Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Стефан Цвейг
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Но час настал, он настал еще раз, последний раз в моей разрушенной жизни. Это произошло почти год тому назад, на другой день после дня твоего рождения.
И странно: я весь день думала о тебе, потому что день твоего рождения я всегда справляла, как праздник. Рано, рано утром я вышла из дому, купила белые розы и, как всегда, послала их тебе в память о забытом тобой часе. Днем я поехала с мальчиком кататься, потом повела его в кондитерскую Демеля, а вечером в театр, – я хотела, чтобы и он, ни о чем Fie подозревая, с ранних лет запомнил этот день, как некий таинственный праздник. Назавтра, вечером, я была на концерте с моим тогдашним другом, молодым фабрикантом из Брюнна, с которым жила уже два года; он обожал меня, окружал заботами, хотел, так же как и другие, жениться на мне и встречал с моей стороны такой же, казалось, беспричинный отказ, хотя засыпал меня и ребенка подарками; сам он был человек достойный, и его несколько тупая, но беззаветная преданность заслуживала иного ответа. На концерте мы встретили знакомых и все вместе поехали ужинать в ресторан на Рингштрассе, и вот среди смеха и шуток я предложила заглянуть еще в танцевальный зал – в Табарен. Обычно, когда меня звали в такие места, я отказывалась, потому что слишком шумное, пьяное веселье, неизменно царившее там, было мне противно; но на этот раз какая-то необъяснимая, магическая сила заставила меня высказать пожелание, с бурным одобрением подхваченное всей компанией. Я и сама не знала почему, но меня неудержимо тянуло туда, словно что-то необычайное и неожиданное предстояло мне там. Мои спутники, привыкшие во всем угождать мне, тотчас встали, и мы отправились в Табарен, пили там шампанское, и на меня нашла такая неистовая, почти мучительная веселость, какой я никогда не испытывала. Я пила и пила, подхватывала гривуазные песенки – еще немного, и я пошла бы танцевать или начала хохотать на весь зал. Но вдруг словно ледяным холодом или огненным жаром обдало мое сердце – я увидела тебя: ты сидел за соседним столиком с приятелями и смотрел на меня восхищенным и полным желания взглядом, тем взглядом, который всегда проткал в самые недра моего существа. Впервые за десять лет ты вновь смотрел на меня со всей присущей тебе силой безотчетной страстности. Я вся задрожала и чуть не выронила из рук поднятый бокал. К счастью, никто из сидевших за нашим столиком не заметил моего смятения, оно затерялось в раскатах смеха и музыки.
Твой взгляд становился все упорней, все пламеннее, он жег меня как огнем. Я силилась понять, узнал ли ты меня наконец, или я для тебя опять новая, другая, незнакомая женщина? Кровь прихлынула к моим щекам, я рассеянно отвечала на вопросы моих друзей. Ты не мог не заметить, как взволновал меня твой взгляд. Едва уловимым кивком головы ты сделал мне знак, чтобы я на минуту вышла в вестибюль. Затем ты нарочито громко потребовал счет, простился с приятелями и вышел, еще раз дав мне понять, что будешь ждать меня. Я дрожала, как в ознобе, меня била лихорадка, я не могла выдавить из себя ни слова, не могла смирить охватившее меня волнение. Как раз в эту минуту негритянская пара, дробно стуча каблуками и пронзительно вскрикивая, начала исполнять модный замысловатый танец; все взоры обратились на них, и, пользуясь этим, я встала, сказала моему другу, что сейчас вернусь, и вышла вслед за тобой.
Ты стоял в вестибюле у вешалок и ждал меня; когда я подошла, лицо твое просияло. Улыбаясь, поспешил ты мне навстречу; я сразу увидела, что ты не узнал меня, не узнал во мне ни подростка, ни девушки давно минувших лет; опять тебя влекло ко мне, как к чему-то новому, неизвестному.
– Найдется у вас как-нибудь и для меня часок? – спросил ты, и по твоему уверенному, непринужденному тону я поняла, что ты принимаешь меня за одну из тех женщин, которых можно купить на вечер.
– Да, – произнесла я то же трепетное, но само собой разумеющееся «да», которое однажды, более десяти лет назад, сказала тебе робкая девушка на сумеречной улице.
– Когда мы могли бы увидеться? – спросил ты,
– Когда хотите, – ответила я: перед тобой у меня не было стыда. Ты удивленно взглянул на меня, с таким же недоверчивым любопытством и недоумением, как в тот вечер, когда я точно так же поразила тебя поспешностью, с какой я дала согласие.
– Можно и сейчас? – несколько нерешительно спросил ты.
– Да, – ответила я, – идем, – и уже направилась к вешалке, чтобы взять свое манто.
Тут я вспомнила, что номерок от нашего платья остался у моего друга. Вернуться и попросить номерок было невозможно без длительных объяснений; но и пожертвовать часом, который я могла провести с тобой, часом, о котором я мечтала столько лет, я не хотела. Не колеблясь ни минуты, я набросила на вечернее платье шаль и вышла в сырую туманную ночь, не заботясь о своем манто, не думая о добром, любящем меня человеке, на чьи средства я жила уже долгое время и которого я поставила в самое нелепое и унизительное положение: у всех на глазах его любовница, прожившая с ним два года, убегает по знаку первого встречного. О, я глубоко сознавала всю низость и неблагодарность, все бесстыдство своего поведения; я понимала, что поступаю нелепо и наношу хорошему человеку и верному другу смертельную обиду, понимала, что порываю с налаженным существованием, – но что значила для меня дружба, сама жизнь по сравнению с нетерпеливым желанием вновь ощутить твои губы, услыхать нежную ласку твоих слов? Так я любила тебя: теперь я могу сказать тебе это, когда все прошло, все миновало. Мне кажется, если бы ты позвал меня с моего смертного одра, у меня явились бы силы встать и пойти за тобой.
У подъезда стоял экипаж, и мы поехали к тебе. Я снова слышала твой голос, чувствовала твою близость и была так же опьянена, так же по-детски счастлива, как при нашей первой встрече. Я опять поднималась по лестнице впервые после более чем десятилетнего промежутка. Нет, нет, я не могу тебе рассказать, как в эти мгновения я ощущала все вдвойне, в прошлом и настоящем, и во всем опять-таки только одного тебя. В твоей комнате мало что изменилось: прибавилось только несколько картин, книг, немного новой мебели, и все было так знакомо мне! А на письменном столе стояла ваза с розами – с моими розами, которые я накануне, ко дню рождения, послала тебе в память о той, кого ты все-таки не вспомнил, все-таки не узнал даже теперь, когда она опять была подле тебя и ты соединял с ней уста и руки. Но все же мне отрадно было видеть, что ты хранишь мои цветы, что вокруг тебя витает частица моего «я», дыхание моей любви.
Ты обнял меня. Снова я осталась у тебя на всю долгую ночь. Но и тут ты не узнал меня. Счастливая, принимала я твои ласки и видела, что твоя страсть не знает разницы между любимой и купленной женщиной, что ты предаешься своим желаниям со всей беспечной расточительностью твоей натуры. Ты был так нежен и чуток со мной, женщиной, приведенной из ночного ресторана, так дружески сердечен и рыцарски почтителен и в то же время так страстен в наслаждении, что я, пьянея от счастья, как десять лет назад, опять со всей силой почувствовала твою неповторимую двойственность – высокую одухотворенность в любовной страсти, когда-то покорившую меня, полуребенка. Я не встречала человека, который так пламенно отдавался бы во власть минуты, с такой щедростью раскрывал бы другому сокровеннейшие глубины своей души, – чтобы затем, увы, все померкло в какой-то безграничной, почти противоестественной забывчивости. Но и я забыла о себе. Кто была я, здесь, в темноте, подле тебя? Страстно влюбленная девочка, или мать твоего ребенка, или чужая женщина из ресторана? Ах, все было так знакомо, уже пережито и вместе с тем так упоительно ново в ту блаженную ночь! И я молилась, чтобы ей не было конца.
Но утро настало; мы встали поздно, и ты пригласил меня позавтракать с тобой. Мы пили чай, приготовленный в столовой невидимой услужливой рукой, и непринужденно болтали. Ты опять говорил со мной просто и сердечно, без нескромных вопросов, без малейшего любопытства. Ты не спрашивал, ни кто я такая, ни где живу; я была для тебя только случайным приключением, безыменной минутной прихотью, бесследно исчезающей из памяти, как дымок рассеивается в воздухе. Ты рассказал мне, что тебе предстоит большое путешествие в Северную Африку, которое продлится два или три месяца; я задрожала от страха, радость сменилась отчаянием, ибо в ушах у меня уже звучало: «Конец, все прошло и позабыто!» Мне хотелось броситься к твоим ногам и закричать: «Возьми меня с собой, тогда ты узнаешь меня наконец, наконец-то после стольких лет!» Но я была так робка, малодушна, так рабски покорна тебе! Я только сказала:
– Как жаль!
Ты, улыбаясь, взглянул на меня:
– Тебе правда жаль?
Тут я не выдержала, поддалась внезапному порыву. Я встала и долгим, пристальным взглядом посмотрела тебе в лицо. Потом сказала:
– Тот, кого я любила, тоже всегда уезжал. – Я смотрела на тебя, смотрела прямо в глаза. «Сейчас, сейчас он узнает меня!» Я ждала, трепеща от страха и надежды.
Но ты улыбнулся мне и сказал в утешение:
– Из путешествий ведь возвращаются.
– Да, – ответила я, – возвращаются, но успев забыть.
Должно быть, в тоне, каким я это сказала, прозвучало что-то необычное, слишком страстное, потому что теперь и ты встал и посмотрел на меня с удивлением и теплой лаской. Ты взял меня за плечи.
– Хорошее не забывается, тебя я не забуду, – сказал ты и погрузил взгляд в самую глубину моих глаз, словно ты хотел запечатлеть в памяти мой образ. И чувствуя, как-проникает в меня этот ищущий взгляд, впитывающий в себя все мое существо, я подумала, что наконец, наконец пелена упадет с твоих глаз. «Он узнает меня, узнает меня!» Душа моя ликовала от этой мысли.
Но ты не узнал меня. Нет, ты не узнал меня, и никогда я не была столь чужда тебе, ибо… ибо иначе как мог бы ты сделать то, что сделал через несколько минут? Ты поцеловал меня, еще раз страстно поцеловал, так что мне пришлось снова поправить растрепавшиеся волосы. И вот, стоя перед зеркалом, я вдруг увидела – я чуть не упала от ужаса и стыда, – я увидела, как ты украдкой сунул в мою муфту две крупные бумажки. Как я только удержалась, чтобы не вскрикнуть, не ударить тебя по лицу, – ты платил за эту ночь мне, любившей тебя с детства, матери твоего ребенка! Я была для тебя только проституткой из Табарена, не больше, ты заплатил мне, заплатил! Мало того, что я была забыта тобой, я должна была еще снести от тебя унижение.
Я начала торопливо хватать свои вещи. Только бы уйти, поскорей уйти, – мне было слишком больно. Я взяла шляпу – она лежала на письменном столе возле вазы с белыми розами, моими розами. Тут мной овладело властное, неудержимое желание: я решила сделать еще одну попытку:
– Не дашь ли ты мне одну из твоих белых роз?
– С удовольствием, – ответил ты и тотчас вынул из вазы цветок.
– Но, может быть, тебе подарила их женщина, – женщина, которая тебя любит?
– Может быть, – сказал ты, – не знаю. Они присланы мне, и я не знаю кем. За это я их и люблю.
Я взглянула на тебя.
– Может быть, они тоже от женщины, забытой тобой!
Ты изумленно взглянул на меня. Я твердо смотрела тебе прямо в глаза. «Узнай меня, узнай же меня наконец!» – кричал мой взгляд. Но твой взгляд светился лаской и неведением. Ты еще раз поцеловал меня. Но ты меня не узнал.
Я поспешно направилась к дверям, потому что слезы готовы были брызнуть у меня из глаз, а этого ты не должен был видеть. Я так бежала, что в прихожей чуть не столкнулась с твоим слугой. Он проворно отскочил в сторону, услужливо распахнул передо мной дверь, и в этот миг – ты слышишь? – в этот краткий миг, когда я сквозь слезы взглянула на старика, в его глазах вспыхнул какой-то свет. В этот миг – ты слышишь? – в этот единый миг Иоганн узнал меня, хотя ни разу не видел меня с моего детства. Мне хотелось стать перед ним на колени и целовать ему руки за то, что он узнал меня. Но я только выхватила из муфты эти ужасные деньги, которыми ты пригвоздил меня к позорному столбу, и сунула их старику. Он задрожал, испуганно посмотрел на меня – в эту секунду он, быть может, больше отгадал обо мне, чем ты за всю свою жизнь. Все, все люди любили меня, все были ко мне добры, только ты, только ты один не помнил меня, только ты один ни разу не узнал меня!
Мой ребенок умер, наш ребенок, теперь мне некого любить на всем свете, кроме тебя. Но кто ты для меня, ты, никогда, никогда не узнающий меня, проходящий мимо меня, как мимо прозрачной воды, наступающий на меня, как на камень, ты, неизменно обрекающий меня на разлуку и вечное ожидание? Один раз мне казалось, что я удержала тебя, неуловимого, в ребенке. Но это был твой ребенок: он жестоко покинул меня и отправился в путешествие, он забыл меня и больше не вернется. Я опять одинока, одинока, как никогда, у меня ничего нет, ничего нет от тебя: ни ребенка, ни слова, ни строчки, никакого знака памяти, и если бы ты услышал мое имя, оно ничего не сказало бы тебе. Почему мне не желать смерти, когда я мертва для тебя, почему не уйти, раз ты ушел от меня? Нет, любимый, я не упрекаю тебя, я не хочу вселить свое горе в твой озаренный радостью дом. Не бойся, я не стану больше докучать тебе; прости мне, я должна была излить душу в час смерти своего ребенка. Только раз я должна была все высказать тебе, – потом я опять скроюсь во мраке и буду молчать, как всегда молчала перед тобой. Но ты не услышишь моего стона, пока я жива, – только когда я умру, получишь ты это завещание, завещание женщины, любившей тебя больше, чем все другие, и которой ты никогда не узнавал, всю жизнь ожидавшей тебя и не дождавшейся твоего зова. Быть может, быть может, ты позовешь меня тогда, и я в первый раз нарушу верность тебе: я не услышу тебя из могилы. Я не оставлю тебе ни портрета, ни знака памяти, как и ты мне ничего не оставил; никогда ты не узнаешь меня, никогда. Такова была моя судьба в жизни, пусть будет так и в моей смерти. Я не позову тебя в мой последний час, я ухожу, и ты не знаешь ни моего имени, ни моего лица. Я умираю легко, потому что ты не чувствуешь этого издалека. Если бы тебе было больно, что я умираю, я не могла бы умереть.
Я больше не могу писать… такая тяжесть в голове… все тело ломит, у меня жар… кажется, мне сейчас придется лечь. Может быть, скоро все кончится, может быть, хоть раз судьба сжалится надо мной, и я не увижу, как унесут мое дитя… Я больше не могу писать… Прощай, любимый, прощай, благодарю тебя. Все, что было, было хорошо, вопреки всему… я буду благодарна тебе до последнего вздоха. Мне хорошо – я сказала тебе все, ты теперь знаешь, нет, ты только догадываешься, как сильно я тебя любила, и в то же время моя любовь не ложится бременем на тебя. Тебе не будет недоставать меня – это меня утешает. Ничто не изменится в твоей прекрасной, светлой жизни… я не омрачу ее своей смертью… это утешает меня, любимый.
Но кто… кто будет посылать тебе белые розы ко дню твоего рождения? Ах, ваза опустеет, легкое дуновение моей жизни, раз в год овевавшее тебя, – развеется и оно! Любимый, послушай, я прошу тебя… это моя первая и последняя просьба к тебе… исполни ее ради меня: каждый год, в день твоего рождения – ведь это день, когда думают о себе, – покупай розы и ставь их в синюю вазу. Делай это, любимый, делай это так, как другие раз в году заказывают панихиду по дорогой им усопшей. Но я больше не верю в Бога и не хочу панихид, я верю только в тебя, я люблю только тебя и жить хочу только в тебе… ах, только один раз в году, незаметно и неслышно, как я жила подле тебя… Прошу тебя, исполни это, любимый… это моя первая просьба к тебе и последняя… благодарю тебя… люблю тебя, люблю… прощай…
Он дрожащей рукой отложил письмо. Потом долго сидел задумавшись. Смутные воспоминания вставали в нем – о соседском ребенке, о девушке, о женщине в ночном ресторане, но воспоминания неясные, расплывчатые, точно контуры камня, мерцающего под водой. Тени набегали и расходились, но образ не возникал. Память о чем-то жила в нем, но о чем – он вспомнить не мог. Ему казалось, что он часто видел все это во сне, в глубоком сне, но только во сне.
Вдруг взгляд его упал на синюю вазу, стоявшую перед ним на письменном столе. Она была пуста, впервые за много лет пуста в день его рождения. Он вздрогнул; ему почудилось, что внезапно распахнулась невидимая дверь и холодный ветер из другого мира ворвался в его тихую комнату. Он ощутил дыхание смерти и дыхание бессмертной любви; что-то раскрылось в его душе, и он подумал об ушедшей жизни, как о бесплотном видении, как о далекой страстной музыке.
Страх
Перевод Н. Касаткиной.
Когда фрау Ирена вышла из квартиры своего возлюбленного и начала спускаться по лестнице, ее охватил уже знакомый бессмысленный страх. Перед глазами замелькали черные круги, колени вдруг точно окоченели, перестали сгибаться, и ей пришлось ухватиться за перила, чтобы не упасть. Не впервые отваживалась она на это рискованное приключение, и такая внезапная дрожь тоже была ей не в новинку, но всякий раз, возвращаясь домой, она не могла совладать с беспричинным приступом глупого и смешного страха. Идя на свидание, она не испытывала ничего похожего. Экипаж она отпускала за углом, торопливо, не глядя по сторонам, проходила несколько шагов до подъезда, взбегала по лестнице, и первый прилив страха, к которому примешивалось и нетерпеже, растворялся в жарком приветственном объятии. Но когда она собиралась домой, дрожь иного, необъяснимого ужаса поднималась в ней, лишь смутно сочетаясь с чувством вины и нелепым опасением, будто каждый прохожий на улице с одного взгляда угадает, откуда она идет, и дерзко ухмыльнется при виде ее растерянности. Уже последние минуты близости были отравлены нарастающей тревогой; она торопилась уйти, от спешки у нее тряслись руки, она не вникала в слова возлюбленного, нетерпеливо пресекала прощальные вспышки страсти, все в ней уже рвалось прочь, прочь из его квартиры, из его дома, от этого похождения, обратно в свой спокойный, устоявшийся мирок. Не понимая от волнения тех ласковых слов, которыми возлюбленный старался ее успокоить, она на секунду замирала за спасительной дверью, прислушиваясь, не идет ли кто-нибудь вверх или вниз по лестнице. А снаружи уже караулил страх, чтобы сейчас же накинуться на нее, властной рукой останавливал биение ее сердца, и она спускалась по этой пологой лестнице, едва переводя дух.
С минуту она простояла, закрыв глаза, жадно вдыхая прохладу полутемного вестибюля. Где-то вверху хлопнула дверь. Фрау Ирена испуганно встрепенулась и сбежала с последних ступенек, а руки ее сами собой еще ниже натянули густую вуаль. Теперь оставалось еще самое жестокое испытание – необходимость выйти из чужого подъезда. Она пригнула голову, как будто готовясь к прыжку с разбега, и решительно устремилась к полуоткрытой двери.
И тут она лицом к лицу столкнулась с какой-то женщиной, которая, очевидно, шла в этот дом.
– Простите, – смущенно пробормотала она и собралась обойти незнакомку. Но та заслонила собой дверь и уставилась на фрау Ирену злобным и наглым взглядом.
– Вот я вас и накрыла! – сразу же заорала она грубым голосом. – Ну, ясно, из порядочных! У нее и муж есть, и деньги, и всего вдоволь. Так нет, ей еще понадобилось сманить любовника у бедной девушки…
– Ради бога… что вы?.. Вы ошибаетесь, – лепетала фрау Ирена и сделала неловкую попытку проскользнуть мимо, но женщина всей своей громоздкой фигурой загородила проход и пронзительно заверещала:
– Как же, ошибаюсь… Нет, я вас знаю. Вы от моего дружка, от Эдуарда идете. Наконец-то я вас застукала; теперь понятно, почему для меня у него времени нет. Из-за вас, подлянка этакая.
– Ради бога, не кричите так, – еле слышно выдавила из себя фрау Ирена и невольно отступила назад, в вестибюль. Женщина насмешливо смотрела на нее. Этот трепет и ужас, эта явная беспомощность были ей, видимо, приятны, потому что теперь она разглядывала свою жертву с самодовольной, торжествующе-презрительной улыбкой. А в голосе от злобного удовлетворения появились даже фамильярно-благодушные нотки.
– Вон они какие, замужние дамочки: гордые да благородные. Под вуалью ходят чужих мужчин отбивать. А как же без вуали? Надо же потом разыгрывать порядочную женщину.
– Ну, что… что вам от меня нужно? Ведь я вас даже не знаю… Пустите…
– Ага, пустите… Домой, к супругу, в теплую комнату… Чтоб разыгрывать важную барыню и помыкать прислугой… А что мы тут с голоду подыхаем, до этого благородным дамам дела нет… Они у нас последнее норовят украсть…
Ирена усилием воли овладела собой, по какому-то наитию схватилась за кошелек и вытащила оттуда все бумажные деньги.
– Вот… вот… берите. Только пропустите меня… Я больше никогда сюда не приду… даю слово…
Свирепо блеснув глазами, женщина взяла деньги и при этом прошипела:
– Стерва.
Фрау Ирена вся вздрогнула от такого оскорбления, но, увидев, что противница посторонилась, выбежала на улицу не помня себя и задыхаясь, как самоубийца бросается с башни. В глазах у нее темнело, лица прохожих казались ей уродливыми масками. Но вот наконец она добралась до наемного автомобиля, стоявшего на углу, без сил упала на сиденье, и сразу все в ней застыло, замерло. Когда же удивленный шофер спросил наконец странную пассажирку, куда ехать, она несколько мгновений тупо смотрела на него, пока до ее ошеломленного сознания дошли его слова.
– На Южный вокзал, – выговорила она, но вдруг у нее мелькнула мысль, что та тварь может броситься ей вдогонку. – Скорее, пожалуйста, скорее!
Только по дороге она поняла, каким потрясением была для нее эта встреча. Она ощутила холод своих безжизненно повисших рук и вдруг начала дрожать, как в ознобе. К горлу подступила горечь, и вместе с тошнотой в ней поднялась безудержная, слепая ярость, от которой выворачивалось все внутри. Ей хотелось кричать, молотить кулаками, избавиться от ужаса этого воспоминания, засевшего у нее в мозгу, точно заноза, забыть Мерзкую рожу с наглой ухмылкой, противную вульгарность, которой так и разило от несвежего дыхания незнакомки, развратный рот, с ненавистью выплевывавший прямо ей в лицо грубые слова, угрожающе занесенный над ней красный кулак. Все сильнее становилась тошнота, все выше подкатывала к горлу, а тут еще машину от быстрой езды швыряло во все стороны; Ирена хотела уже сказать шоферу, чтобы он ехал медленнее, но вовремя спохватилась, что ей нечем будет заплатить ему – ведь она отдала вымогательнице все крупные деньги. Она поспешила остановить машину и, к вящему удивлению шофера, вышла на полдороге. К счастью, денег ей хватило. Зато она очутилась в совершенно незнакомом районе, среди деловито сновавших людей, каждое слово, каждый взгляд которых причиняли ей физическую боль. При этом ноги у нее были как ватные и не желали двигаться, но она понимала, что надо попасть домой, и, собрав всю свою волю, с неимоверным напряжением тащилась из улицы в улицу, словно пробиралась по болоту или глубокому снегу. Наконец она дошла до дому и устремилась вверх по лестнице с лихорадочной поспешностью, но сейчас же сдержала себя, чтобы волнение ее не показалось подозрительным.
Лишь после того, как горничная сняла с нее пальто и она услышала из соседней комнаты голос сына, игравшего с младшей сестренкой, а успокоенный взгляд ее увидел кругом все свое, родное и надежное, к ней вернулось внешнее самообладание, хотя откуда-то из глубины все еще накатывали волны тревоги и болезненно бились в стесненной груди. Она сняла вуаль, заставила себя придать лицу выражение беспечности и вошла в столовую, где ее муж, сидя за накрытым к ужину столом, читал газету.
– Поздно, поздно, мой друг, – ласково пожурил он жену, поднялся и поцеловал ее в щеку, отчего в ней, помимо воли, проснулось щемящее чувство стыда. Они сели за стол, и муж равнодушным тоном, не отрываясь от газеты, спросил – Где ты была так долго?
– У… у Амелии… ей надо было кое-что купить… и я пошла с ней, – проговорила она и тут же рассердилась на себя за то, что не подготовилась к ответу и так неумело солгала. Обычно она заранее изобретала тщательно продуманную ложь, способную выдержать любую проверку, но сегодня от страха все позабыла и принуждена была прибегнуть к такой беспомощной импровизации. А что, если муж, как в той пьесе, которую они недавно видели, вздумает позвонить по телефону и проверить?..
– Что с тобой? Ты какая-то рассеянная… Отчего ты не снимешь шляпу?
Уже во второй раз она обнаруживает сегодня свое волнение! Вздрогнув, Ирена встала, пошла в спальню снять шляпу, и до тех пор смотрела в зеркало, пока беспокойный взгляд ее не стал снова твердым и уверенным. Только после этого она вернулась в столовую.
Горничная подала ужин, и вечер прошел как обычно, пожалуй молчаливее, менее оживленно, чем обычно, вялый, скудный разговор то и дело прерывался. Мысли Ирены неустанно возвращались к событиям этого дня, но всякий раз, дойдя до грозной минуты враждебной встречи, отшатывались в испуге; тогда она поднимала взгляд, чтобы ощутить себя в безопасности, среди дружественных предметов, связанных с дорогими воспоминаниями, нежно притрагивалась к ним и понемногу успокаивалась. А стенные часы, невозмутимо шагая в тишине своим стальным шагом, незаметно сообщали и ее сердцу свой равномерный, беспечно-уверенный ритм.
На следующее утро, когда муж ушел к себе в контору, а дети отправились гулять и она наконец-то осталась наедине с собою, вчерашняя встреча при ярком утреннем свете стала казаться ей менее устрашающей. Прежде всего фрау Ирена рассудила, что вуаль у нее очень густая и шантажистка никак не могла разглядеть ее лицо, а значит, ни в коем случае в другой раз не узнает ее. Спокойно продумала она, как обезопасить себя впредь. Она ни за что больше не пойдет на квартиру к своему возлюбленному – таким образом, возможность вторичного наскока отпадет сама собой. Остается угроза случайной встречи, тоже маловероятная, ведь она уехала в автомобиле, и, значит, та не могла выследить ее. Ни ее имя, ни адрес вымогательнице не известны, а по общему облику трудно наверняка узнать человека. Но и на такой крайний случай фрау Ирена была вооружена. Избавившись от тисков страха, ничего не стоит, решила она, держать себя спокойно, от всего отпираться, невозмутимо утверждать, что это ошибка; ведь доказать, что она была у возлюбленного, немыслимо иначе, как застигнув ее на месте преступления, – значит, в случае чего можно привлечь эту тварь к ответу за шантаж. Недаром фрау Ирена была женой одного из самых известных столичных адвокатов; из его разговоров с коллегами она усвоила, что шантаж должен быть пресечен немедленно и с полным хладнокровием, потому что малейшее колебание, малейший признак тревоги со стороны жертвы дают в руки противника лишний козырь.
Первой мерой предосторожности была короткая записка, в которой она извещала любовника, что не может прийти в условленный час ни завтра, ни в ближайшие дни. Ее гордость была уязвлена тягостным открытием, что она заменила в милостях возлюбленного такую низменную, недостойную соперницу, и теперь, с неприязненным чувством подбирая слова, она испытывала мстительную радость, что холодный тон записки ставит их свидания в зависимость от ее прихоти.
Этого молодого человека, пианиста с именем, она встретила на вечере у кого-то из знакомых и очень скоро, сама того не желая и не отдавая себе ни в чем отчета, стала его любовницей. Он, в сущности, почти не волновал ее кровь, у нее не было к нему ни чувственного, ни особо духовного тяготения; она отдалась ему не потому, что он был нужен, желанен ей, а просто из-за недостаточно решительного сопротивления его воле и еще из-за какого-то беспокойного любопытства. Ничто – ни удовлетворенная супружеским счастьем кровь, ни столь частое у женщин чувство духовного оскудения – не вызывало у нее потребности в любовнике; она была вполне счастлива, имея состоятельного, умственно превосходящего ее мужа и двоих детей; она лениво нежилась в своем уютном, обеспеченном, укрытом от бурь существовании. Но бывает в воздухе такое затишье, которое будит чувственность не меньше, чем духота и грозы, такая равномерная температура счастья, которая взвинчивает сильнее всякого несчастья. Сытость раздражает так же, как голод, и от надежной, устоявшейся жизни Ирену потянуло к приключению.
Вот в такую полосу полного довольства, которому сама она не умела придать новые краски, молодой пианист вошел в ее уравновешенный мирок, где обычно мужчины лишь пресными шутками и невинными любезностями почтительно отдавали дань ее красоте, по-настоящему не ощущая в ней женщины, и тут впервые с девических времен что-то всколыхнулось в ее душе. В нем самом ее привлек, пожалуй, лишь налет печали, подчеркивавший и без того нарочитую томность его лица. Ирене, привыкшей видеть кругом только довольных жизнью людей, эта печаль говорила об ином, высшем мире, и ее невольно потянуло за пределы повседневных чувств, чтобы заглянуть в этот мир. Похвала, вызванная минутным умилением от его игры, быть может чересчур горячая с точки зрения приличий, заставила сидевшего у рояля музыканта взглянуть на молодую женщину, и уже в этом первом взгляде было что-то зовущее. Она испугалась и вместе с тем ощутила сладостную жуть, сопутствующую всякому страху, а дальнейшая беседа, вся словно пронизанная и опаленная скрытым пламенем, разожгла ее и без того настороженное любопытство, так что она не уклонилась от новой беседы, когда встретилась с ним в концерте. Дальше они стали видеться часто и уже не случайно. Ей льстило, что для него, настоящего артиста, она так много значит как ценительница и советчица, в чем он не раз уверял ее, и всего через несколько недель их знакомства она опрометчиво согласилась на его предложение – ей, одной ей сыграть свою новую вещь у себя дома; возможно, что у него отчасти и были такие благие намерения, но они потонули в поцелуях и страстных объятиях. Первым ощущением Ирены, после того как она, неожиданно для себя, отдалась ему, был испуг перед этим поворотом в их отношениях; таинственное очарование развеялось в один миг, и чувство вины за измену мужу лишь отчасти умерялось тщеславным сознанием, что она, как ей казалось, добровольно, впервые отринула свой респектабельный мирок.
В первые дни она ужасалась собственной порочности, но мало-помалу, повинуясь голосу тщеславия, стала даже гордиться ею. Впрочем, все эти сложные чувства волновали ее очень недолго. Что-то бессознательно отталкивало ее в этом человеке, главным образом то новое, непривычное, что собственно и пленило ее. Страстность, которая увлекала ее в его музыке, становилась тягостной, и минуты близости, его порывистые властные объятия были ей даже неприятны, она невольно сравнивала его себялюбивую необузданность с робким, после стольких лет супружества, благоговейным пылом мужа. Но, согрешив однажды, она вновь и вновь возвращалась к любовнику, без восторга и без разочарования, из своеобразного чувства долга и еще потому, что ей лень было побороть эту новую привычку. Прошло немного времени, и она уже отвела своему возлюбленному определенное местечко в жизни, назначила для него, как для родителей мужа, определенный день в неделе; но эта связь ничуть не изменила обычного течения ее жизни и только что-то добавила к ней. Вскоре возлюбленный вошел в благоустроенный механизм ее существования, как некий довесок равномерного счастья, как третий ребенок или новый автомобиль, и запретное любовное приключение уже ничем не отличалось от дозволенных радостей.