Текст книги "Солдатский ножик. Рассказы"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
СОЛДАТСКИЙ НОЖИК
Когда война кончилась, мы стали ждать папу домой. Ждали, ждали, и уж совсем перестали ждать. А тут он и приехал. Вошёл, сказал: «Ну, вот и я!» – и поставил свой вещевой мешок на стул.
Смотрю на папу. Он. Действительно он. Мой папа. Глаза как будто похожи… И смеётся, как папа. Мой, конечно. Только ростом мой папа будто пониже стал… или я вырос.
Целый день я ходил за папой, смотрел на него, вещи его трогал. А если переставал ходить, так папа мне говорил: «Куда ты, Костя, пропал?»
Вижу, папа тоже косится на меня. Смотрит, смотрит и всё постепенно мне отдаёт. Даже и такое, знаете, наотдавал, что до сих пор понять не могу, как ему в самом деле было не жалко: утром планшет свой отдал, пулю, которую у него из плеча вынули, отдал, потом погоны свои сержантские и другие – немецкие, трофейные – тоже отдал. Только ножичек не отдал. А ножичек до того хороший! Ручка гладкая, костяная, из моржового клыка; два лезвия стальных, большое и маленькое; штопор, отвёртка и шильце узенькое, остренькое. Ну, красота!.. Нравятся мне такие ножички!
Я подумал: «Что ж, подожду до вечера…» И всё в руках этот ножичек держал, даже в карман нечаянно положил. А после чая папа сказал:
– Отдавай-ка ножичек и ступай спать.
Что же мне оставалось делать?.. Я, конечно, отдал ножичек и пошёл спать.
Всю ночь мне этот ножичек снился. А утром, когда я ещё спал, повернувшись к стене, чувствую – кто-то шлёпает меня по затылку и говорит:
– Ладно уж, забирай и ножик. Да и вставай заодно – пора!
Я сразу проснулся. Гляжу, лежит на одеяле ножичек. Схватил я его, раскрыл, пальцем потрогал: большое лезвие острое, а маленькое ещё острей.
Я вскочил и стал надевать ботинки. А папа стоит у двери в своей военной шинели, жаль только, что уже без погон, и чистит щёткой фуражку.
…Папа. Мой папа. Такой же, как был. Те же морщинки, когда смеётся… Так же вот волосы мокрые левой рукой приглаживает. Вот хорошо, что он вернулся!
Папа подмигнул мне и ушёл. А я оделся и побежал на кухню.
Я немножечко поплевал на ладонь и стал точить о плиту свой ножичек. Раз-раз, раз-раз… Но тут мама посмотрела на меня испуганными глазами и говорит:
– Откуда у тебя отцовский ножик?
– Папа дал.
– Выпросил-таки, на моё несчастье!.. Ну, что теперь будет?
Я говорю:
– Мама, ну, почему несчастье? Почему несчастье? Ну, почему? – Повернулся и ушёл из кухни. Думаю: «Возьму быстро линейку и сделаю из неё две узенькие, – даже ещё удобнее будет». Открываю ящик стола – нет линейки. В портфеле тоже нет. На подоконнике тоже… И тут, смотрю, – пианино.
До того дерево блестящее, гладкое, видно, что твёрдое, как лёд. Интересно, возьмёт мой ножик такое дерево или не возьмёт? Попробовать, что ли, маленьким лезвием где-нибудь в самом невидном месте – хоть возле педали?
Я присел на корточки и только-только срезал самую маленькую стружку (дерево, оказывается, очень мягкое), как в комнату вошла мама. Мама сразу всё заметила и говорить тихо:
– Ты бы ещё кому-нибудь нос отрезал!
Я даже немного обиделся.
– Ну, уж нос!..
– А что? Надо же тебе ножик обновить…
Я ничего не сказал, только отошёл к подоконнику и стал потихоньку соскабливать с него краску. Мама поглядела на меня, помолчала и спрашивает:
– В школу больше не пойдёшь? Закончил образование?
