие. Никто не догадался, что это диверсанты. Решили: наши! Обрадовались. Папа вышел к ним навстречу, и я услышала мамин крик. Выстрела я не слышала… Только мамин крик: «А-а-а… ы-ы-ы…». Я помню, что эти военные даже не слезли со своих лошадей… Когда мама закричала, я побежала. Все куда-то побежали. Бежали молча. Я слышала только, как наша мама кричит. Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой траве…

До вечера наши кони стояли. Ждали. А мы все вернулись на это место, когда темнеть начало. Мама одна там сидела и ждала. Кто-то произнес: «Вы посмотрите, она седая». Помню, как взрослые копали яму… Как потом нас с сестренкой подталкивали: «Идите. Попрощайтесь с отцом». Я ступила два шага, а дальше идти не смогла. Села на землю. А сестренка рядом со мной. Братик спал, он был совсем маленький, ничего не понимал. А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали.

Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым. Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Молодого и красивого. Даже сейчас, а сейчас я уже старше нашего папы.

В Сталинградской области, куда нас эвакуировали, мама работала в колхозе. Мама, которая ничего не умела, не знала, как полоть грядки, не отличала овес от пшеницы, стала ударницей. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы. У другого не было мамы. Или брата. Или сестры. Или дедушки. Но мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все. Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она жила одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша мама. А это же был совершенно чужой человек, но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня. Так мы все и росли. С двумя, с тремя мамами.

Еще помню, как нас по дороге в эвакуацию бомбили, и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. Кончится бомбежка, мама нас ругает, что мы от нее убегаем. Но все равно, как снова начнут бомбить, бежим к солдатам.

Когда освободили Минск, решили возвращаться. Домой. В Беларусь. Мама наша – коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Одни руины… Песок из камня…

Я уже училась в Горецкой сельхозакадемии… Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все – сироты. Никто нас отдельно не селил, не собирал – нас было много. Не одна комната. Помню, как мы ночью все кричали… Я могла сорваться с койки и стучать в дверь… Куда-то рвалась… Девочки меня ловили. Тогда я начинала плакать. И они следом. Всей комнатой ревем. А наутро надо идти на занятия и слушать лекции.

А однажды на улице встретила мужчину, похожего на папу. Долго шла за ним. Я же не видела папу мертвым…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю