Текст книги "Жало"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Он: “Че ну че?” Отошел, говорю спрашиваю, от ванной? “А какой у тебя случай был?” Сейчас, говорю. Скажи, тебя как зовут? “Тебе зачем?” Меня, например, Руслан... “А меня, например, Андрей”. Ты не тот Андрей, который у котельной? “Нет, а че?” Ниче, говорю, один просто Андрей около котельной живет, ну реально есть такой. А он: “А твой случай?” Какой, спрашиваю. “Который ты сказал у тебя был, ты в туалете закрылся…” Я там не закрылся, я просто свет включил, чтоб было понятно, что я внутри. “А дальше че?” Ну, ниче. Стою, смотрю на унитаз в нем вода ржавая какая-то наверное трубы проржавели, а нож в руке и тоже ржавый, еще прикололся думаю вода ржавая и ножик ржавый.
Он помолчал и спрашивает: “А зачем ты это… ну там стоял?” А ты зачем сейчас стоишь? “Проблема, говорит, одна есть”. Деньги? “Деньги – говно!” Да, деньги говно, говорю. “Ну ты почему стоял?” а я говорю: я человека убил меня забрали, потом вышел, потом в туалет, а там вода ржавая.
И рассказал ему все, сам не знаю почему может наверное из-за его голоса который есть у людей такой голос им хочется просто все от самого детства душу рассказать. И как на остановке тогда стоял а этот лох подошел и все видели что он бухой и ко всем докапывался. Все рассказал, он слушал, а я вдруг понял: Витек, это ты, сука?! Показалось, что Витек, что точно Витек, а он уже трубку бросил. Я потом целый день... Витьку позвонил, но он бухой или притворялся или накурился мог бы меня позвать чтобы вдвоем, но он мне последнее время уже ну не друг. Опа советует: “Позвони в морг, узнай про новые поступления”, я говорю: он Андрей, а больше о нем ничего не знаю, если морг спросит, и он конечно не Андрей. Опа говорит: “Вот когда я в регистратуре работала, мы на каждого новенького заводили анкетку, там все было, и год рождения, и национальность, и вредные привычки!..”
Автобус двигался по городу. Несколько раз что-то ломалось, водитель выходил. Одному ветерану сделалось плохо, стали вызывать “скорую”, “скорая” не ехала, ветеран с расстегнутым воротником валялся на газоне, Вик-Ванна глядела и сочувствовала сквозь пыльное стекло. Ветеран пошевелился и сказал, что он в порядке. “В полной боевой готовности”. Автобус поехал, нужно было успеть в Дом культуры, откуда уже звонили и ругались. В салоне было душно, пахло старостью и запасами корвалола, автобус подпрыгивал, звякали медали. Особенно громко звякала женщина рядом с Вик-Ванной, она то молчала, то начинала расспрашивать о хлебе, яйцах, электричестве и жаловалась на внуков, которые пьют кровь. “Сколько у вас внуков?” – спрашивала она Вик-Ванну. “У меня нет внуков, – отвечала Вик-Ванна. – Я одна”. – “Раньше надо было думать”, – сочувствовала ей соседка.
Вик-Ванна поджимала губы. Хотя сама не понимала, отчего не “подумала раньше”. Нет, она думала. У нее даже после Землетрясения был один вариант. Страсти, конечно, не было, ну – общие интересы. Искусство, телевизор. Пару раз ходили на концерты; она терпеливо ждала антракт с песочным кольцом и березовым соком. Потом он один раз приглашал ее к себе посмотреть телевизор. Хотя из этого “телевизора” тоже ничего не вышло. Нет, он старался. Галантно держал ее за руку, но ей, неловко сказать, почему-то казалось, что он при этом пукает. Она пыталась задержать дыхание и уверяла себя, что это все просто нервы. Но это отравляло впечатление и от телепередачи, и от его двухкомнатной квартиры, которая ей, в общем-то, приглянулась, не считая мебели, мебель требовалось, конечно, срочно переставить, а о занавесках она вообще молчит. И еще ей было неприятно, как он держал ее руку. Она вспоминала, как ювелирно ее ручку держали до войны, а чтобы воздух испортить, об этом даже в самые тяжелые годы не могло быть речи. Культура была. Ну вот. И когда он пришел к ней с тортом “Пахтакор” и предложил свое сердце, она ответила отказом. Без объяснений. А что объяснять: гороха ешь меньше, что ли?