Я быстро надел пальто и калоши, завернул свой ножичек в носовой платок, взял новую полевую сумку и вышел на улицу.
У нас на углу висят большие электрические часы. Со стороны Петровки они очень точно показывают время, а вот со стороны Каретного постоянно бегут вперёд на целых пятнадцать минут. Я посмотрел со стороны Петровки: без пяти девять. Что такое? Уж очень поздно. Поглядел с Каретного – и там то же самое. Врут направо и налево.
На всякий случай я прибавил шагу, а потом даже пустился рысью. Так бежал, что троллейбусы, и те от меня отставали, а всё равно опоздал. Верно, значит, часы показывали.
Я на цыпочках подошёл к своему классу и посмотрел в стекло. Вижу: все сидят на своих местах и списывают с доски задачку, а Григорий Семёнович шагает вдоль парт и заглядывает в тетради.
– Не спешите! Не спешите! – говорит. – Каждая цифра в своей клеточке!.. Единица – в своей, ноль – в своей.
Тут он вдруг обернулся и увидел меня.
Посмотрел и говорит:
– Это ещё что за единица в клеточке? Извольте полюбоваться – портрет отличника учёбы Кости Соколова за стеклом и в рамке.
Ребята захохотали, а я сразу присел на корточки, чтобы меня не было видно через стекло.
Но Григорий Семёнович потихоньку подошёл к дверям да вдруг как распахнёт их – и все ребята увидели, что я сижу перед дверью на корточках.
Что тут стало в классе – и сказать невозможно! До того все захохотали, что Бобка Козолупов (мы его называем «Лупленый козёл») чуть с парты не свалился.
Только теперь уж и ребятам здорово попало. Григорий Семёнович посмотрел на них очень строго и даже поднял палец. Они, понятно, притихли. А он говорит:
– Соколов, садись-ка на место!
Я подобрал сумку и на цыпочках пошёл к своей парте.
Посидел минутку и не утерпел, – хочется мне ребятам ножичек показать. Достаю его из кармана. Отгибаю сначала большое лезвие, потом – маленькое, потом – штопор, отвёртку, шильце и начинаю аккуратно протирать носовым платком.
Протёр – и вижу: так и есть! Славка Брыкин разинул рот и глядит на мой ножичек, как будто хочет его проглотить.
«То-то! – Думаю. – Чья взяла?»
Тут как раз прозвенел звонок. Григорий Семёнович взял журнал и ушёл из класса. А ребята остались в классе и всё крутятся возле моей парты.
– Вот это ножик! – говорят. – Действительно ножик! Дивная вещь! Откуда у тебя такой ножик?
– Откуда? Ясное дело, с фронта…
– А острый?
– Спрашиваешь!
Я сейчас же достал карандаш и стал его медленно точить маленьким лезвием. Все смотрят, любуются, хвалят. Ни у кого такого ножика нет!
За переменку я отточил семь карандашей и начал восьмой, да ещё успел отвёрткой два винтика из парты вывинтить и штопором пузырёк с красной тушью раскупорить (Славка Брыкин принёс, чтобы заголовок у стенгазеты раскрашивать).
Следующий урок был русский устный. Все читали про Каштанку, а я всё время с ножичком возился. Фамилии на пеналах вырезал: Брыкина сразу вырезал, а Попуригопуло целых пять минут вырезал. Даже места на пенале нехватило, поместилось только Попуригоп…
– Костя Соколов, читай дальше! – вдруг говорит Григорий Семёнович.
А я совсем и не знаю, откуда надо читать, и Славка Брыкин тоже не знает. Он на мою работу всё время смотрел.
Григорий Семёнович говорит:
– Что с тобой сегодня, Соколов? Сам не учишься и другим, видно, не даёшь. Вот и заработали четвёрку на двоих.
Ну, мне стало очень не по себе. Папа только что приехал, а я будто нарочно пару схватил. Прямо не знаю, как про это дома сказать.
Сижу, думаю, а ножичек будто сам собой по парте ходит, что-то такое вырезает. Двойку вырезает. Словно мало мне одной в журнале…
Вдруг слышу:
– Соколов, сейчас же отдай мне свой ножик и выйди из класса.
– Григорий Семёнович, – говорю, – да как же так?.. Это я нечаянно! Честное слово, нечаянно!
А Григорий Семёнович и не слушает. Взял у меня из руки папин ножик и говорит:
– Ступай, ступай!
Я стиснул зубы и губы, чтобы не заплакать, и пошёл к дверям.
После рисования все ребята разошлись, а мне Григорий Семёнович говорит:
– Посиди, Соколов.
Потом приходит и говорит:
– Дай свой дневник, Соколов. За учение – двойка, и за поведение – двойка. И как не стыдно! Отец в армии, можно сказать, герой, а сын – лентяй и озорник.
Я говорю:
– Нет. Папа уже не в армии. Он вчера вернулся.
Поглядел на меня Григорий Семёнович: «Вот как!» – и берётся за ручку.
Я его прошу:
– Григорий Семёнович, я больше не буду. Я так себя хорошо буду вести, только письма не пишите и ножик мой отдайте. Его мне с самого фронта папа привёз.
Григорий Семёнович молчит и будто не слышит. Написал записку, промакнул, сложив вдвое, вчетверо, сверху написал: «Товарищу Соколову – лично». И отдаёт записку мне:
– Вот. Отнеси. Передай лично. И ножик тоже отцу отдай.
Я завернул ножичек в носовой платок, положил письмо в карман и пошёл домой.
И вот я иду домой и несу папе записку Григория Семёновича, и до того мне тяжело, будто я восемь кирпичей в кармане тащу… Шёл я, шёл, словно сто вёрст прошёл… Притащился домой. А дома так хорошо, как будто сегодня Первое мая. Стол раздвинут, накрыт… Шинель папина в передней висит, – значит, он дома.
Вижу, мама весёлая, добрая, нарядная. «Ну, – думаю, – отдам записку ей, может, этим дело и кончится». Вытащил записку, подаю. А мама посмотрела и говорит:
– Да это же, Костя, не мне. Здесь написано: «Товарищу Соколову – лично».
– Я и отдаю лично. Ты ведь тоже товарищ Соколов, а папу жалко.
Тут как раз папа вышел. Полотенце на плече, в руках бритва и кисточка.
– Что это – почта? – спрашивает. – Кому письмо? Уж не мне ли первое после войны?
Мама молчит. А я говорю:
– Тебе, папа, из нашей школы.
«Всё равно, – думаю, – узнает, так уж пусть поскорее!»
Папа взял письмо, прочёл.
– Да… – говорит.
А мама спрашивает:
– Что?.. Что такое?
Папа ей письмо протянул, и она прочитала. Оба молчат. Да и мне говорить нечего. Помолчали, помолчали мы все, а потом папа повесил полотенце, развинтил и спрятал в коробочку бритву и говорит каким-то чужим голосом:
– Что ж ты стоишь? Идём.
– Куда?
– В ту комнату.
Я пошёл, а папа за мной. Чуть переступили порог, папа дверь захлопнул – и на ключ. Я испугался… И мама, видно, тоже испугалась. Стучит тихонько в дверь, спрашивает:
– Коля! Коля! Зачем ты закрыл дверь?
– Подожди. У нас тут такой разговор – без свидетелей.
И вдруг шагнул он ко мне:
– Где ножик?
– Вот.
Папа взял его, держит на ладони, а я думаю: «Лучше бы я никогда этого ножика и не видел, со всеми его шильцами, вильцами и отвёртками. Сколько из-за него неприятностей!»
Папа переложил его с ладони на ладонь и говорит:
– Не думал я на фронте, что мой ножик будет в Москве подоконники скоблить, резать рояли, парты, заборы, ворота…
– Я ворот не резал…
– Просто не успел. Хорошо, что он у тебя всего, полдня пробыл. Небось, за три дня ты бы весь район изрезал да исцарапал. А ведь у меня он не три дня, а три года был и честно поработал. Сколько я им сучьев и веток подсек для костров, у которых мы грелись в походах…
Когда товарищ мой ранен был, так я этим ножичком сапог ему разрезал, чтобы перевязку наложить.
А больше всего мне запомнился такой случай:
Однажды выполз из-за кустов немецкий лазутчик и оглушил меня сзади ударом приклада. Я свалился в траву, а очнулся в чьей-то пустой избе… Руки у меня были за спиной связаны… Лежу. Во рту горько. В голове гул. Слышу: на улице у самого входа в избу часовой ходит – щебень у него под ногами шуршит… Слышу немецкие слова.
«Нет, – думаю, – так зря вам не дамся!» Прислонился головой к стене. Хатка украинская, белёная, – от стен свежей извёсткой пахнет. На столе миска стоит, кувшин глиняный для варенца, молоко в печи запекать.
И вдруг вижу: в окно смотрят снаружи два глаза голубых. Низкое оконце. Видно, маленький человек смотрит.
Говорю тихонько: «Айда ко мне!..»
И человек, что снаружи стоял, сразу в окошко влез. Вижу, парень с тебя росточком, только глаза голубые, а головёнка рыжая… Посмотрел я на него и смекнул, что этому человеку можно вполне довериться.
«А ну-ка, – говорю, – хлопчик, пошарь у меня за голенищем…» Ножик был у меня в сапоге. Только русский солдат высокие сапоги носит. Вот он при мне и остался – моё последнее боевое оружие.
Хлопчик разрезал верёвки и убежал. А когда стемнело, я вылез в окно и осторожно пополз вперёд по колючему, скошенному полю.
Долго полз… Вдруг слышу неподалёку русский говорок… Костёр в темноте светится… Значит, дополз.
А через день мы эту самую деревню, в которой хлопчик жил, отбили у немцев.
…Сам понимаешь теперь, как дорог мне этот нож, а для тебя я не пожалел – отдал…
Я стою, смотрю на него, не знаю, что и сказать. А он говорит:
– Ну, бери свой нож!
Я говорю:
– Правда?!
А папа головой кивнул:
– Правда. Подарков назад не отбирают. А теперь идём обедать.
Вышли мы, а мама смотрит то на папу, то на меня и не понимает, что у нас там было в комнате. Налила она нам по тарелке супа, хлеба отрезала, и сели мы обедать.
И больше про ножик у нас с папой разговоров не было, потому что всё было в порядке.
Ножик чинил карандаши, откупоривал бутылки с чернилами, нарезал бумагу, строгал планки для змея, вырезал из кусочков фанеры самолёты, дома, вытачивал деревянные волчки, срезал мне дудочки из камыша, – одним словом, делал своё дело. А я – своё.
1947
МАЛОЛЕТОК ИВАНОВ
Есть на юге нашей родины большое, но мелководное море. Оно называется Азовское.
Дно у него, как у всех мелководных морей, мягкое, илистое и глинистое. Рыба любит такие моря.
На морском берегу живут рыбаки. Это отважные, сильные люди. Во всякую погоду выходят они в море на своих лодках и не боятся ни волн, ни штормового ветра.
Но и для храбрых приазовских рыбаков тяжело время весеннего и осеннего лова. Ранней весной и поздней осенью в море бушуют штормы – свирепые морские бури; первые заморозки сменяются неожиданными оттепелями; снежные метели – проливными дождями.
И вот что было однажды в рыболовецком приазовском колхозе, который называется «Переправа».
В то ноябрьское утро, когда рыбаки с Переправы вышли на лов, погода стояла ясная, тихая. Но к полудню подул северяк, ударил мороз и затянул море у берега первой коркой льда.
Подёрнулись инеем жухлые осенние травы в степи. Как от огня, почернела и скорёжилась на жгучем ветру последняя ботва в огороде. Побелели, будто кто их мелом обвёл, камышовые крыши хат.
