Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Стефан Цвейг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не смотрел ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее – этот взгляд говорил: «Не привлекай внимания! возьми себя в руки!» – Я знал, что она… как бы это выразить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом зале… я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избавиться от моей назойливости здесь… я знал, что она – и с полным основанием – боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я знал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было свыше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих из них… Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание… безусловно… потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно, страдала от моего нелепого поведения.
Сколько бы я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разбить чары, сковывавшие мою волю… Я был словно парализован яростным своим упорством… Но она не выдержала… Со свойственной ей восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окружавшим ее мужчинам:
– Я немного утомлена… хочу сегодня пораньше лечь… Спокойной ночи!
И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял, что она уходит… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… и так я простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого… а тогда… тогда…
Однако погодите… погодите… Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины – играть в карты… только по углам беседовали небольшие кучки гостей… Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом люстр… и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному залу, изредка отвечая на поклоны… шла с тем великолепным, высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован, пока не понял, что она уходит, а когда я это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода. Тут… о, до сих пор мне стыдно вспоминать об этом… тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал – вы слышите – я побежал… я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался от стен зала… Я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал со стыда я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог не мог остановиться… Я догнал ее у дверей Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри задрожали от гнева… Я только открыл было рот… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и сказала… громко, чтобы все слышали:
– Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… уж эти ученые!..
Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… Я понял, я был поражен – как мастерски спасла она положение. Порывшись в бумажнике, я второпях вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня холодной улыбкой… В первую секунду я обрадовался… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и она будет отгонять меня, как собаку.
Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, как злоумышленник… Ни за какие блага в мире не прошел бы я опять по тому залу, где стены еще хранили отзвук ее смеха… Я пошел… точно не знаю, куда я пошел… в какие-то кабаки… и напился, напился, как человек, который хочет все забыть… Но… но мне не удалось одурманить себя… ее смех отдавался во мне, резкий и злобный… этого проклятого смеха я никак не мог заглушить… Потом я бродил по гавани… револьвер я оставил в отеле, а то непременно бы застрелился. Я больше ни о чем и не думал и с одной этой мыслью пошел домой… с мыслью о левом ящике комода, где лежал мой револьвер… с одной этой мыслью.
Если я тогда не застрелился… клянусь вам, это была не трусость… для меня было бы избавлением спустить уже взведенный холодный курок… Но, как бы объяснить это вам… я чувствовал, что на мне еще лежит долг… да, тот самый долг помощи, тот проклятый долг… Меня сводила с ума мысль, что я могу еще быть ей полезен, что я нужен ей. Было ведь уже утро четверга, а в субботу… я ведь говорил вам… в субботу должен был прийти пароход, и я знал, что эта женщина, эта надменная, гордая женщина не переживет своего унижения перед мужем и перед светом. О, как мучили меня мысли о безрассудно потерянном драгоценном времени, о моей безумной опрометчивости, сделавшей невозможной своевременную помощь… Часами, клянусь вам, часами ходил я взад и вперед по комнате и ломал голову, стараясь найти способ приблизиться к ней, исправить свою ошибку, помочь ей… Что она больше не допустит меня к себе, было для меня совершенно ясно… я всеми своими нервами ощущал еще ее смех и гневное вздрагивание ноздрей… Часами, часами метался я по своей тесной комнате… был уже день, время приближалось к полудню…
И вдруг меня толкнуло к столу… я выхватил пачку почтовой бумаги и начал писать ей… я все написал… я скулил, как побитый пес, я просил у нее прощения, называл себя сумасшедшим, преступником… умолял ее довериться мне… Я обещал исчезнуть в тот же час из города, из колонии, умереть, если бы она пожелала… лишь бы она простила мне, и поверила, и позволила помочь ей в этот последний, роковой час… Я исписал двадцать страниц… Вероятно, это было безумное, немыслимое письмо, похожее на горячечный бред. Когда я поднялся из-за стола, я был весь в поту… комната плыла перед глазами, я должен был выпить стакан воды… Я попытался перечитать письмо, но мне стало страшно первых же слов… дрожащими руками сложил я его и собирался уже сунуть в конверт… и вдруг меня осенило. Я нашел истинное, решающее слово. Еще раз схватил я перо и приписал на последнем листке: «Жду здесь, в Странд-отеле, вашего прощения. Если до семи часов не получу ответа, я застрелюсь!»
После этого я позвонил бою и велел ему отнести письмо. Наконец-то было сказано все!
Возле нас что-то зазвенело и покатилось, – неосторожным движением он опрокинул бутылку. Я слышал, как его рука шарила по палубе и, наконец, схватила пустую бутылку; сильно размахнувшись, он бросил ее в море. Несколько минут он молчал, потом заговорил еще более лихорадочно, еще более возбужденно и торопливо.
– Я больше не верую ни во что… для меня нет ни неба, ни ада а если и есть ад, то я его не боюсь – он не может быть ужаснее часов, которые я пережил в то утро, в тот день. Вообразите маленькую комнату, нагретую солнцем, все более накаляемую полуденным зноем комнату, где только стол, стул и кровать… На этом столе – ничего, кроме часов и револьвера, а у стола – человек не сводящий глаз с секундной стрелки, человек, который не ест, не пьет, не курит, не двигается, который все время… слышите, все время, три часа подряд смотрит на белый круг циферблата и на маленькую стрелку, с тиканьем бегущую по этому кругу… Так… так провел я этот день, только ждал, ждал… но так, как гонимый амоком делает все – бессмысленно, тупо, с безумным, прямолинейным упорством.
Не стану описывать вам эти часы… это не поддается описанию… я и сам ведь не понимаю теперь, как можно было это пережить, не… сойдя с ума… И… в двадцать две минуты четвертого… я знаю точно, потому что смотрел ведь на часы… раздался внезапный стук в дверь… Я вскакиваю… вскакиваю, как тигр, бросающийся на добычу, одним прыжком я у двери, распахиваю ее… в коридоре маленький китайчонок робко протягивает мне записку. Я выхватываю сложенную бумажку у него из рук, и он сейчас же исчезает.
Разворачиваю записку, хочу прочесть… и не могу… перед глазами красные круги… Подумайте об этой муке… наконец, наконец, я получил от нее ответ… а тут буквы прыгают и пляшут… Я окунаю голову в воду… становится лучше… Снова берусь за записку и читаю:
«Поздно! Но ждите дома. Может быть, я вас еще позову».
Подписи нет. Бумажка измятая, оторванная от какого-нибудь старого проспекта… слова нацарапаны карандашом, торопливо, кое-как, не обычным почерком… Я сам не знаю, почему эта записка так потрясла меня… Какой-то ужас, какая-то тайна была в этих строках, написанных словно во время бегства, где-нибудь на подоконнике или в экипаже… Каким-то неописуемым страхом и холодом повеяло на меня от этой тайной записки… и все-таки… и все-таки я был счастлив… она написала мне, я не должен был еще умирать, она позволяла мне помочь ей… может быть… я мог бы… о, я сразу исполнился самых несбыточных надежд и мечтаний… Сотни, тысячи раз перечитывал я клочок бумаги, целовал его… рассматривал, в поисках какого-нибудь забытого, незамеченного слова… Все смелее, все фантастичнее становились мои грезы, это был какой-то лихорадочный сон наяву… оцепенение, тупое и в то же время напряженное, между дремотой и бодрствованием, длившееся не то четверть часа, не то целые часы…
Вдруг я встрепенулся… Как будто постучали? Я затаил дыхание… минута, две минуты мертвой тишины… А потом опять тихий, словно мышиный шорох, тихий, но настойчивый стук… Я вскочил – голова у меня кружилась, рванул дверь, за ней стоял бой, ее бой, тот самый, которого я тогда побил… Его смуглое лицо было пепельного цвета, тревожный взгляд говорил о несчастье. Мной овладел ужас…
– Что… что случилось? – с трудом выговорил я.
– Come quickly [5]5
Идите скорее (англ.).
[Закрыть] – ответил он… и больше ничего… Я бросился вниз по лестнице, он за мной… Внизу стояла «садо», маленькая коляска, мы сели…
– Что случилось? – еще раз спросил я…
Он молча взглянул на меня, весь дрожа, стиснув зубы… Я повторил свой вопрос, но он все молчал и молчал… Я охотно еще раз ударил бы его, но… меня трогала его собачья преданность ей… и я не стал больше спрашивать… Колясочка так быстро мчалась по оживленным улицам, что прохожие с бранью отскакивали в сторону. Мы оставили за собой европейский квартал, берегом проехали в нижний город и врезались в шумливую сутолоку китайского квартала… Наконец, мы свернули в узкую уличку, где-то на отлете… остановились перед низкой лачугой… Домишко был грязный, вросший в землю, со стороны улицы – лавчонка, освещенная сальной свечой… одна из тех лавчонок, за которыми прячутся курильни опиума и публичные дома, воровские притоны и склады краденых вещей… Бой поспешно постучался… Дверь приотворилась, из щели послышался сиплый голос… он спрашивал и спрашивал… Я не выдержал, выскочил из экипажа, толкнул дверь… Старуха китаянка, испуганно вскрикнув, убежала… Бой вошел вслед за мной, провел меня узким коридором… открыл другую дверь… в темную комнату, где стоял запах водки и свернувшейся крови… Оттуда слышались стоны… Я ощупью стал пробираться вперед…
Снова голос пресекся. Потом заговорил – но это была уже не речь, а почти рыдание.
– Я… я нащупывал дорогу… и там… там, на грязной циновке… корчась от боли… лежало человеческое существо… лежала она…
Я не видел ее лица… Мои глаза еще не привыкли к темноте… ощупью я нашел ее руку… горячую… как огонь. У нее был жар, сильный жар… и я содрогнулся… я сразу понял все… Она бежала сюда от меня… дала искалечить себя… первой попавшейся грязной старухе… только потому, что боялась огласки… дала какой-то ведьме убить себя, лишь бы не довериться мне… Только потому, что я, безумец… не пощадил ее гордости, не помог ей сразу… потому что смерти она боялась меньше, чем меня…
Я крикнул, чтобы дали свет. Бой вскочил, старуха дрожащими руками внесла коптившую керосиновую лампу. Я едва удержался, чтобы не схватить старую каргу за горло… Она поставила лампу на стол… желтый свет упал на истерзанное тело… И вдруг… вдруг с меня точно рукой сняло всю мою одурь и злобу, всю эту нечистую накипь страстей теперь я был только врач, помогающий, исследующий, вооруженный знаниями человек… Я забыл о себе… мое сознание прояснилось, и я вступил в борьбу с надвигающимся ужасом. Нагое тело, о котором я грезил с такою страстью, я ощущал теперь только как… ну, как бы это сказать… как материю, как организм… я не чувствовал, что это она, я видел только жизнь, борющуюся со смертью, человека, корчившегося в убийственных муках… Ее кровь, ее горячая священная кровь текла по моим рукам, но я не испытывал ни волнения, ни ужаса… я был только врач… я видел только страдание и видел… и видел, что все погибло, что только чудо может спасти ее… Она была изувечена неумелой, преступной рукой, и истекала кровью, а у меня в этом гнусном вертепе не было ничего, чтобы остановить кровь… не было даже чистой воды… Все, до чего я дотрагивался, было покрыто грязью…
– Нужно сейчас же в больницу, – сказал я. Но не успел я это произнести, как больная судорожным усилием приподнялась.
– Нет… нет… лучше смерть чтобы никто не узнал… никто не узнал… Домой… домой!..
Я понял… только за свою тайну, за свою честь боролась она… не за жизнь… И я повиновался. Бой принес носилки… мы уложили ее… обессиленную, в лихорадке… и словно труп понесли сквозь ночную тьму домой. Отстранили недоумевающих, испуганных слуг… как воры проникли в ее комнату… заперли двери. А потом… потом началась борьба, долгая борьба со смертью…
Внезапно в мое плечо судорожно впилась рука, и я чуть не вскрикнул от испуга и боли. Его лицо вдруг приблизилось к моему, и я увидел белые оскаленные зубы и стекла очков, мерцавшие в отблеске лунного света, точно два огромных кошачьих глаза. И он уже не говорил – он кричал в пароксизме гнева:
– Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно сидящий здесь в удобном кресле, совершающий прогулку по свету, знаете ли вы, что это значит, когда умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели вы, как корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гортань, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с неумолимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не передать словами? Случалось вам переживать это, вам, праздному человеку, туристу, вам, рассуждающему о долге оказывать помощь? Я часто видел все это, наблюдал как врач… Это были для меня клинические случаи, некая данность… я, так сказать, изучал это – но пережил только один раз… Я вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь… в ту ужасную ночь, когда я сидел у ее постели и терзал свой мозг, пытаясь найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все лилась и лилась, против лихорадки, сжигавшей эту женщину на моих глазах… против смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать. Понимаете ли вы, что это значит – быть врачом, знать все обо всех болезнях, чувствовать на себе долг помочь, как вы столь основательно заметили, и все-таки сидеть без всякой пользы возле умирающей, знать и быть бессильным… знать только одно, только ужасную истину, что помочь нельзя… нельзя, хотя бы даже вскрыв себе все вены… Видеть беспомощно истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, считать пульс, учащенный и прерывистый… затухающий у тебя под пальцами… быть врачом и не знать ничего, ничего… только сидеть и то бормотать молитву, как дряхлая старушонка, то грозить кулаком жалкому богу, о котором ведь знаешь, что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?.. Я… я только… одного не понимаю, как… как можно не умереть в такие минуты… как можно, поспав, проснуться на другое утро и чистить зубы, завязывать галстук… как можно жить после того, что я пережил… чувствуя, что это живое дыхание, что этот первый и единственный человек, за которого я так боролся, которого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня куда-то в неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой и я ничего не нахожу в своем воспаленном мозгу, что могло бы удержать этого человека…
И к тому же еще, чтобы удвоить мои муки, еще вот это… Когда я сидел у ее постели – я дал ей морфий, чтобы успокоить боли, и смотрел, как она лежит с пылающими щеками, горячая и истомленная, – да… когда я так сидел, я все время чувствовал за собой глаза, устремленные на меня с неистовым напряжением… Это бой сидел там на корточках, на полу, и шептал какие-то молитвы… Когда наши взгляды встречались, я читал в его глазах нет, я не могу вам описать… читал такую мольбу, такую благодарность, и в эти минуты он протягивал ко мне руки, словно заклинал меня спасти ее… вы понимаете ко мне, ко мне простирал руки, как к богу… ко мне… а я знал, что я бессилен, знал, что все потеряно и что я здесь так же нужен, как ползающий по полу муравей… Ах, этот взгляд, как он меня мучил… эта фанатическая, слепая вера в мое искусство… Мне хотелось крикнуть на него, ударить его ногой, такую боль причинял он мне, и все же я чувствовал, что мы оба связаны нашей любовью к ней… и тайной… Как притаившийся зверь, сидел он, сжавшись клубком, за моей спиной… Стоило мне сказать слово, как он вскакивал и, бесшумно ступая босыми ногами, приносил требуемое и, дрожа, исполненный ожидания, подавал мне просимую вещь, словно в этом была помощь… спасение… Я знаю, он вскрыл бы себе вены, чтобы ей помочь… такова была эта женщина, такую власть имела она над людьми, а я… у меня не было власти спасти каплю ее крови… О, эта ночь, эта ужасная, бесконечная ночь между жизнью и смертью!
К утру она еще раз очнулась… открыла глаза… теперь в них не было ни высокомерия, ни холодности… они горели влажным, лихорадочным блеском, и она с недоумением оглядывала комнату. Потом она посмотрела на меня; казалось, она задумалась, стараясь вспомнить что-то, вглядываясь в мое лицо… и вдруг… я увидел… она вспомнила… Какой-то испуг, негодование, что-то… что-то… враждебное, гневное исказило ее черты… она начала двигать руками, словно хотела бежать… прочь, прочь от меня… Я видел, что она думает о том… о том часе, когда я… Но потом к ней вернулось сознание… она спокойно взглянула на меня, но дышала тяжело… Я чувствовал, что она хочет говорить, что-то сказать… опять ее руки пришли в движение… она хотела приподняться, но была слишком слаба… Я стал ее успокаивать, наклонился над ней… тут она посмотрела на меня долгим, полным страдания взглядом… ее губы тихо шевельнулись… это был последний угасающий звук… Она сказала:
– Никто не узнает… Никто?
– Никто, – сказал я со всей силой убеждения, – обещаю вам.
Но в глазах ее все еще было беспокойство… Невнятно, с усилием она пролепетала:
– Поклянитесь мне… никто не узнает… поклянитесь!
Я поднял руку, как для присяги. Она смотрела на меня неизъяснимым взглядом… нежным, теплым, благодарным… да, поистине, поистине благодарным… она хотела еще что-то сказать, но ей было слишком трудно… Долго лежала она, обессиленная, с закрытыми глазами. Потом начался ужас… ужас… еще долгий, мучительный час боролась она. Только к утру настал конец…
Он долго молчал. Я заметил это только тогда, когда в тишине раздался колокол – один, два, три сильных удара – три часа. Лунный свет потускнел, но в воздухе уже дрожала какая-то новая желтизна, и изредка налетал легкий ветерок. Еще полчаса, час, и настанет день, и весь этот кошмар исчезнет в его ярком свете. Теперь я яснее видел черты рассказчика, так как тени были уже не так густы и черны в нашем углу. Он сиял шапочку, и я увидел его голый череп и измученное лицо, показавшееся мне еще более страшным. Но вот сверкающие стекла его очков опять уставились на меня, он выпрямился, и в его голосе зазвучали резкие, язвительные нотки.
– Для нее настал конец – но не для меня. Я был наедине с трупом – один в чужом доме, один в городе, не терпевшем тайн, а я, – я должен был оберегать тайну… Да, вообразите себе мое положение: женщина из высшего общества колонии, совершенно здоровая, танцевавшая накануне на балу у губернатора, лежит мертвая в своей постели… При ней находится чужой врач, которого будто бы позвал ее слуга никто в доме не видел, когда и откуда он пришел… Ночью внесли ее на носилках и потом заперли дверь… а утром она уже мертва… Тогда лишь зовут слуг, и весь дом вдруг оглашается воплями… В тот же миг об этом узнают соседи, весь город… и только один человек может все это объяснить… это я, чужой человек, врач с отдаленного поста… Приятное положение, не правда ли?
Я знал, что мне предстояло. К счастью, подле меня был бой, надежный слуга, который читал малейшее желание в моих глазах; даже этот полудикарь понимал, что борьба здесь еще не кончена. Мне достаточно было сказать ему «Госпожа желает, чтобы никто не узнал, что произошло». Он посмотрел мне в глаза влажным, преданным, но в то же время решительным взглядом: «Yes, sir» [6]6
Да, сэр (англ.).
[Закрыть]. Больше он ничего не сказал. Но он вытер с пола следы крови, привел все в полный порядок – и эта решительность, с какой он действовал, вернула самообладание и мне. Никогда в жизни не проявлял я подобной энергии и уж, конечно, никогда больше не проявлю. Когда человек потерял все, то за последнее он борется с остервенением, – и этим последним было ее завещание, ее тайна. Я с полным спокойствием принимал людей, рассказывал им всем одну и ту же басню о том, как посланный за врачом бой случайно встретил меня по дороге. Но в то время как я с притворным спокойствием рассказывал все это, я ждал… ждал решительной минуты… ждал освидетельствования тела, без чего нельзя было заключить в гроб ее – и вместе с ней ее тайну… Не забудьте, был уже четверг, а в субботу должен был приехать ее муж…
В девять часов мне, наконец, доложили о приходе городского врача. Я посылал за ним – он был мой начальник и в то же время соперник, – тот самый врач, о котором она так презрительно отзывалась и которому, очевидно, была уже известна моя просьба о переводе. Я почувствовал это, как только он взглянул на меня, – он был моим врагом. Но именно это и придало мне силы.
Уже в передней он спросил: – Когда умерла госпожа? – он назвал ее имя.
– В шесть часов утра.
– Когда она послала за вами?
– В одиннадцать вечера.
– Вы знали, что я ее врач?
– Да, но медлить было нельзя и потом покойная пожелала, чтобы пришел именно я Она запретила звать другого врача.
Он уставился на меня; краска появилась на его бледном, несколько оплывшем лице, – я чувствовал, что его самолюбие уязвлено. Но мне только это и нужно было – я всеми силами стремился к быстрой развязке, зная, что долго мои нервы не выдержат. Он хотел ответить какой-то колкостью, но раздумал и с небрежным видом сказал: – Ну что же, если вы считаете, что можете обойтись без меня… но все-таки мой служебный долг – удостоверить смерть и… от чего она наступила.
Я ничего не ответил и пропустил его вперед. Затем вернулся к двери, запер ее и положил ключ на стол.
Он удивленно поднял брови: – Что это значит?
Я спокойно стал против него.
– Речь идет не о том, чтобы установить причину смерти, а о том, чтобы скрыть ее. Эта женщина обратилась ко мне после… после неудачного вмешательства… Я уже не мог ее спасти, но обещал ей спасти ее честь я исполню это. И я прошу вас помочь мне.
Он широко раскрыл глаза от изумления. – Вы предлагаете мне, проговорил он с запинкой, – мне, должностному лицу, покрыть преступление?
– Да, предлагаю, я должен это сделать.
– Чтобы я за ваше преступление…
– Я уже сказал вам, что я и не прикасался к этой женщине, а то… а то я не стоял бы перед вами и давно бы уже покончил с собой. Она искупила свое прегрешение – если угодно, назовем это так, – и мир ничего не должен об этом знать. И я не потерплю, чтобы честь этой женщины была запятнана.
Мой решительный тон вызвал в нем еще большее раздражение. – Вы не потерпите! Так… Ну, вы ведь мой начальник… или по крайней мере собираетесь стать им… Попробуйте только приказывать мне!.. Я сразу подумал, что тут какая-то грязная история, раз вас вызывают из вашего угла… Недурной практикой вы тут занялись… недурной образец для начала… Но теперь я приступлю к осмотру, я сам, и вы можете быть уверены, что свидетельство, под которым я поставлю свое имя, будет соответствовать истине. Я не подпишусь под ложью.
Я спокойно ответил ему. – На этот раз вам придется все-таки это сделать. Иначе вы не выйдете из этой комнаты.
При этом я сунул руку в карман – револьвера при мне не было. Но он вздрогнул. Я на шаг приблизился к нему и в упор посмотрел на него.
– Послушайте, что я вам скажу… чтобы избежать крайностей. Моя жизнь не имеет для меня никакой цены… чужая – тоже… я дошел уже до такого предела… Единственное, чего я хочу, это выполнить свое обещание и сохранить в тайне причину этой смерти… Слушайте: даю вам честное слово если вы подпишете свидетельство, что смерть вызвана… какой-нибудь случайностью, то я через несколько дней покину город, страну… и, если вы этого потребуете, застрелюсь, как только гроб будет опущен в землю и я буду уверен в том, что никто… вы понимаете – никто не сможет расследовать дело. Это, я надеюсь, вас удовлетворит.
В моем голосе было, вероятно, что-то угрожающее, какая-то опасность, потому что, когда я невольно сделал шаг к нему, он отскочил с тем же выражением ужаса, с каким… ну, с каким люди спасаются от гонимого амоком, когда он мчится, размахивая крисом… И он сразу стал другим… каким-то пришибленным и робким, от его вверенного тона не осталось и следа. В виде слабого протеста он пробормотал еще:
– Не было случая в моей жизни, чтобы я подписал ложное свидетельство… но так или иначе что-нибудь придумаем… мало ли что бывает… Однако не мог же я так, сразу…
– Конечно, не могли, – поспешил я поддакнуть ему. – («Только скорее!.. только скорее!..» – стучало у меня в висках), – но теперь, когда вы знаете, что вы только причинили бы боль живому и жестоко поступили бы с умершей, вы, конечно, не станете колебаться.
Он кивнул. Мы подошли к столу. Через несколько минут удостоверение было готово (оно было опубликовано затем в газетах и вполне правдоподобно описывало картину паралича сердца). После этого он встал и посмотрел на меня:
– Вы уедете на этой же неделе, не правда ли?
– Даю вам честное слово.
Он снова посмотрел на меня. Я заметил, что он хочет казаться строгим и деловитым.
– Я сейчас же закажу гроб, – сказал он, чтобы скрыть свое смущение. Но что-то, видимо, было во мне, какое-то безмерное страдание, – он вдруг протянул мне руку и с неожиданной сердечностью потряс мою. – Желаю вам справиться с этим, – сказал он.
Я не понял, что он имеет в виду. Был ли я болен? Или… сошел с ума? Я проводил его до двери, отпер и, сделав над собой последнее усилие, запер за ним. Потом опять у меня застучало в висках, все закачалось и завертелось передо мной, и у самой ее постели я рухнул на пол… как… как падает в изнеможении гонимый амоком в конце своего безумного бега.
Он опять умолк. Меня знобило – оттого ли, что первый порыв утреннего ветра легкой волной пробегал по кораблю? Но на измученном лице, которое я уже ясно различал во мгле рассвета, снова отразилось усилие воли, и он заговорил опять:
– Не знаю, долго ли пролежал я так на циновке.
Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я вздрогнул. Это был бой, с робким и почтительным видом стоявший передо мной и тревожно заглядывавший мне в глаза.
– Сюда хотят войти… хотят видеть ее…
– Не впускать никого!
– Да… но…
В его глазах был испуг. Он хотел что-то сказать и не решался Его явно что-то мучило.
– Кто это?
Он, дрожа, посмотрел на меня, словно ожидая удара. Потом сказал – он не назвал имени… откуда берется вдруг в таком первобытном существе столько понимания? Почему в иные мгновения необыкновенную чуткость проявляют совсем темные люди?.. Бой сказал… тихо и боязливо: – Это он.
Я вскочил… я сразу понял, и меня охватило жгучее, нетерпеливое желание увидеть этого незнакомца. Дело в том, видите ли, что, как это ни странно… но среди всей этой муки, среди этих лихорадочных волнений, страхов и сумятицы я совершенно забыл о нем… Забыл, что здесь замешан еще один человек – тот, которого любила эта женщина, кому она в пылу страсти отдала то, в чем отказала мне… Двенадцатью часами, сутками раньше я ненавидел бы этого человека, мог бы разорвать его на куски… Но теперь… Я не могу, не могу передать вам, как я жаждал увидеть его, полюбить за то, что она его любила.
Одним прыжком я очутился у двери. Передо мной стоял юный, совсем юный офицер, светловолосый, очень смущенный, очень бледный. Он казался почти ребенком, так… так трогательно молод он был, и невыразимо потрясло меня, как он старался быть мужчиной, показать выдержку скрыть свое волнение. Я сразу заметил, что у него дрожит рука, когда он поднес ее к фуражке… Мне хотелось обнять его… потому что он был именно таким, каким я хотел видеть человека, обладавшего этой женщиной – не соблазнитель, не гордец… Нет, полуребенку, чистому, нежному созданию подарила она себя.
В крайнем смущении стоял передо мною молодой человек. Мой жадный взор и порывистые движения еще более смутили его. Усики над его губой предательски вздрагивали… этот юный офицер, этот мальчик едва удерживался, чтобы не расплакаться.
– Простите, – сказал он, наконец, – я хотел бы еще раз… увидеть… госпожу.
Невольно, сам того не замечая, я обнял его, чужого человека, за плечи и повел, как ведут больного. Он посмотрел на меня изумленным и бесконечно благодарным взглядом… уже в этот миг между нами вспыхнуло сознание какой-то общности. Я подвел его к мертвой… Она лежала, белая на белых простынях… Я почувствовал, что мое присутствие все еще стесняет его, поэтому я отошел в сторону, чтобы оставить его наедине с ней Он медленно приблизился к постели неверными шагами, волоча ноги… по тому, как дергались его плечи, я видел, какая боль разрывает ему сердце… он шел как человек, идущий навстречу чудовищной буре. И вдруг упал на колени перед постелью так же, как раньше упал я.