Иногда, правда, особенно весною, она просыпалась какой-то другою, посторонней. В голове звучали мелодии, хотелось чего-то такого стремительного. Вик-Ванна спасалась гимнастикой. Иногда ей представлялось, что она целуется с киноактером Кадочниковым и он шепчет ей удивительные вещи...
А соседка с медалями снова интересуется:
– Вы на каком фронте сражались?
– На Берлинском, – отвечает ей Вик-Ванна. – Я до самого Берлина дошла.
Она всегда так отвечала. Временами ей казалось, что она помнит этот Берлин и людей, которые приветствовали их как освободителей. Особенно много было гвоздик. Целое море. Где они их брали?
Наконец автобус доплелся, остановился посреди продавленной солнечными лучами площади. Люди поднимались, оставляя на дерматине влажные пятна.
– Сидите! Сидите, вас позовут!
Женщина-организатор пыталась их усадить – дистанционно вминая обратно в сиденья. И громко кричала.
Вик-Ванна закрыла глаза. Попыталась заняться йогой и настроиться на хорошее. Про эту йогу она лет десять назад прочитала в журнале, специальные упражнения с дыханием, в тяжелые минуты их выполняла, был эффект. Сквозь йогу она слышала, как женщина-организатор кричит, задыхаясь, почти воет от своей организаторской скорби, а ветераны все бестолково наползают на нее, как дети...
Дверь открывается, их начинают выводить. По одному, по двое, в пекло, где-то музыка разносится. Вик-Ванна забывает сумочку, пытается вернуться, ей выбрасывают сумочку из окна автобуса, мимо ее протянутых рук, все падает и разлетается по площади, Вик-Ванна – нагибается. Ее нечаянно толкают, извиняются, снова толкают, уже не извиняются. Некоторые помогают ей – нагибаясь, касаясь горячего асфальта медалями. Вик-Ванне кажется, что она что-то недособрала, и она начинает тихо плакать. Хорошо хоть платочек смогла поднять, он пахнет духами, которые она забыла как назывались, французское слово...
Ее торопят, уже всех выстроили, героев, ведут к Дворцу культуры, там – столы, там ждут их. Кто-то остался в автобусе, не смог выйти по состоянию здоровья, хотя выгоняли всех; вот и чирчикская женщина там осталась, только просит водичку ей на обратном пути. А Вик-Ванна глядит под ноги, пытаясь еще высмотреть предметы из своей сумки, могли бы вынести, зачем бросать? Но ветераны уже у входа, музыка слышнее, “этот День Победы... порохом пропах...”. Те, кто выступали в ветеранских хорах, подтягивают: пропах, пропах... Их снова останавливают, две женщины преграждают телами дорогу: ждут телевидения! Телевидение приезжает, распаковывается. “Почему они у вас такие вареные!” Выбирают парочку невареных ветеранов, снимают их, преподносят гвоздики, снимают... Стоп! Мать вашу! Почему советские медали? Отколите советские, или ладонью прикройте, да... хотя бы вот так. Переснимаем. Но невареные ветераны уже тоже вареные, для телевидения ищут других, вытаскивают Вик-Ванну, гвоздик на нее уже не осталось, извиняются. “Бабуль, смотрите в камеру! Сюда! В камеру! Скажите ей, чтобы в камеру... Еще раз...” “Я дошла до самого Берлина”, впивается она в камеру, ой, где же камера? Камера, блеснув, отъезжает, оставляя Вик-Ванну с отходящим, как после пощечины, лицом. “Когда, когда?! – кричит она людям, – когда меня покажут?”
– В семь тридцать по новостям!
Их снова выстраивают, уже три женщины, две худые, а одна как торт, губы розочкой, а та, которая орала в автобусе, теперь выволакивает детей с поздравленьями. Дети держат рисунки с дымом и огнем про войну. Стульев нет, один ветеран, чирчикский, оседает на корточки, его поднимают, губы розочкой стыдят его, дети дарят ему рисунок, подбитый фашист с калякой из хвоста, бегут дальше. Вик-Ванне рисунок не достается. “Куда рисунок дел, сволочь?!” – трясут перед ней мальчика с перламутровой соплей под носом. “У меня Закиров отнял...” – дрожит соплею мальчик и глядит на Вик-Ванну. “Сволочь! – Лица женщин похожи на две шипящие сковородки. – Тогда стишок читай, слышишь, стишок!” – “Жди меня, и я вернусь, только очень жди...”, мальчик увертывается от плевков масла, “„только очень жди...” Дальше не помню-у!”
– А теперь, наши дорогие, – праздничный стол!
Зал, мраморный пол с громкой музыкой, на низких частотах у ветеранов начинают прыгать внутренности. “Здравствуй, мама... Бум! Возвратились мы не все... Бум-бум!” Пластиковые столы, расставленные кругами, один круг в другом, возле одного мальчик что-то быстро ест и засовывает в карман. “Закиров! – летят на него организаторши. – Сволочь, это же для ветеранов! Тебя в другом месте покормят!” “В детской комнате милиции его покормят!”, хватают его за руку и протаскивают мимо ветеранов; из Закирова веером сыплются конфеты.
Эти же конфеты лежат кучками на столах; на тарелках – бутерброды, на бутербродах – под музыку, бум, бум, движутся мухи. Мужчины изучают напитки: “беленькой” не видно, одна фанта... “Как он был от нас далек...”, песня идет по третьему кругу. “Русским языком вам говорю, водку в смету не закладывали!” Вик-Ванна пытается укусить бутерброд; колбаса как гранит; откладывает ее в сторонку... Достает кошачий пакет, кладет туда колбасу, еще колбасу и оглядывается. “Вы это куда продукты уносите?!” Вик-Ванна испуганно прячет пакет. Один раз ее так же пристыдили в церкви, где взяла бесплатные свечи, чтобы дома зажигать по святым праздникам и если отключат свет... Рядом Джахангир Умурзакович, сам с собой разговаривает: “Сто грамм за Победу... Жалко им…”
Потом всех поздравили в микрофон, микрофон начинал визжать, и поздравления шли непонятные сквозь визг. Пытались наладить шнур, не получилось, вышли дети, пели и плясали для ветеранов войны, все, кроме того Закирова, который был наказан и стоял в стороне, глотая конфеты, которые доставал откуда-то из трусов. А Джахонгир Умурзакович смотрел на детей и рассказывал, все пытаясь попасть своим рассказом в ухо Вик-Ванне: “Их отлавливали, на базаре, на хлопковом поле, отлавливали – и в военкомат, а они даже русский язык не знали, как ими командовать? Всех, кого наловили, в вагон и под Сталинград, я в сопровождении. Привезли, стали из вагонов выпускать, там немцы бомбят, а наши вылезают, оглядываются: „Э?! Чойхона-пойхона борми?” Чайхоной интересовались... Все погибли...”
Ветеранов начинают торопить, чтобы освободили зал, там еще одно мероприятие по плану. Вик-Ванна падает, ее подхватывают, подталкивают к автобусу, она вцепилась побелевшими пальцами в сумочку, чтобы та не упала и ничего снова не рассыпалось, не дай бог!
Витька похоронили я говорил матери не иди, но она пошла несмотря что его не любила за влияние я говорю ты куда с костылем? “ничего, не на праздник же”, косынку завязала и со мной туда. Я все думал что это опять витьковский прикол и когда его мать из школы глухонемых позвонила я еще думал ну да знаем знаем прикалывается наверное как-нибудь а она: “вскрытие” я – нет! НЕТ! даже моя испугалась, а я не верил, у меня вообще никто не умирал чтобы вот так, чтобы можно было мертвого рукой потрогать, все в голове что прикол, только когда землей его стали ну еще со звуком таким бум бум тогда вот еще мать рядом с букетом и про свое: “и меня и меня так когда-нибудь и меня в ближайшем будущем”. Блин! А я когда его уже землей ну тогда пипец уже все ясно. А Японец, он говорит: в Японии сжигают, там цивилизация, а я ему: пошел на х..! мать услышала отодвинулась. А я хотел только сказать ему ну и езжай в свою Японию.
Витек резал вены так мне шепотом сказали. Значит, он тогда мне звонил? Голос подделал, я же говорил он прикалываться любил, он еще в школе голос нашего по химии очень похоже изображал и вообще он девчонкам нравился реальный клоун. И мне наверное звонил прикалываться а потом взял и по-настоящему.
А я вспомнил что когда я ТОГО убил он же еще был не мертвым и в мертвом состоянии я его не видел его увезли в больницу не мертвым и он мертвым уже там стал, а я в ментовской сидел и футбол смотрел, там телик работал, но я не болел хотя я всегда болею, просто смотрел и думал: они там бегают а у меня рубашка в крови, а потом они забили гол, менты заорали “вой, джаляб!” в этот момент позвонили из больницы и сказали: всё.
Я вечером после кладбища мать спросил, а ты с самоубийцами в жизни встречалась? Она говорит, ну вот сегодня. Я говорю: кроме Витька. Она говорит, “встречалась”. А дружила с ними? А она говорит, что ей родителей Витька жалко, скоро пенсионеры, а самого Витька не жалко он давно к этому уже катился. Я говорю: а мне Витька жалко!!! а она: “ты себя жалеешь, я молчу как ты на кладбище матом разговаривал”. Я вдруг заплакал потому что тут любой бы человек заплакал, мать стала мне голову гладить говорит “у тебя волос как у отца ранняя лысина может быть, надо чеснок втирать”.
Ночью уснуть не мог, про Витька думал и на свои руки смотрел. Отчего Витек их порезал? Когда первый раз траву пробовали он сказал, что не знает зачем живет, что раньше думал, что для того чтобы сделать такое ну чтобы все офигели, сказали вай Витек! а потом ну хоть бы кафель класть, но это тоже не получилось.
А за стеной эта опять завела свою лавочку крика, мать говорит она точно учительница блин ну если она ночью такой оргазм то как утром она в глаза ученикам смотрит? Потом мне показалось, что она так от боли как мать Витька сегодня на кладбище выла что это оргазм горя и несчастья, не помню читал в психологии. Потом вдруг она заткнулась и такая тишина что я подумал: а вдруг где-то рядом Витек, как призрак, что тогда, а? Витек, зову, а Витек?.. Витек…
Она вернулась с праздника. Сердце бьется в прижатую к груди сумочку, предметы прыгают, кошка ноет и трется об окаменевшие ноги. “Сейчас, девушка, – говорит ей Вик-Ванна. – Сейчас”.
Лезет в сумку, достает пустой пакет, вспоминает. Кошечку лишили праздника. Кисочку ее. Злые люди лишили. Встает, добирается до холодильника. По дороге проверяет банку “Сахар”, все-таки почти целый день ее не было, мало ли...
Кошка захрустела над миской; Вик-Ванна вернулась в комнату. Поглядев на часы, пошла к телевизору. Там должны были ее показывать. В новостях. На всю республику. Первый раз в жизни. Где она рассказывает о себе и о войне.
Включила.
Телевизор щелкнул и задумался. Он всегда так, прежде чем набрать изображение; иногда Вик-Ванна его даже торопила: “Ну, барин какой!”, или: “Давай, кудрявый, заводи мотор!” Хотя кудрявым телевизор был разве что от пыли, которую Вик-Ванна боялась протирать, чтобы случайно не повредить чего-нибудь.
И теперь Вик-Ванна тоже хотела как-то подбодрить его, но сил не было, и она только его погладила.
Телевизор молчал.
Вик-Ванна похолодела. Серый экран отразил ее лицо, морщины, глаза.
Нажала кнопку еще раз.
Проверила, включен ли в розетку.
Включен.
“Вот безобразник...”
– Как же так? Как теперь... жить-то?
Встрепенулась: “Свет! Свет отключили, паразиты...”
Нет, лампочка в коридоре горела. Свет был. Тек по проводам жизненной своей силой. Но телевизор эта сила почему-то не оживляла.
Нагнувшись, обняла его.
– Ну, кудрявый... Кудрявенький! Родненький мой, сыночек мой!
Телевизор был мертв. То, что пело, разговаривало, раскрашивая долгие пенсионные вечера, теперь отдавало холодом, запахом какой-то гари, пыли, еще чего-то.
– Ну, родименький, ну включись, а завтра я тебе и мастера приглашу, лучшего, ты только не... только не оставляй меня одну. Ну хоть новость покажи, я же им про войну рассказывала столько, они мне букет, такой роскошный букет подарить хотели, они мне стихи читали, они... Ну постарайся, ну, миленький, ну, кровиночка моя...
Она сидела долго, лицом в экран, слезы текли и стекали по экрану.
Потом она будто уснула, но не целиком, и продолжала чувствовать лбом экран.
И тут показалось, что телевизор включился, и экран, к которому она прислонялась, зажегся светом. Она попыталась отодвинуться, но что-то не давало. Новости с нею уже прошли, тянулся какой-то фильм, которого она не видала раньше. Фильм был о войне, она это поняла по взрывам, фонтанам земли и бегущим в разные стороны людям. Она пыталась разобрать сюжет, но сюжет ускользал, а земля все вздрагивала и вздрагивала. Музыки не было совсем, один раз только какой-то солдат запел, но через секунду его накрыло взрывом, и больше песен не звучало. Происходило огромное отступление, с криками, много крови, Вик-Ванна даже подумала: для чего в фильме про войну столько крови и музыки нет?
И увидела себя.
Себя, как на той фотографии. Молодую, худую, перепачканную какой-то дрянью. В той самой форме. Она что-то говорила, потом ушла за вагон, вокруг были вагоны. Потом небо завыло, “ложись!”, она бросилась от вагонов, знала, что немец бьет по вагонам, за вагонами ее сразу охватил со всех сторон лес, “ложись”, и она упала. Ее оглушил взрыв, еще несколько уже дальше, дождем сыпались земляные комья. Она продолжала лежать, не чувствуя тела, только шум. Оторвала от земли голову, выплюнула песок. Вдалеке горели вагоны, там еще взрывалось, выплескивалось пламя. Попыталась сесть – голова шумела, в глазах радужные пятна. Поднялась, куда идти? Пошла от станции – переждать налет, споткнулась. Наклонилась – а там человек, вгляделась сквозь пятна, Боже... “Клара... Кларка!” Подруга, с которой только неделю назад фотографировалась (“улыбаемся, девочки!”), лежала, раскинув в прерванном танце руки. Нет, она не испугалась, она уже видела мертвых, мертвые – такие же обитатели войны, как живые, только беспомощнее; но вид подруги, о которую споткнулась, которая только неделю назад хохотала с ней на фотографии... Она осела, не зная, что делать, даже как-то опьянев от быстрого горя, от бабьей беспомощности перед шумом в голове и телом подруги, с которым нужно было что-то сделать. Но что же делать? Думай, думай, Вика! Виктория… Вот если бы оказались рядом мужчины, хоть бы посоветоваться...
Только подумала, и все сбылось – как в кино. Но страшно, тёмно сбылось. Мужчины шли, бежали, хромали на нее из горящего леса. Какой-то огрызок отступавшей части, дезертиров, или кто это был, русские и нерусские, черные, полусонные от голода, пропахшие дымом и нечистотами. Она вцепилась в бесполезную Кларку, пытаясь заслониться ею, отползала, отбивалась, они лезли и кричали, она не слышала из-за гула и пятен в глазах. Они упали на нее и стали разрывать на части, на две продольные части, она не знала, что мужчины – это страшно, так горячо и страшно, до этого у нее не было этого, а рядом лежала Кларка, она ей завидовала и еще жалела этих, вот этих черных... А потом сама умерла, стала как труп и немного успокоилась. Она видела свое тело сверху, хотя оно было завалено мужчинами, делавшими с ним что-то свое, быстрое. А потом погасло и это изображение, телевизор не мог показывать ничего больше.
А больше и не нужно... Больше не нужно, да. Вик-Ванна сама видела – и взрывы, и небытие, и госпиталь, где ее залатывали, затаскивали обратно в жизнь зачем-то. И как она сопротивлялась этому втаскиванию, как своровала веревку, чтобы употребить. И как вырезали ей там по женской части – словно память удалили, она уже не помнила ничего, ни леса, ни липкой мужской подлости. И, забыв все, покатилась на поправку, продолжала помнить, что участник войны, что воевала, и эта память постепенно овеществлялась в медалях, которыми стала обрастать, и в прибавке к пенсии, во встречах 9 мая у театра имени Алишера Навои… А другое участие, слезное, бабье, с обмороком на залитой кровью и спермой земле, забылось – может, и не было его...
Вик-Ванна стояла на единственном прочном стуле.
Над головой качалась люстра. Машинально протерла с нее ладонью пыль. Попробовала веревку. Выдержит? Не выдержит… Посоветоваться бы... На столе – записка Нине с инструкциями. В конце приписала просьбу пристроить кошку в хорошие руки.
Только в хорошие, слышь, Нин!
– Организация “Фаришта”!
– Алло...
– Мама, ты?
– Алло, я, я туда попала? Я.. я вам из Ташкента звоню.
– Мама, какой Ташкент? это я, Руслан! Ну, говори!