С часу на час мороз крепчал, и всё шире и толще становились забереги у песчаной косы. А рыбаки были далеко в море. Как-то возвратятся они теперь?
Вышли на берег семьи рыбаков – старики, женщины, ребята. Закрывались от холодного ветра, негромко переговаривались:
– Что, не видать покамест?
– Покамест не видать!..
На дощатых мостках, выбегающих в море, стоял, широко расставив большие ноги в тяжёлых сапогах, председатель колхоза Мишур Иван. Насупившись, прислушивался – не шумит ли в море мотор? Полчаса тому назад он сам вызвал с рыболовецкой станции моторный катер на помощь рыбакам.
Мишур хорошо знал, что по такому морю катеру ходу не меньше как полтора часа, а всё-таки прислушивался и ждал.
На чёрном, обточенном водою камне сидели трое из бригады стариков. Старики ничего не говорили, а только поглядывали друг на дружку да покачивали головами.
Они-то хорошо знали, каково сейчас в море рыбаку. Каждому из них казалось, будто сам он сидит на байде под гремячим от намёрзшего льда парусом.
Медленно идёт байда по тяжёлой, тёмной воде. В глубине течение сильное, морозу не сковать, а сверху всё море дымится от мороза и ветра. Леденеет вода на вёслах рыбаков, леденеет по бортам лодки. Злой ветер срывает с волн кипучую пену и бросает её в лица людям мелким градом колючих льдинок.
Схватилась льдом одёжа и резиновая обужа. Ноют руки от холода и от тяжести вёсел. Гребёт рыбак из последних сил, а всё будто на месте стоит: держит байду студёное море…
Возле стариков притулился мальчик лет девяти– Ванюшка Иванов. Он в тяжёлой маминой стёганке и в шапке с болтающимися ушами. Морща от ветра нос и потирая его озябшей рукой, он то и дело говорит:
– А вон, кажись, видать!..
– Где?
– А вон тама!
– Да полно тебе зря людей мутить! Шёл бы домой, на печку. Вертится тут…
Ваня отодвигается подальше от стариков и прячется за чью-то широкую спину. Так он и пошёл домой!.. Все встречают своих, и он встречает. Покуда Гаврик не вернётся, ни мамка, ни он не уйдут с берега. Вон она там стоит с другими рыбачками у самых мостков, глядит в море, а сюда не смотрит. И хорошо, что не смотрит. А то заметила бы его и тоже, чего доброго, погнала на печку.
Заскрипел под полозьями мёрзлый песок. Это колхозный конюх Петрович со своей рыжей Тюлькой выехал на берег принять у рыбаков снасти.
Петрович – хороший старик. Он никогда не гонит ребят из конюшни, позволяет ездить верхом на водопой и даже учит запрягать.
– Петрович! – кричит Ваня. – Тю-ю-лечка!…– и бежит навстречу дровням.
Тюлька остановилась у самого берега. Дрожа на ветру, она глядит вперёд и топорщит острые уши. В уши дует ветер, наполняя их глухим непрерывным шумом моря…
Тюлька – здешняя, приморская лошадь. Лет семь-восемь назад в летний синий день она первый раз, весело перебирая тонкими жеребячьими ножками, выбежала на этот самый берег… И вдруг наклонила голову, вытянула, насторожившись, рыжую мордочку. За камышами что-то шумело, шуршало, ахало, и ветер с той стороны был влажный и солёный.
С тех пор Тюлька выросла, стала большой рабочей лошадью и много успела потрудиться, но ничего не видела, кроме моря, берега да Переправы. И, наверно, она думала, что вся земля вот эдакая: гудящая, с влажным солоноватым запахом.
Теперь она стоит на морозе со своими санками. Из ноздрей её клубится белый пар, а большие, добрые глаза спокойно смотрят на серое водяное поле без конца, без края. Ваня взялся за оглоблю и привалился плечом к рыжему, уже поросшему зимней шёрсткой Тюлькиному боку. Вдвоём теплее.
Они долго стояли, не прячась от ветра, и глядели на море. Там было так пусто!.. Лишь изредка взлетала над волной белая птица с чёрной грудкой – мартын.
И вдруг вдалеке мелькнуло что-то белое… Парус или птичье крыло? Байда! Байда!
Люди на берегу засуетились, закричали. Женщины заплакали в голос. Глядя на них, закричали и заплакали дети.
А парус становился всё больше и больше. Всё ближе подходила байда. Вот она уже у самой кромки льда. Стало видно, что на скамейках сидят люди, бурые от ветра, окоченевшие от холода.
Десятки рук сразу протянулись с берега, чтоб ухватиться за обледеневший трос.
– Вылезай, Антоновна! Вылезай, Никитич! Идите грейтесь. А мы уж тут сами…
С трудом волоча тяжёлые, будто не свои, ноги, люди с байды потянулись по новому льду – туда, домой, где нет этого железного, колючего ветра, где теплом пышет жарко натопленная печь.
Вон и Гаврик идёт вместе бо всеми. Только его не узнаешь теперь: шерстяной ворот свитера спереди покрылся сосульками и торчит из-под кожанки клочком седой бороды. И брови у Гаврика побелели и ресницы. Он весь согнулся и ступает так тяжело, будто ему не восемнадцать, а восемьдесят восемь лет.
Мамка бросилась к нему:
– Гаврюша! Гаврюша!.. – Она заглядывает ему в лицо, семенит рядом.
– Гаврила-а! – закричал Ваня и побежал вслед за ними. Добежал до поворота и оглянулся.
Люди сгрудились около оставленной байды, что-то делали, а что – издали не видать.
Ваня тихонько отстал от своих,, повернулся и опять зашагал к берегу.
Рыбаки уже убрали как следует снасти и вытянули на лёд тяжёлые сети. Рыба в сетях не билась,– лежала, побелевшая от инея, оглушённая морозом. А было её столько, как за весь год не бывало. На каждую ячейку сети – по рыбине. И откуда столько нашло? Руками такую снасть нипочём не унести.
– Петрович, а Петрович! Выручай!
Конюх чмокнул губами: «Но, но, милая!» – и Тюлька послушно пошла по льду.
Люди торопливо нагрузили на дровни сеть, полную рыбы, и заторопились на берег.
На льду остались только конюх и лошадь. Скользя копытами, при каждом шаге вытягивая шею, будто кланяясь, тащила Тюлька тяжёлый груз. И вот,, когда она уже совсем близко подошла к земле, чуть ли не к самой прибрежной гальке, раздался во льду хруст.
Лёд порвался. В щелях между льдинами показалась мутная подвижная вода. Всё шире становились тёмные протоки в ледяных трещинах. Всё глуше, всё сильнее шумело море. Оно билось с такой силой, словно хотело нашуметься за всё то время, что стояло скованное подо льдом.
Люди, успевшие добежать до земли, так и замерли на песчаной косе. А треск и скрежет льда становились всё громче.
Лёд крошился, и вот раскололась на две части та, большая льдина, на которой только что вместе стояли лошадь, конюх и санки. Меньшая льдина с лошадью сильно накренилась, и тёмная волна, вырвавшись откуда-то снизу, хлестнула Тюльку по ногам.
Вот-вот лошадь соскользнёт в воду и потянет за собой санки с гружёнными на них снастями. А снасти – бесценное добро. Без сетей и рыбак – не рыбак и море ему – не море.
Петрович знал это не хуже всех переправских рыбаков. Не говоря ни слова, он выхватил из-за голенища нож и перерезал постромки. Течение сразу отбросило льдину, на которой стояла Тюлька, далеко от конюха и саней.
– Багры! Багры!-закричал не своим голосом Иван Мишур.
Несколько железных крючьев разом вцепились в край льдины, на которой стоял Петрович.
– Есть! Взяли!..
И люди с берега одним дружным рывком вытащили на землю льдину с человеком, санками и сетями.
Лошадь осталась в море одна.
Она стояла, низко-низко опустив большую голову. Её грива и хвост развевались на ветру. Под тяжестью лошади льдина всё глубже опускалась в воду, а течение сталкивало куски плавучего льда. И после каждого удара льдина становилась меньше и меньше.
Рыбаки попробовали закинуть с берега багор и на эту льдину. Но Тюлька испугалась багра, шарахнулась и едва-едва устояла на льдине.
– Ничего! По воде петлёй протянем, – сказал кто-то.
– Какой протянем! – с досадой ответил Мишур. – Льдом её всю порвёт. Как возможно…
Закинули рыбаки багор в другой раз. Метко кинули. Но лошадь вздрогнула, стала в тревоге переступать копытами, и льдина закачалась под ней, заходила ходуном. Того и гляди, уйдёт на дно.
И вдруг из толпы вышел вперёд какой-то маленький человек и смело шагнул на льдину, качающуюся у самого берега. Потом на другую, на третью… Это был Ваня.
– Эй, ты!.. Куда? Ворочайся, ворочайся! – закричали люди на берегу.
– Я же чичас, – сказал Ваня, присел на льду и широко расставил короткие руки в длинных рукавах маминой стёганки. От малого веса его не тонули острые мелкие льдины. Взрослому ни за что не пробежать бы вот так по кригам – плавучим прибрежным льдам. Криги не выдержали бы его тяжести.
– Ворочайся! Ворочайся! -кричали Ване с берега. – И лошадь пропадёт, и сам себя загубишь.
Но Ваня даже не оглядывался. Он бежал по качающимся, словно живым льдинам, то приседая, то прыгая через тёмные расселины.
Люди на берегу перестали кричать и смотрели на Ваню затаив дыхание. Оступится мальчик, ухнет в эту страшную ледяную воду – и конец. Не выплыть ему в набухшей стёганке, не выбиться из-подо льда.
Но Ваня не упал.
Он прыгнул на ближнюю к лошади льдину, потянулся над чёрной полосой воды и схватил Тюльку под уздцы.
И тут Тюлька заржала – заржала радостно, благодарно и успокоенно, точно ей только этого и надо было.
– Ишь ты, понимает! – сказал кто-то на берегу.
Тюлька, видно, и в самом деле понимала. Она тянулась к Ване, гнула свою длинную шею, как будто хотела сказать ему что-то на ухо.
– Ну, ты, не озоруй! Не озоруй!– прикрикнул па неё Ваня таким громким, таким хриплым голосом, словно сам был старый конюх.
Он гладил её озябшей рукой по мягким губам, трепал её рыжую морду, и на этот раз Тюлька не заметила, как острые зубья багров вцепились в льдину под самыми её ногами.
– Есть! Взяли!..
И обе льдины – та, на которой стоял Ваня, и та, где была Тюлька, – тесно соединясь, причалили к берегу.
– Орёл парень! – сказал Мишур и обнял Ваню. – Одно слово – рыбак!
А к концу путины было вот что. Праздновали окончание осеннего лова. Из города приехали гости в колхоз, и самый главный из гостей, председатель «Рыбаксоюза», говорил с трибуны, кому из рыбаков какую присудили премию.
Ребята толпились в дверях сельсовета, выглядывая через головы друг друга, чтобы ничего не пропустить.
И вдруг, дойдя до буквы «И», председатель сказал:
– «Иванов Иван, малолеток…»
В толпе зашептались:
– Ванюшка, кажись тебя!.. – и пропустили Ваню вперёд.
Ваня, весь красный, прошёл по узкому проходу между стульями и взял обеими руками неожиданный подарок: большой, исписанный золотыми буквами лист – почётную грамоту.
И пока он шёл обратно, опустив голову и не глядя по сторонам, все хлопали.
Никому в тот раз не хлопали так громко, как ему,
1947