Текст книги "Гиппопотам"
Автор книги: Стивен Фрай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
III
20 июля 1992,
черт знает какая рань
Уже понедельник, дело идет к семи утра, и большую часть ночи я провел, сочиняя это послание.
После обеда настроение у меня было самое паршивое. Никто не остался, чтобы выпить со мной, никто не пожелал сыграть в карты, вообще как-то поразвлечься. Я поднялся наверх, в мою комнату, и предался хандре.
Такие приступы уныния объяснению поддаются с трудом. Хотя можно, конечно, попытаться найти для них разумное обоснование. Не исключено, что я лезу на стену всего-навсего из чувства вины, – как ни крути, а я злоупотребляю гостеприимством Логанов: ведь я, если называть вещи своими именами, твой платный шпион. Но это объяснение нынешнего моего душевного состояния кажется мне малоправдоподобным, думаю, дело тут скорее в моих мафусаиловых веках.
Вот я лежу в моей комнате под огромным балдахином и прислушиваюсь к обычному в летнюю пору ощущению – чешется там, чешется тут. Зазудело там, это породило зуд здесь, а это порождает зуд еще в одном месте, и в конце концов я обнаруживаю, что дергаюсь уже весь, как та девчонка в фильме про изгнание дьявола. Примерно то же самое происходило и в моей голове, в ней тоже словно бы лопались какие-то зудливые пузырьки. Виски я мало принял перед тем, как залечь, вот в чем вся штука.
Мне скоро стукнет шестьдесят шесть, думал я, активная физическая жизнь подходит к концу. Тело мое, когда я двигаюсь, напоминает и обличьем, и звуками, которые оно издает, наполненный йогуртом пластиковый пакет; моя способность сосредоточиться на чем бы то ни было – единственное, если не считать эгоизма, что необходимо поэту, – слабеет. Супружества мои закончились пшиком, а в смысле профессиональном никто меня всерьез не воспринимает. «Поэт правого крыла» – так они меня именуют. Типичная тупоумная херня. Только потому, что я не вторю сладкоречивым заповедям академической коза ностры, только потому, что я в гробу видал титулы и приличные манеры, только потому, что я понимаю разницу между политикой и поэтикой, только потому, что мне присуще определенное чувство национальной принадлежности, только потому, что я считаю Киплинга поэтом лучшим, чем Паунд[78]78
Джозеф Редьярд Киплинг (1865–1936) – английский поэт и писатель, лауреат Нобелевской премии. Эзра Лу-мис Паунд (1885–1936) – американский поэт-модернист.
[Закрыть] (точка зрения, кстати сказать, которую начинают в последнее время разделять даже привыкшие ходить по скользкому льду представители академических кругов), – только потому, коротко говоря, что у меня имеется собственная башка на плечах, меня принято игнорировать и принижать. Ну и пошли они в жопу. Пошли в жопу все до единого. Впрочем, в этом нет никакой необходимости: они давно уже там. И все же меня не покидает чувство – чувство, от которого я никак не могу избавиться, – чувство, что меня, вот на этом самом этапе моей жизни, турнули из газеты по причине более чем резонной, – да нет, не так, резонная-то она, конечно, резонная, но я хотел сказать, что добился увольнения сам, и более чем осознанно. Ну еще и идиотизм существования, он тоже не давал мне заснуть. Тебе, наверное, приходилось переживать мгновения, в которые жизнь кажется бесконечно абсурдной? Особенно теперь, когда над тобой висит угроза смерти. Со мной это чаще всего случается, когда я смотрю из окна движущегося автомобиля или вагона. Вдруг попадается на глаза что-то совершенно обыденное, какие-нибудь колокольчики, кивающие на насыпи, или семейство, устроившее пикник посреди придорожной автостоянки, и вдруг твой разум оказывается не способным более поддерживать представление о мире, полном жизни, материальных объектов и твоих собратий, человеческих существ. Сама идея Вселенной становится чудовищной, и ты обращаешься в чуждое этому миру существо. Что, черт подери, думает себе это дерево? Почему вон та куча гравия так терпеливо торчит на одном месте? И чем занимаюсь я сам, таращась в это окно? Почему все эти молекулы стекла слиплись воедино и повисли в воздухе, позволяя мне глядеть сквозь них? Такие мгновения проходят, естественно, и мы возвращаемся в царство сущего, к нашим унылым помыслам и еще более унылым газетам; секунда – и мы снова становимся частью мира, готовой обозлиться до апоплексического удара из-за тупости некоего министра или озаботиться участью какого-нибудь нового идиотического направления в искусстве, – мы снова обращаемся в часть огромной навозной кучи. Отсутствие наше в ней было столь мимолетным, а наша способность как-то им управлять – столь пренебрежимо малой, что никаким усилием воли повторить этот опыт нам не удается.Питера Камбрика, которого я довольно близко знал в семидесятые годы, – боюсь, ты тогда еще под стол пешком ходила – до самой его кончины мучила история, связанная с одной, в 1964 году происходившей, охотой в Южной Африке. Он подстрелил пару слонов – одного этого по нынешним понятиям довольно, чтобы обречь его на вечное проклятие, – но ухитрился добавить к ним еще и двух бушменов, а подобные подвиги не приветствовались уже и в те времена. Сто лет назад еще можно было завершить рассказ о таком происшествии словами: «Разумеется, всю эту историю замяли». Но в 1964-м история выплыла наружу и совершенно изгадила Питеру жизнь – имя его, как имя простофили Профьюмо[79]79
Джон Деннис Профьюмо, занимавший с 1960 по 1963 г. пост министра обороны Великобритании, оказался замешанным в громком скандале, связанном с его любовницей, моделью Кристиан Келли, подозревавшейся в шпионаже в пользу СССР.
[Закрыть] или одного из участников уотергейтской[80]80
Подразумевается «уотергейтское дело» – политический скандал, вызванный проникновением во время президентской кампании 1972 г. пяти взломщиков в помещение Национального комитета Демократической партии, находившееся в вашингтонском отеле «Уотергейт», и их арестом на месте преступления. Как выяснилось в дальнейшем, взломщики были связаны с комитетом за переизбрание на второй срок президента-республиканца Р. Никсона. Никсона переизбрали, однако в 1974 г. ему пришлось подать из-за этой истории в отставку.
[Закрыть] шайки, оказалось навеки связанным со скандалом. Все дело в том, что Питер был превосходным стрелком, и потому поползли слухи, будто он намеренно взял тех туземцев на мушку. Поверить в это было трудновато, поскольку Камбрик происходил из прогрессивной семьи, отстаивал в палате лордов интересы либералов и неизменно голосовал за отмену смертной казни. Объяснение случившегося свелось к тому, что он ошибочно принял пощелкивания, посредством которых общаются друг с другом обитатели пустыни Калахари, за крики страусов. Этого хватило, чтобы Питер сохранил возможность появляться в гостиных сильных мира сего, однако так и не избавило бедолагу от приставшего к нему отпечатка некоего неприличия. Так или иначе (набираю побольше воздуху в грудь), отпечаток этот был небезосновательным: как-то в середине семидесятых мы с Питером в одной машине возвращались в Лондон после розыгрыша «Челтнемского золотого кубка»,[81]81
Ежегодные скачки на ипподроме в г. Челтнеме, графство Глостершир.
[Закрыть] понемногу надираясь на заднем сиденье дармовым «Хайном» или «Мартеллем», не упомню уж, какой из коньячных домов был в те времена спонсором скачек, и Камбрик признался мне, что действительно тщательно и осознанно прицелился сначала в одного туземца, а после в другого, но сказал при этом, что у него имеется оправдание. Похоже, ему внезапно выпало одно из странных мгновений, которые я тебе описал. Вся обстановка, которая его окружала: «велд», деревья, дичь, носильщики, самое небо над головой, – все стало для него нереальным. Существование утратило какой бы то ни было смысл. Жизнь лишилась даже преходящего значения – и его, и чья-либо еще. Впрочем, выпустив вторую пулю, он опомнился и уронил ружье, шепча «боже мой, боже мой», пока до него доходила вся суть случившегося.«То, что я испытал тогда, Тед, – сказал он мне, – было самым настоящим экстазом». «Экстазом?»
«С того дня я прочел многое из написанного матерью Юлианией,[82]82
Святая мать Юлиания из Нориджа (1342–1416) – мистически настроенная монахиня, написавшая книгу «Откровения Божественной любви».
[Закрыть] проштудировал “Пелену незнания”.[83]83
Анонимное мистическое сочинение XIV в.
[Закрыть] Мистиков. “Экстаз” означает по-гречески пребывание за пределом собственной личности».«М-м, – отозвался я. – Ну да. Но ты же понимаешь, друг мой, что суд счел бы это оправдание шатким».
«Есть высший суд», – ответил с сентиментальной сентенциозностью хорошо образованного человека Питер, на чем мы эту тему и оставили.
Так я лежал, мучимый многоразличным зудом, и проклинал склад собственного ума, впадающего при всяком столкновении с безнадежной бессмысленностью существования скорее в апатию, чем в экстаз. Когда любой внешний толчок порождает внутреннее отталкивание, человеку приходится искать причины, которые позволят ему вылезать по утрам из постели, – причины, во всяком случае, более основательные, чем боязнь нажить пролежни.
Я отбросил одеяло, босиком доковылял до столика с напитками и уставился на бутылки.
«Хрен господень, – сказал я себе. – Еще и четырех утра нет. Неужели я докатился до этого?»
Так я и простоял, глазея на бутылки с виски, более часа. Серебристый свет между шторами, над высокими зелеными горлышками, сменился белизной, птичье пение наполнило воздух. А я все никак не мог унять слез. Вздорных слез, слез разочарования, сентиментальных слез, слез вины... Не знаю, что это были за слезы. Просто слезы, праздные слезы.
Погулять, подумал я, хватаясь за полную бутылку и втискивая ступни в обувь. Погулять, самое милое дело.
Решив не связываться с огромной парадной дверью – что было чревато сложностями, – я вылез через французское окно гостиной на террасу и некоторое время слонялся там, принюхиваясь к утреннему воздуху и стараясь убедить себя, что качеством он куда выше нашего лондонского тумана.
Несмотря на все окружавшие меня признаки кипучей жизни – на уже упомянутых птиц, на ростки, выбрасываемые зеленью газонов, деревьями и кустами, – я остро сознавал, что вокруг стоит мертвенный покой. А возьми тот же Лондон – в половине пятого утра он положительно бурлит. Выхлопы с громом несущихся по пустым улицам газетных фургонов, плеск извергаемой отверженными мочи, быстрое стаккато тонких каблучков в переулках, дребезжание одинокого такси и орущие на площадях и улицах дрозды с воробьями – орущие громче, чем в какой угодно деревне, – все эти звуки оживают и обретают значение благодаря свойству, которое присуще каждому великому городу: акустичности. В городе все звенит. Сельский мир напрочь лишен резонанса, отзвуков или эха, напрочь лишен этого благовеста цивилизации. Что и делает его очень милым для оздоровительных наездов в наугад арендованный дом или воскресных вылазок, но решительно непригодным для человеческого существования. Сельские жители, разумеется, думают иначе: дай им волю, они бы выстлали Пикадилли и Стрэнд мхом и запустили бы плющ по стенам Букингемского дворца – только для того, чтобы не дать ни единому звуку отражаться от них рикошетом. И с идеями дело обстоит в точности так же. Выкрикни поутру в столице какую-нибудь мысль, и она в тот же день появится в последнем вест-эндском выпуске «Стандард», раздел «Дневник лондонца», в тот же вечер станет предметом визгливых дебатов в клубе «Каркун», а через неделю будет осмеяна на страницах «Тайм аут»[84]84
Выходящий раз в две недели информационный журнал прогрессивного толка, печатающий по преимуществу разнообразные рецензии и временами политические статьи.