– Алло, алло... Ой, я, наверное, ошиблась... Я в газете ваш телефон прочла.
– Алло... Какой телефон? Какой газете?
– Где полезные советы... Салат... Ой, я перезвоню, наверное!
– Подождите!.. Подождите, я перепутал... Не вешайте трубку! Алло, алло!
– Я здеся.
– Извиняюсь, я это... У вас с моей... с ней голоса похожи! Да, организация “Фаришта”, с вами... с вами говорит дежурный психолог, и мы готовы вам оказать помощь. Я очень внимательно слушаю вас!
– Мне посоветоваться надо... Алло, вы меня слушаете?
– Да, да, говорите.
– Мне надо... Понимаете, хотелось бы точно знать, как надо... А то веревка, веревка – она, понимаете, старая, я ведь не специально для этого ее покупала, там какая была, такую и взяла, а может, она и неподходящая... Алло!
– Да, я слушаю, алло...
– Слушаете… Скажите, а может, лучше лекарства? Много сразу, с гарантией. Только я боюсь лекарства, все-таки химия... Понимаете, мне нужно все точно! Я сейчас по межгороду звоню...
– Да.
– А пенсия знаете какая?!
– Да... у меня мать на пенсии.
– Вот видите. А я межгород. А я еще ветеран войны, и до самого Берлина...
– Вы не плачьте... Я вас с праздником поздравляю.
– Спасибо... Меня сегодня тоже все с праздником. По телевизору снимали. А под вечер, вот... И кошку жалко, Нинка же ее не пристроит, Нинка ж сама дура непристроенная... Киска одна останется, а она у меня...
– Алло, алло. Говорите... Не плачьте.
– Что говорить?.. Вот, войну воевала, до Берлина дошла. А сегодня что-то примерещилось...
– Что?
– Да... А знаете, случай один был. Военный. Из Ташкента ребят молодых навезли, узбеков, а я медсестрой была, все видела. Они ж по-русски ни бе ни ме. Привезли их нам под Сталинград, кругом бомбят, наши эшелоны горят синим пламенем, у меня подруга была, Настя, то есть Клара, и вот ее ранило, сильно так... А эти, с Ташкента, меня спрашивают: а где здесь чайхана? Я потом их с поля боя выносила, кто жив остался. Сил уже нет их на себе таскать, лежу... А в небе... вдруг журавли! Много-много журавлей. Целый клин. Думаю: кончится война, вернусь домой и буду жить, буду просто жить... Вас как зовут?
– Руслан.
– Руслан? Да… Руслан, а вы курите?
– Я? Да.
– Вот это плохо. У нас на войне тоже все курили. И после войны. Потому что тяжело было, я ж разве осуждаю. А сейчас надо бросать. Вы молодые, вы должны быть здоровыми, молодыми... Можно, я вам еще вопрос задам?
– Да.
– У вас есть любимая?
– Кто?
– Подруга или невеста... Алло...
– Да... Есть.
– Вы ее любите?
– Кто? Да...
– А она вас?
– Да, наверно.
– Любите друг друга! Всегда!
– Спасибо...
– Что?
– Спасибо!
– Да. И вам благодарность. За поздравления. У меня ведь в вашем городе родственник был, племянницы муж. Руки золотые, а его хулиган избил, так я и осталась одна. А теперь думаю, жалко, что я ему при жизни ваш телефон не дала, вы бы с ним как с человеком поговорили, может, он и пить бы бросил... Люди ведь сейчас друг с другом не разговаривают, уткнутся в телевизор или в это... компьютер! Алло... Руслан, Русланчик... Можно, я вас так буду называть?
– Да.
– Ну я тогда... Ой, наговорила, наверное! Все этот межгород... Руслан, скажите, а к вам иногда звонить можно? Я бы... я бы вам знаете еще сколько о войне и той жизни рассказала!
– Да.
– Руслан...
– Да.
– А когда я буду звонить, вы можете мне перезванивать? Я вам только скажу, что это я, а вы мне потом по моему телефону. Вам же, наверно, бесплатно… Можно?
– Да.
– Спасибо! А то пенсия... Она ж на межгород не рассчитана... А я вам... а я вам благодарное письмо напишу. Или на радио песню лично для вас закажу, любимую, я для Нинки соседской заказывала, она потом целый день на крыльях летала. Русланчик, я вешаю трубку. Хорошо? До свидания! Только не курите, обещаете?..
Телефон она нашла, когда вдруг засомневалась. Испугалась, что самоубийство получится неправильным, не так, не как у людей. “Посоветоваться...” На глаза попалась областная газета, где был некролог на дурака Андрея и еще рецепт салата, который она так и не сделала. Номер был междугородный, она заколебалась, не зная, стоит ли выбрасывать деньги на межгород, да еще неизвестно с кем разговаривать, может, там жулики. Но звонить в справочную и узнавать, есть ли в Ташкенте такая же организация, с которой можно посоветоваться по такому личному вопросу, как предстоящая смерть, она боялась.
Теперь, накричавшись в трубку, она сидела, остывая и с ужасом думая, какой счет ей придет за межгород. Потом поднялась, отвязала с люстры веревку, спустилась. Кошка стала играть с веревкой. Вик-Ванна вздохнула: придется вызывать телемастера, может даже покупать новый телевизор, ужас...
Загремел салют, на улице закричали ура, снова салют, снова ура. Залаяли собаки, небо разрывали фантастические цветы. Отблески салюта выхватывали Вик-Ванну из темноты; вспыхивали и гасли медали. “Ура-а-а!” – кричали внизу, верещала сигнализация на машинах. Ура-а-а!
– Да бабка какая-то ненормальная, говорю. Голос у нее показался вначале как у матери...
Они сидели с Японцем, курили.
– Хоп, пойду, – поднялся Японец.
– Что “пойду”? Смотри, пиво еще есть. Может, Опа подойдет…
– Что Опа?
– Ничего.
– Я еще пять иероглифов должен сегодня выучить...
– Не кизди. Сегодня День Победы.
Японец сел.
– А ты прикольно по телефону разговариваешь. Я даже думал, спецом голос подделываешь.
– Иди ты!
Японец отпил пиво и потянулся:
– “Смерть, где твое жало?”
– Что?
– Вот, над столом написано. Сидишь, а сам не видишь.
– А, это... Миссионеры какие-то. До меня сюда ходили. Потом Опа им под зад дала.
– Прикольно. У смерти – жало. Как у мухи.
– У мухи нет жала.
– А что у нее?
– Не знаю... Да посиди еще, говорю, куда торопишься!
Японец конечно не Витек, Витек все понимал, а Японец только свои иероглифы. Но Витька уже не вытащишь.
Потом я пошел домой опять вспомнил убийство не знаю почему, как он тогда подвалил: “дай денег!” Я говорю, “а зачем, можно спросить?” Ну, вежливо. А он: “хочу начать новую жизнь”, а от самого блин как от винзавода. “Мне, говорит, в Ташкент нужно, у меня там бабка при смерти, мне ее похоронить надо! А денег нет!” А у меня реально тоже не было, только на проезд, я ему так и сказал. А он: “что, западло?” И поехал на меня матом. Я его оттолкнул, а он на меня полез, и опять своим матом, я терпел, но когда он сказал ТВОЮ МАТЬ я не смог и ударил ударил что он отлетел и об столб черепом потому что человек любые слова может вынести а такие не может я и ментам это сказал а они суки улыбались но потом сами сказали что про мать нельзя. Но чтобы смертельно об столб этого я не хотел, мне его самого жалко было и я об этом много думал. Мне еще его слова про НОВУЮ ЖИЗНЬ как будто их слышу я ведь тоже хотел в Казань к тетке новую жизнь а получилось что из-за своих слов никто из нас новую жизнь не начал. Правда теперь я знаю Психологию, но компьютер же все-таки лучше, компьютер всем нужен, а психолог только тем у кого психологические трудности как у Японца, который ошизел на своих иероглифах уже. Ушел тогда их учить а я домой, прихожу мать телевизор какой-то дебильный фильм про войну, повернулась ко мне: “чего нового?” Да, говорю, одной бабке психологическую помощь оказал, она до Берлина дошла. Мать говорит: “Иди тимуровец, картошка на плите”.
Я поел и лег чтобы заснуть, так за стенкой опять концерт начался, руку даю, что там не кайф, а горе, она нечеловеческим голосом воет, я быстро оделся, мать: куда? я говорю: туда, она опять орет! Мать вскочила: “не ходи, слышишь? Если орет, значит надо!” А я уже в подъезд выбежал, потом во двор, потом в их подъезд, добежал до их этажа, стою, звоню, звоню, ОГЛОХЛИ они там что ли?!








