355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Писахов » Ледяна колокольня » Текст книги (страница 10)
Ледяна колокольня
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:36

Текст книги "Ледяна колокольня"


Автор книги: Степан Писахов


Жанр:

   

Сказки


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Перепилиха

– Глянь-ко на улицу. Вишь, Перепилиха идет? Сама перестарок, а идет фасонисто, как таракан по горячей печи. Голос у нее такой пронзительной силы, что страсть!

И с чего взялось? С медведя.

Пошла это Перепилиха (товды ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха торопится, ягоды собират грабилкой.

Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, сходна с ковшом, только долговата, с узорами по краям. У Перепилихи было бабкино придано.

Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трещит, кто-то пыхтит.

Голову подняла, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират, и тоже торопится, рот набиват.

Перепилиха со всего голосу взвизгнула! И столь пронзительно, что медведя наскрозь проткнула и наповал убила голосом!

Над медведем еще долго визжала, верещала, боялась, кабы не ожил.

Взяла медведя за лапу и поволокла домой. И всю дорогу голосом верещала. И от того самого места, где медведя убила, и до самой Уймы просека стала. Больши и малы дерева и кусты порубленными пали от Перепилихиного голосу.

Дома за мужа взялась и пилила, и пилила! Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толконул? Зачем не помог медведя волокчи? Муж Перепилихин и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. В мужике сквозна дыра засветилась.

Доктор осмотрел и сказал: «Кабы в сторону на вершок, и сердце прошибла бы!»

Жить доктор дозволил, только велел сделать деревянну пробку. Пробку сделали. Так с пробкой и ходит мужик. Пробку вынет, через дырку дух пойдет сквозной и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж изловчился: пробку открыват да закрыват – плясова музыка выходит. Его на свадьбы зовут заместо гармониста.

А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги.

Она перво-наперво ум отобьет, опосля того голосом всего исщиплет, прицарапат.

Мы выторапливались уши заткнуть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихи и силы не имет.

Одиновы видим: куры, собаки, кошки всполошились, кто куда удират. Ну, нам понятно – это значит, Перепилиха истошным голосом заверещала.

Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал, али в гостях не назвали самолучшей гостьюшкой.

Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас в Уйме силу пробует.

Мы еенну повадку вызнали. Сейчас уши закрыли кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. Попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась и мимо Перепилихи павой проплыла, подолом пыль пустила. Уши затворены – и вся ересь голосова нипочем. Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху. А жаровихинцы уж приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. Дома, которы не крашены, наскоро мелом вымазали – на крашено Перепилихин голос силы не имет.

Вот Перепилиха по деревне скется, изводится, а все безо всякого толку.

Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат.

Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила – от дома враз щепки полетели!

Жил в том дому мужичонко по прозвищу Опара. Житьишко у Опары маловытно, домишко чуть на ногах стоит. Опара придумал на крышу ушат с водой затащить, водой и чохнул на Перепилиху цельным ушатом. Перепилиха смокла и силу голосову потеряла. Жаровихински жонки выскочили, а в ругани они порато наторели. И взялись Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед!

Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет – мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала.

Перепилиху мы и на общественну пользу приспособлям: как чищемину задумам, Перепилиху посылам дерева да кусты голосом рубить.

Пирог с зубаткой

Послушай, кака оказия с Перепилихой приключилась. Завела Перепилиха стряпню, растворила квашню, да разбухала больше меры.

Квашню на печку поставила, а сама возле печи спать повалилась. Спят: муж Перепилихи на полатях, Перепилиха на полу выхрапыват, вроде как носом сказку говорит.

Слышит Перепилихин муж, ровно кто босыми ногами по избе шлепат. Глянул с полатей: квашня-то пошла, тесто через край да на Перепилиху валит. Перепилиха только во снах причмокиват да поворачиватся.

Перепилихин муж обряжаться стал скорым делом: печку затопил, жону посолил, тестом обтяпал, маслом смазал да в печку. Испек-таки пирог!