[Закрыть] как устаревшая. Бессмысленно – вне всякого сомнения; отвратительно – еще бы, но определеннейшим образом знаменует обстановку куда более живую, чем в идиллической аркадии, где продвижение всякой идеи обладает разительным сходством с прыжками проколотого теннисного мячика по торфяному болоту.Должен, впрочем, признать, что одна штука удается сельской местности на славу, и это роса. Она-то, пока я стоял на террасе, облокотясь на балюстраду и сжимая в руке бутылку виски, из которой не отпил пока ни глотка, и приковала мой взгляд. Широкая полоса муравы, уходящая к огражденной канаве, и за канавой, там, где временами пасутся лошади, где трава погрубее, – все это, как и можно было ожидать, купалось в прелестной, притягательной росе. Однако мое внимание привлекла полоска травы потемнее, пересекавшая лужайку посередине, – явный след недавно прошедшего здесь человека. Садовник, подручный садовника, егерь или кто-нибудь из прислуги даже в наши неблаговоспитанные времена, рассудил я, наверняка держался бы дорожки, так кто же – быстрый взгляд на часы, – кто из домашних стал бы бродить здесь в три робкие минуты шестого?
И я пошел по следу, немедля промочив бывшие на мне великолепные, оленьей кожи, штиблеты. Плевать, думал я – совершенно как девица из Армии спасения, открывшая для себя фильм «Жизнь в шестидесятых», – это Приключение. Я шел по свежему следу человека, прошедшего здесь незадолго до меня, пока не добрался до угла лужайки – места, откуда она начинала круто спускаться к глубокой канаве. Земля здесь была побурее и поголее, выжженная солнцем, изморенная жаждой, роса на нее не ложилась, а если и ложилась, то мгновенно впитывалась, так что никаких следов я больше не видел.
Если только у загадочного существа, которое я преследовал, не было в каблуках пружин, достаточно мощных, чтобы позволить ему (или ей) перескочить через канаву, оно, надо полагать, поворотило направо, к темным, плотным зарослям лавров и рододендронов. Ну и я потопал туда же, уже ощущая себя изрядным ослом.
Это место, один из тех окраинных участков парка, с которыми не способен справиться никакой садовник, так густо поросло зловещего вида кустарником, что ни малейшего прохода мне отыскать не удалось. Я стоял у его кромки, помахивая, как булавой, бутылкой и вслушиваясь. Ни звука. Трава тут росла довольно пышная, но никаких следов человеческого присутствия она не являла. Я повернулся и, сильно озадаченный, пошел обратно, в конец лужайки. Против собственной воли я начал размышлять над произнесенным тобой словом «чудо». Не думай, дорогая, что я спятил, и все же скажи, может, ты видела, как кто-то... мой разум неистово противится этой мысли... как кто-то летает? Курам на смех, конечно, и все-таки... дай мне знать, отвечает ли это тому, что я должен был обнаружить.
Я понимал, что чувства мои не лишены сходства с теми, какие обуревают человека, пытающегося определить источник загадочных ночных шумов, мешающих ему заснуть. Он стоит на лестнице, сердце его колотится, рот приоткрыт. Очевидные варианты отпадают один за другим: постукивающие по оконному стеклу усики плюща; его собака, жена или ребенок, шурующие в кладовке; доски пола, потрескивающие при включении автоматического обогревателя. Все это не годится, и он начинает обдумывать причины менее вероятные: бьющуюся в смертных судорогах мышь; нетопыря, залетевшего в кухню; кошку, случайно (или намеренно) наступившую на пульт дистанционного управления и перемотавшую видеокассету, – однако и они не могут вполне объяснить звук, услышанный им, и потому... если человек этот хоть немного похож на меня, он торопливо семенит наверх, ныряет обратно в постель и накрывает ухо подушкой, притворяясь, будто ничего и не слышал.
Я дошел до края канавы и оглядел лежащую за ней часть парка. Никаких следов человеческих ног я не увидел, но, возможно, я просто смотрел не под тем углом. Чувствуя себя идиотом всех двенадцати разновидностей сразу, я соскользнул в канаву и вскарабкался на другой ее крутенький бережок, держа в руке единственное мое оружие – бутылку десятилетней выдержки виски. Снова оказавшись на уровне парка, я прошелся по густой траве, отыскивая хоть какие-нибудь признаки того, что здесь недавно побывал человек. Ничего. Ни единого следа. Я оглянулся и увидел оставленные мною четкие отметины. Нет, никто здесь пройти не мог. Еще пара шагов вперед – и тут, без всякого предупреждения, нога моя врезалась во что-то твердое, железное. Подскочив, точно шотландский танцор, я испустил сдавленный вопль. Отвратительная боль разливалась по моей озябшей, мокрой ступне, отвратительный поток непристойностей изливался из озябших, мокрых уст. То была кадка, наполовину врытая в землю, укрытая высокой травой тяжеленная кадка из оцинкованного железа.
Я попрыгал немного на месте, кривясь от боли – ноготь на большом пальце, имеющий склонность к врастанию в плоть, с силой врезался в носок штиблета. Откупорив бутылку, я поднес ее к губам. Но когда аромат виски уже ударил мне в нос, я остановился.
Во всем этом происшествии присутствовало нечто немыслимо глупое и до смешного сентиментальное – но также и тревожащее чрезвычайно. Отпечатки ног, не ведущие никуда; человек, идущий по ним с бутылкой виски в руке; преследование, завершившееся столкновением с кадкой. Я, как ты знаешь, Джейн, к фантазиям не склонен. Всякого рода ниспосылаемые провидением символы ничего для меня не значат – только символы, изобретенные человеком, – и все же я был бы совсем уж тупой, изуверски рационалистической задницей, если бы не задумался над этой точно во сне привидевшейся последовательностью.
Я выругался и, не отпив ни капли, закупорил виски, потом высоко поднял руку и отпустил бутылку, и та с лязгом и звоном рухнула в кадку. Хотя бы на миг, решил я, позволю себе чуть-чуть суеверности. Не все же мертвую пить?
Снова переправившись через канаву, я заковылял к дому, раздраженно прихлопывая себя ладонями по бедрам. И с каждым шагом, отдалявшим меня от канавы, во мне разрасталось сознание моей вины. Кем же надо быть, чтобы выбросить полную бутылку десятилетнего виски? Может, беда не в том, что я выпил слишком много, а в том, что выпил мало; о том же, что я и спал всего ничего, не приходится и говорить, но самое главное – я так и не докончил вот это, первое из писем к тебе. Дальнейшее пьянство я решил отложить до дневного времени, сон тоже мог подождать. И все-таки вот в эту минуту, к которой я рассказал тебе – до крайности бессвязно – практически все, что стоило рассказать, я ощущаю себя усталым, как беспородная собака, и рука моя больше уже не способна выводить буквы, а потому отскребись, дорогуша, и дай мне покой.
Твой преданный крестный отец
Тед.
IV
Дэвид с подобием упрека смотрел в потолок. То самое, ужасное, случилось с ним снова. Сколько ни заставлял он себя опускаться мысленно в смрадную клоаку или подниматься к ослепительным шпилям, кровь все равно приливала в ноющие волокна, а щеки все равно горели от пульсирующего жара.
– Ложись! – задыхаясь, выпалил он. – Ложись, ложись, ложись.
Он знал, что с ним происходит. Отлично знал, что мошонка его переполнена и разбухла от семени, что все эти трубки и завитки напряжены и раздуты давлением того, что стремится выплеснуться наружу. Вот уже год, как он испытывал одно слякотное поражение за другим, пробуждаясь со знанием, что ночью плотину опять прорвало. Совладать со своим телом во сне он не мог, тут ему винить себя было не в чем, но он не вправе, не должен допустить, чтобы его сознательное «я» пало жертвой этого злобного, тыкливого, напористого уродства.
Обманутые летней зарей часы над конюшнями пробили четыре.
Дэвид встал. Он содрогнулся – постыдная голова чудовища неторопливо проехалась по ткани пижамных штанов, на подрагивающую секунду узкая щелка на этой головке, слепо тычущейся в ткань, приотворилась, и тут головка отыскала ширинку и все чудище, трепеща, выставилось вверх, раздвоенное, точно дурацкий знак победы.
– Остановись, остановись! – задыхался Дэвид. – Ох, ну пожалуйста... пожалуйста...
Но ничто не способно было остановить его – ни холодная вода, ни горячая молитва, ни угрозы, ни обещания.
Стоя у кровати, Дэвид яростно стиснул гада, словно желая его придушить.
– Я... тебе... покажу!.. – прорычал он, в гневе дергая мерзавца вверх и вниз.
Сволочь. Оно опять победило. Нити семени вырвались из его кончика и с торжествующими шлепками оросили ковер.
Дэвид бросился на кровать, уязвленный, взбешенный, отчаявшийся. Он плакал в подушку и клялся, что такого никогда больше не будет.
Спустя недолгое время он почувствовал облегчение, снова встал и начал одеваться.
Он подгадал так, чтобы последние пять слов его молитвы совпали с пятью ударами башенных часов.
– Милостивый, кроткий, истинный, сильный и ЧИСТЫЙ!– выдохнул он.
Дэвид надеялся, что слово «сильный», которое он добавил к молитве, позволит ему избежать бедствий, подобных тому, что случилось около часа назад. Чистота требует силы. Откуда эта сила возьмется, сказать он не мог. Не из чистоты же, в самом-то деле? Это уж было бы тем, что отец называет «поправкой-22». Сила исходит изнутри.
Ладно, пора уходить. Здесь хорошо, но нельзя же допустить, чтобы...
Внезапно он замер в тревоге. Шаги! Дэвид ясно расслышал шаги. Кто-то, шаркая, приближался к нему. Вот кашель, потом звуки рвоты. Дядя Тед! Ни малейших сомнений, это дядя Тед. Куда он собрался в такую рань? Он же из тех, кто раньше десяти, самое малое, никогда не встает. Дэвид не шевелился, он только крепко зажмурился, хотя вокруг него и стояла непроглядная тьма. Дядя Тед снова закашлялся и побрел куда-то в сторону, направляясь, решил Дэвид, к зарослям лавров.
Потом дядя Тед опять возвратился, постоял прямо над ним, сопя, чертыхаясь и притоптывая ногой, так что земля летела Дэвиду в лицо. Дэвид не осмеливался стряхивать комочки грязи. Он просто лежал на теплой земле и ждал. Он вслушивался в звуки, издаваемые карабкавшимся куда-то дядей Тедом, в какой-то глухой перестук. Уж не пытается ли дядя Тед отыскать дорогу сюда? Дэвид затаил дыхание. Звуки прекратились. Наступило безмолвие. По щеке Дэвида ползла мокрица.
Внезапно послышался громкий лязг, следом рев и проклятия. Дядя Тед в парке! Господи, что он там делает?
«Ах ты, мудацкая, адская, богомерзкая сука, педрила обосранный...» – услышал Дэвид; потом какой-то хлопок. Хлопок походил на звук, издаваемый пробкой, когда ее вытягивают из бутылки.
«Может, я с ума схожу», – подумал Дэвид. Снова какой-то лязг, и снова шум возни. Дэвид опять затаил дыхание.
В конце концов дядя Тед, пыхтя и что-то досадливо бурча, утопал в сторону дома.
Минут через десять, аккуратно опустив за собой покрытую дерном дверцу, Дэвид из канавы вглядывался в дом, отыскивая в нем признаки жизни. Затем опустил взгляд и, увидев следы на лужайке, выбранил себя.
– Ну конечно! – прошептал он. – Роса! Мне следует быть осторожнее.