Нас, мужиков, скликать стал к себе в гости:

– Кумовье, сватовье, други-соседи! Покорно прошу ко мне в гости, моей стряпни, моего печенья ись! Испек я пирог с зубаткой, приходите скоро, пока горячность из пирога не ушла!

Мы думам: кака така горячность? Ежели и простынет пирог малость, то горячим запьем. Сами поторапливаемся.

Сам знашь, не в частом быванье мужикову стряпню ись доводится. В Перепилихину избу явились, как по приказу – все сразу.

Ну и пирожище! Отродясь такого не видывали! Со всех сторон шире стола, и толстяшшой, и румяняшшой, просто загляденье, а не пирог!

Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешки. И как следоват быть, по заведенному у нас обычаю, у рыбника верхню корку срезали, подняли.

А в пироге – Перепилиха! Запотягивалась и говорит:

– Ах, как я тепло выспалась!

Что тут стало – и говорить не стану! Опосля того разу я не только к большим пирогам, а к маленьким с опаской подходил!

Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не сразу и признали. Думали – какой проходящей так измочен, так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в горячей воде вымочила да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала и приговаривала:

– После твоих гостей для моих гостей избу мою!

День и ночь висел Перепилихин муж на плетне. На другой день Перепилиха его сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.

Мы попробовали, а ись не стали – уж оченно Перепилихой пахло, и злость Перепилихина на зубах хрустела.

На треске гуляли

Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказывал как-то Пуля:

– Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую, нет ходу. Вышел на мостик, глянул – стоим! – Что за оказия?

Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушенна вскидывается, взблескиват серебром. Винт колотит, рыбинами брызжет. А пароход – на месте! Мы на треску наехали. Матросы пристали ко мне, канючат:

– Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько, добра задаром пропадат! И трюмы у нас пусты!

Ну, ладно, позволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели да приятелям раздавали в угощенье.

Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул и сон такой ладный завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся!

Протер глаза – я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.

В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил – вышло на много километров длиной, палкой толщину узнал – вышло двадцать пять метров. Дело подходяще: ехать можно.

А на тресковой косяк лесу всякого нанесло. Смастерил избушку, развел огонь, сварил уху. Рыба тут. На рыбе еду, рыбу варю. Поел – поспал, поел – поспал. Меня треска и кормит и везет.

Пора бы к дому сворачивать. А весь косяк хвостом мотнул да на север повернул. И понеслись мы мимо Новой Земли, в океан Ледовитой.

На строчных льдинах знаки ставил алыми платочками, что жоне с Мурмана вез. Погулял и домой пора.

Высмотрел вожака-рыбу – накинул узду. И так ладно вышло! Правлю, куда надо, весь косяк вожжой поворачиваю. К дому свернул. Шибче парохода шел.

В городе у рыбной пристани углом пристал. Пристал и почал торговать свежей треской: на что свеже – жива в воде.

Продавал дешевле богатеев-рыбаков. Покупатели ко мне валом валили.

Смотрящи, лицезрящи на берегу столпились. Всем антиресно поглядеть на тресковый косяк.

Я пущал гулять по треске. Малых робят с учительшами пущал задарма, а с других жителей по копейке брал.

– Да ты, гость разлюбезный, кушай, ешь треску-то! Из того самого стада, на котором я ехал, только уж не обессудь – посолена.

Белый медведь полюсной

Я тебе не все еще обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, ветер платки полощет. Платок алый, что огонь взблескиват, что голос громкий песню вскрикиват.

Когда еще кто увидит его, а медведь заприметил – да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка завалящего нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем и в ус не дую.

Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватиться!

Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань! Медведь с ярости начал рыбу жрать, столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах застряла.

Я медведя веревкой достал и шкуру снял. Погодь, сейчас покажу, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура большаща, шерсть длинняща. Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко чем больше носишь, тем нове становится.

Дакося привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал.

Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторский чиновник отобрал. Увидел у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой! Пристал чиновник:

– Не отдашь – в Сибирь!

Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то моя баба и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось – и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику, сказал, что так сделал нарошно, чтобы везти было легче. Чиновники в ту пору понимания настоящего не имели, только грабить ловко умели.

Чайки одолели

Вот чайки тоже одолевали меня, ковды я на треске ехал.

Треска – рыба деловитая, идет своим путем за своим делом, в сторону не вертит. А чайки на готово и рады.

Ну, я чаек наловил столько, что в городу куча чаек на моем рыбном косяке выше домов была.

В городу приезжим да чиновникам заместо гусей продавал. Жалованьишко чиновничье – считана копейка. Форсу хоть отбавляй – и норовили подешевле купить. Как назвал чаек гусями да пустил подешевле – вмиг раскупили. А мне что? Кабы настоящи рабочи люди, совестно стало бы. Чиновникам надо было, чтобы на разговоре было важно да форсисто, а суть как хошь. Чаек, гусями названных, за гусей ели и гостей потчевали.

У чиновников настояще пониманье форсом было загорожено.

Трюм

В прежние времена нам в согласьи жить не давали. Чтобы ладу не было, дак деревню на деревню науськивали.

Всяки прозвища смешны давали, а другоряд и срамно скажут.

А коли деревня больша, то верхний с нижним концом стравливали, а потом и штрафовали.

Ну, вот было одного разу. Шли мы на пароходе с Мурмана, там весновали товды и летовали. Народ был разноместной.

Заговорили да заспорили – чья сторона лучше. Одни кричат, что ихны девки голосистей всех. Ихных девок никаким не перевизжать. Други шумят, что ихны девки толще всех одеваются.

Сарафаны в подоле по восемнадцати аршин, а нижних юбок по двадцати насдевывают. Третьи орут, что у ихних хозяек шаньги мягче всех, колобы жирней, пироги скусней.

Слов аж не хватат, криком берут. Силился я утихомирить старым словом:

– Полноте, робята, горланить. Всяка сосенка о своем боре шумит!

Да где тут! Им как вожжа под хвост попала.

– У нас да у нас!..

– У нас бороды гуще да длинней. У нас в старостиной бороде медведь ползимы спал, на него облаву делали!

– А наши жонки ядреней всех!

– А вашу деревню так-то прозывают…

– Ах, нашу деревню? Нашу деревню! А про вашу деревню…

И пошло. До того доспорили, что в одном месте ехать не захотели. Кричат:

– Выворачивай каюты, поедем всяк своей деревней!

Только трескоток пошел. Мы, уемски, трюм отцепили да в нем домой и приехали. Потом пароходски спохватились, по деревням ездили, каюты отбирали. К нам за трюмом сунулись. А мы трюм под обчественну пивоварню приспособили. Для незаметности трюм грязью да хламом залепили. В этом-то трюму мы сколько зим от баб спасались.

И пьем и песни поем – и хорошо.

Артелью работал, один за стол садился

Вот я в двух гостях гостил, надвое разорвался. На двое – дело просто. Меня раз на артель расщепало! Ехал я на поезде, домой торопился. Стоял на площадке вагона и поезду помогал – ходу подбавлял: на месте подскакивал, ногами отталкивался.

На крутом завороте меня из вагона выкинуло. Вылетел я да за вагон пуговицей зацепился. Моя жона крепко пуговицу пришила, еенно старанье хорошу службу сослужило.

Я боялся, что меня за каку-нибудь железнодорожность зацепит и растянет, а вышло иначе. Начало меня подбрасывать да мной побрякивать. Где брякнет – так и останусь, там и стою, остановки поезда дожидаюсь.

Я по дороге у железной дороги частоколом стал. Сам стою, сам себя считаю, а сколько станций, полустанков, разъездов сам собой частой вехой обвешил – и не сосчитал.

Вот машина просвистела, попыхтела и остановилась. Дальше нашего края ехать некуда. Коли снизу добираться, то тут конец, коли от нас ехать, то начало.

Я пуговицу от вагона отцепил. Домой пошел большой толпой, и все я, иду, песню хором пою.

В Уйме думали: плотники новы дома ставить пришли али глинотопы на кирпичный завод. Я артельно ближе подошел. Люди с диву охнули.

– Охти, гляди ты! Сколько народу, и все – как один Малина! Ну, исто капаны! И до чего схожи – хоть с боку, хошь с рожи. И как теперича Малиниха мужа распознат? Эка орава – и все на один лад: и ростом, и цветом, и выступью. Которой взаправдашней – как выгнать?

У моей жоны слова готовы:

– Который на работу ловче и на слово бойче, тот и муж мне. Мой-то Малина работник примерный!

Я на жонино слово поддался и всеми частями за работу взялся. В поле и на огороде работаю, поветь починяю, огород горожу, мельницу чиню, дом заново крашу, в лесу дрова запасаю, рыбу ловлю, бабе к новой юбке оподолье вышиваю, хлеб молочу, пряжу кручу, веревки вью. И все зараз, и на все горазд?

За работу взялся в послеобеденно время, а к наужне все сготовлено, все сроблено.

Баба моя ходит и любуется, а не может вызнать, который я – настоящий я. Я на всех работах в десять рук работаю.

Вызнялась жона на поветь, будто на работу поглядеть, и метнула громким зовом:

– Малина, муженек! Поди за стол садись, пришла пора ись!

Я к еде двинулся и весь в одного сдвинулся. В тех местах, где я стоял у железной дороги, там выросли малиновы кусты и по ею пору растут. Ягоды крупны, сочны, скусны.

Я худого не выдумываю, а норовлю, чтобы хорошим людям всем хватило да любо было.

Кабатчиха нарядилась

Кабатчиха у нас в деревне была богаче всех и хвастунья больше всех. Нарядов у кабатчихи на пол-Уймы хватило бы.

В большой праздник это было. Вся деревня по улице гулянкой шла. Все наряжены, кто как смог, кто как сумел.

И кабатчиха выдвинула себя. И так себя вырядила, что народ столбами становился: на кабатчиху глядят, глаза протирают, глаза проверяют, так ли видится, как есть?

Такой нарядности мы до той поры не видывали. Напялила кабатчиха на себя платье само широко с бантами, с лентами, с оборками, со вставками, с трахмалеными кружевами.

Оделась широко. А кабатчихе все мало кажет. Нарядов много, охота всеми похвастать. Попробовала она комоду с нарядами и шкап платяной на себя взвалить, да силы не хватило ташшить.

Придумала-таки кабатчиха, как народ удивить. Себе на бок по пятнадцать платьев нацепила для показу нарядностей запаса.

На голову надела медной таз для варки варенья. Оно верно: посудина у нас в деревне редкостна, – пожалуй, всего одна.

Медной таз ручкой вперед, малость набок. На таз большой цветошник с живыми розанами поставила, шелковой шалью подвязала.

Под мышкой у кабатчихи охапка зонтиков и парусолей.

Это ишшо не все. Перед самым праздником кабатчик привез из городу больши часы стенны. Часы с боем, с большим маятником. Народ этой обновы ишшо не видал, ишшо не знал.

Кабатчиха и часы на себя налепила. Спереду повесила. Идет и завод вертит, на громкой бой заводит.

Маятник из стороны в сторону размахиват. Народ увертыватся, едва успеват отскакивать.

Пришла пора часам бить. Зашипело. Мы думали, кабатчиха на горячу сковороду села. Шипит громко, а пару не видать и жареным не пахнет.

Часы отшипели и ударили бой частым громким звоном, в один колокол и на всю Уйму.

Как сполох ударили.

Вольнопожарны услыхали, мешкать не стали, выташшили вольнопожарну машину с двенадцатью рукавами. В кабатчиху воду стекой пустили из двенадцати рукавов.

Раз бьют сполох – значит, заливай.

Кабатчиха зонтики, парусоли растопырила, от воды загородилась, домой итти поворотилась. Она бы ишшо погуляла, да наряды носить на своих больших телесах устала и промялась, есть захотела.

Часы все ишшо бьют, вольнопожарна машина воду из двенадцати рукавов все ишшо льет.

Перед кабатчихой разлилась лужа большашша, широчашша, глубочашша – во всю ширину улицы. Лужу не обойти, не перескочить.

Робята догадались, лодку приташшили, перевоз устроили. Цену брали по копейке с человека.

Кабатчиха, чтобы маятнику не мешать, мелкими шажками шла, к перевозу пришагала:

– Везите меня на ту сторону, мне-ка обедать пора!

Робята ей и говорят:

– С тебя, богачихи, копейки одной мало, плати по грошу с пуда. Как раз гривенник и будет.

Кабатчиха носом дернула, медным тазом на голове блеснула, розанами живыми махнула:

– Я с мелкими деньгами не знаюсь. У меня деньги только крупны, сама мелка монета рупь. Сдачи давайте четыре двое гривенных и один гривенник. И сдачу за мной несите до дому, как я мелких денег в руки не беру.

Где робятам эстолько сдачи набрать?

– Хошь, дак садись за весь целковой, а не хошь – жди, ковда лужа высохнет!

У кабатчихи от злости волненье произошло, от голоду в животе заурчало. Отдала рупь.

Тут поп Сиволдай, как по сговору, как по заказу, явился. От праздничных сборов-доходов поповска широка одежа, как амбар, раздулась: карманы, как чемоданы. Поп руки воздел и запел:

 
Вот как я вовремя, в пору поспел, -
Как в иголку вдел!
Кабатчиху за рупь везите,
За тот же рупь
И меня перевезите!
 

Сиволдай с кабатчихой в лодку разом сели. Лодка булькнула и на дно ушла.

В большой праздник, да посередке деревни, да при всем честном народе поп да кабатчиха в лужу сели.

Сели от тяжести богатства, которо на них.

Сиволдай руками, ногами воду бурлит, вода через край пошла. Часы маятником размахивают, воду выплескивают. Вода вскорости вся ушла.

На улице только мокро, грязно место, а в нем Сиволдай с кабатчихой сидят, на два голоса кричат, чтобы их вызняли.

Мы бы и вызняли, да об попа, об кабатчиху свои одежи пачкать пожалели.

Крик полицейски услыхали, прибежали. Поглядели, обрадели.

С кабатчихи часы сташшили, все наряды скрутили, себе под мундиры накрутили. У попа евонны доходы, праздничны сборы отобрали.

Попа с кабатчихой из лужи подняли, домой увели, грязный след замели.

Ну, это дело ихно, полицейско, нам оно посторонне.

Громка мода

Сидел я на угоре над рекой, песню плел, река мимо бежала, журчала, мне помогала. Мы с рекой в ладу, в согласье живем. Песню плету, узоры песенны выплетаю.

Вдруг вывернулся пароходишко прогулочный: городских гуляк возит для проветриванья. Пароходишко свистком скрипучим, визжачим меня с песни сбил, я на тот час песню потерял.

Я рассердился, бечевкой размахнулся, свисток сорвал, тряпкой укутал, его и не слышно.

Прихожу домой, а у нас франтиха-модница в гостях сидит. Из городу приперлась, чай пьет. Гостья локти расставила и с особенным модным фасоном чашку в двух перстах едва держит и чай выфыркиват.

От своей нарядности вся приважничалась. И зовет меня:

– Присядь со мной рядышком, песенной выдумщик!

– От сижанки я на ногах постою.

С ней, модницей-франтихой, рядом не очень сядешь така она широка. Кофта вся в оборках, рукава пузырями и с кружевами, кружева натопорщены, то ли на трахмале, то ли на густом клею держатся. А юбка двадцать три метра в подоле. Эка модность никудышна, не по моему ндраву. Я сзаду подошел и под кофтенны оборки, в юбошны складки свисток визжачий прицепил, тряпицу сдернул, сам отскочил. У модницы как засвистело.

– Извините, мне недосужно боле в гостях сидеть, у меня в середке како-то расстройство, я к фершалу побегу.

Бежит франтиха по деревне, пыль разметат, кур пугат, а свисток на ходу еще звонче вывизгиват. Собаки за франтихой с лаем пустились, ее бежать подгоняют, мимо фершала прогнали.

Модница-франтиха до самого городу юбкой по дороге шмыгала, пыль столбом вздымала!

В городу шагу сбавила, ради важности двадцатитрехметровой юбкой вертит, а свисток враскачку да с дребезгом завизжал. Во всех домах отдалось! Городски франтихи-модницы в окна выпялились!

– Что оно тако? Откудова экой фасон! И как прозыватся?

Модница в свистячей-визжачей юбке идет вперевалку, губки бантиком сложила и чуть-чуть выговорила:

– Это сама нова загранична мода и прозывается «музыкально гулянье».

Что тут в городу повелось!

Модницы широки юбки напялили и под юбки гранофоны приладили, под юбки девчонок услужающих посадили. Девчонки гранофонны ручки вертят, пластинки гранофонны перевертывают, гранофоны все в разноголосицу. У которых под юбкой девчонки на гармони играют-нажаривают, а у которых в бубны бьют. У кого услужающей девчонки нету али гранофон не припасен, те взяли будильники, и на долгий звон завели, и под юбки дюжинами привесили.

Протопопиха малой колокол с соборной колокольни стащила, подвесила под юбку, идет, каблуками вызваниват, пнет в колокол – он и откликнется из-под подолу. Очень звонко, громко!

Жители городски едва не оглохли от екого музыкального гулянья.

Начальство скоропалительно собралось и особым указом, строгим приказом громку моду запретило.

Все угомонились. Во всех концах стихло. Только у модницы-франтихи свистит и свистит без передыху! Модница и так и сяк старается свист унять: на тумбу сядет – свистит, к забору прижмет себя – свистит!

Модница ко мне в Уйму рванулась. А по берегу нельзя – в кутузку заберут, она в лодку скочила и во всей модной нарядности часов пять веслами шлепала. Ко мне добралась уж на ночь глядя. Добралась и давай упросом просить помочь ей против свисту. Как не помогчи, я завсегда помочь готов.

– Скидывай, кума, юбку, я перестрою на нову моду.

Модница юбку сняла. Я свисток отцепил, в тряпку укутал, его опять не слышно. От юбки я двадцать два с половиной метра отхватил, на портянки нам, мужикам, франтихе оставил полметра.

На другой день франтиха нову моду завела. По городу в узкой юбке молчком пошла, юбка вся как рукав, модница ногами чуть переставлят, щеки надула напоказ, мол, коли юбкой узка, так с лица широка.

Городски модницы сейчас же увидали. Как им отстать?

В узки юбки ноги кое-как втолкнули, ногами засеменили. А не знали, что щеки надо надуть – полные рты воды набрали: им и тошно, и дых сперло, и перешепнуться нельзя, ведь рты-то водой полны.

На модниц сам полицмейстер наскочил, саблей забренчал, ногами застучал:

– По какому случаю ходите да молчите, како дело умышляете?

Модницы фыркнули на полицмейстера, его водой всего обмочили.

– Мы из-за тебя из себя воду выпустили, из-за тебя модный фасон потеряли! Коли громку моду нельзя носить, так тихомолком ходить нельзя запретить!

Полицмейстера модницы оглушили, ум отбили, а ума и было-то мало. Вышел новый приказ:

– Моду, окромя громкой, каку хошь одевайте, только ртов не открывайте.

Ты думаешь, я все это выдумал, что такого и не было? Посмотри на старопрежних картинках, в прежних журналах, увидишь, каки широки юбки носили. Под юбками малы ребятишки хороводы водили. На других картинках юбки шириной с рукав, по ровному месту шли, а как приступка – и ни с места! На лестницы модниц на руках подымали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю