355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Цвейг » Воспоминания об Эмиле Верхарне » Текст книги (страница 2)
Воспоминания об Эмиле Верхарне
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:46

Текст книги "Воспоминания об Эмиле Верхарне"


Автор книги: Стефан Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Потом мы курили и беседовали в его маленьком кабинете. Он читал мне свои стихи, дым сигары и трубки легким облачком вился у книжных полок. Все в этой комнате дышало уютом, и каждое слово как-то особенно тепло отзывалось в сердце. Время неслось будто на крыльях, и незаметно подкрался вечер. Кончился мой первый день в Париже. Мы распрощались. Верхарн проводил меня до самых дверей, и я снова почувствовал теплоту его рукопожатия.

– A bientot![4]4
  До скорой встречи! (франц.).


[Закрыть]
– крикнул он мне вслед, высунувшись из окна.

Стоял чудесный октябрьский вечер. Я весь еще был во власти нашей беседы и преисполнен счастья. Ощущение блаженства было настолько сильным, что мне стало жаль нарушить это дивное, словно возносящее меня на своих крыльях чувство в грохоте и суете железной дороги. Поэтому я спустился к Сене, чтобы вернуться в город на одной из снующих по реке маленьких юрких лодочек. Солнце уже зашло, и на речных пароходиках горели красные фонари. Огромный город погрузился было во мрак, но тут же засверкал, весь залитый сиянием искусственного света. Предместья кончились, лодка быстро уносила меня из пригорода в сумеречное море Парижа. Вот Трокадеро, вот мощно устремленная ввысь Эйфелева башня. Чувствовалось тяжкое дыхание города-гиганта со всеми его причудливо-смутными звуками. Дивно сиял в ночи этот неповторимый город, и уже тогда, в первый день, проведенный в Париже, я с безмерным счастьем ощутил, как равно могучи оба жизненные начала: масса и один великий, большой души человек.

Сколько раз я видел его потом в тех же маленьких комнатках, где со дня нашей первой встречи ничто не изменилось! Сколько новых дружеских лиц встретил я там за маленьким столом – в доме редко не было гостей, но никогда их не собиралось и слишком много. У Верхарна постоянно царило оживление, люди стекались к нему со всех концов мира: молодые французские поэты и просто друзья, русские, англичане, бельгийцы, немцы; одни из них уже прославились, другие лишь случайно промелькнули в искусстве. Кто только не побывал в этом доме; каждый вносил туда свое настроение. Но ничто не могло нарушить неизменно царившей у Верхарна атмосферы уюта и глубокой человечности, которую создавали веселое добродушие и неизменно творческая словоохотливость поэта.

Гости приходили обычно прямо к обеду или к ужину, потому что утро целиком принадлежало работе. Верхарн, привыкший рано вставать, в шесть-семь часов съедал легкий завтрак и до десяти часов работал за письменным столом. Таким образом, весь длинный остаток дня оказывался свободным для чтения, друзей, прогулок и прочих радостей жизни. Ежедневно в одиннадцать утра, вооружившись, как деревенский паломник, своей тяжелой палкой, он отправлялся в Париж: поглядеть на картины, закусить и поболтать с друзьями или, что самое лучшее, бесцельно побродить по улицам, отдавшись потоку толпы, которую он так любил. Ведь работа к этому времени бывала уже закончена, и он, подобно странствующему рыцарю, покинувшему в поисках приключений свой замок, мог беспечно пуститься на поиски жертвы для удовлетворения своего огромного творческого любопытства. Часами бродил он по городу, заглядывая на маленькие выставки или к друзьям – всегда и повсюду желанный гость. По десять, двадцать раз ежегодно обходил он большие музеи, или, взобравшись на империал омнибуса, катил по бурлящим потокам улиц, или мерил своими тяжелыми шагами асфальт парижских бульваров.

Однажды я увидел поэта во время одного из таких странствий перед дворцом Академии. Он шел вдоль набережной Сены Я еще издали узнал его по тяжелой, сутуловатой походке, которая всю жизнь придавала ему сходство с крестьянином, шагающим за плугом. Я не окликнул его сразу, а с радостным любопытством стал следить за его странствованием. Вот, постояв перед прилавками букинистов и полистав книгу, он пошел дальше. Вот снова остановился, на этот раз у пристани, где разгружалась большая баржа, груженная овощами и фруктами. Тут он простоял с добрых полчаса, наблюдая за разгрузкой; его интересовало решительно все: и то, как напрягались мускулы на спинах носильщиков, и как с легким поскрипыванием подъемный кран извлекал из брюха судна тяжелые грузы и осторожно, почти нежно опускал их на каменные плиты набережной. Он запросто болтал и балагурил с рабочими, без малейшего умысла, просто так, из присущей ему глубокой любознательности, из жадного стремления познать жизнь во всем ее многообразии. Целых полчаса простоял он там, удерживаемый каким-то странным, почти фанатическим любопытством, которое питал ко всему на свете, одушевленному и неодушевленному, а потом снова зашагал через мост к Бульварам. Только тогда, наконец, я подошел к нему. Услыхав о моем подглядывании, поэт расхохотался и тут же принялся делиться впечатлениями. Он весь так и лучился радостью, рассказывая мне, что в одном из грузчиков узнал по говору жителя с берегов Шельды, почти своего земляка. Мы зашли к marchand de vin,[5]5
  Продавцу вина (франц.).


[Закрыть]
где можно очень дешево и просто закусить, и, пока мы сидели там, впечатление от этой только что увиденной им баржи разгорелось в его воображении в грандиозную картину кораблей, плывущих по всем каналам и рекам Франции, и, расставаясь со мной, он весь уже был охвачен творческим пылом.

Так стихийно, во время прогулок, родились многие из его стихотворений, и, не имея представления о великом любопытстве поэта, постоянно гнавшем его в самую гущу жизни и обогащавшем его все новыми впечатлениями, которые придавали необычайно широкий, всеобъемлющий кругозор его творчеству, невозможно оценить по достоинству множество мелких подробностей, рассыпанных в его стихах.

Лишь поздно вечером, опьяненный виденным и слышанным за целый день, возвращался Верхарн к себе в Сен-Клу, всегда в третьем классе поезда, где ехали рабочие и мелкие служащие, с которыми он так любил поболтать. Дома его поджидала тишина столовой с накрытым для ужина столом, иногда кто-нибудь из друзей; и скоро керосиновая лампочка в его комнате гасла.

Поразительная монотонность внешнего существования этого человека чудесно сочеталась с богатейшим многообразием его творческой деятельности. Утро он посвящал работе, за день до краев набирался живых впечатлений, а вечер проводил в тихой беседе с друзьями или наедине с книгой. Ничто, носящее имя официальности или общественности, не имело доступа в тесный, размеренный круг его существования. Верхарн никогда не бывал в салонах, на банкетах, на премьерах или в редакциях. Никогда не стремился он узнать Париж Сен-Жерменского предместья, Париж бегов и всевозможных празднеств, – словом, то, что начитавшиеся романов иностранцы принимают за настоящий Париж. Сильные чувства, резкие контрасты, музеи, уличная толпа, неизъяснимые, полные таинственной прелести и нежных красок солнечные закаты над Сеной – вот что было его Парижем, а вовсе не шумные сборища и торжества, не мир блестящего остроумия и модных туалетов. Ему нужна была сокровенная сущность Парижа, а не блеск его шпилей. Только на примере жизни Верхарна постиг я впервые тайну этого великого города-созидателя, который на первый взгляд представляется городом блеска и наслаждений, но где в жалких мансардах, в скромных домишках предместий, в тесных, по-мещански обставленных комнатах рождаются великие творения.

Итак, ежевечерне в его комнатку в Сен-Клу, в этот замкнутый мир, вливался ритм иного, бурного мира, превращаясь в музыку стихов! Могучая, многоликая жизнь питала творчество поэта, а он воссоздавал образ и сущность ее текучей силы.

Париж – этот самый мощный и бурный, этот самый, казалось бы, открытый и все же самый непостижимый из городов Европы – избрал Верхарн своим местожительством. Он любил напряженное, бодрое биение жизни и потому сделал этот самый городской из всех городов резиденцией общечеловеческой, современной части своего я. Он проводил там полгода, с осени до весны, живя на окраине, но всеми чувствами постоянно обитая в самом сердце города. Эти полгода Верхарн был гражданином мира, одним из современных модернизированных европейцев. Зато вторую половину года он был фламандцем, прирожденным жителем деревни, простым крестьянином, отшельником и целиком принадлежал природе. Тот, кто встречался с ним только в Париже, знал только одну сторону его жизни – духовную, интеллектуальную, европейскую; и лишь тот, кто видел поэта у него на родине, на принадлежащем ему клочке земли, в его саду, в его домике, знал его по-настоящему. Поэтому каждый, кто хотел узнать его до конца, – должен был увидеть его в тиши уединения, среди родных ему полей Кэйу-ки-бик.[6]6
  Кэйу-ки-бик – Caillou-qui-bique – камень, похожий на козу (франц.).


[Закрыть]

Кэйу-ки-бик – не городок, не село, не деревня, не поселок, даже не станция; самый нетерпеливый и любопытный человек не отыскал бы этого местечка без дружеской помощи поэта. Последняя железнодорожная станция находится в Ангро. Этот крохотный вокзальчик маленькой боковой ветки представляет собой не что иное, как перевернутый вверх тормашками товарный вагон с наклеенным на стенке расписанием. Пригородный поезд, следующий в Руазен, кроме тех случаев, когда надо высадить какого-нибудь крестьянина, здесь не останавливается, а только сбрасывает сумку с почтой. Это местечко, которое путаница железнодорожного расписания делает бесконечно далеким от всего мира, расположено в каких-нибудь четырех часах езды от Брюсселя, Лондона, Кельна, Парижа. Оно словно незримое сердце Европы.

Местечко, состоящее всего из четырех-пяти домишек, находится в самом крайнем углу Бельгии, почти на французской границе, и обязано своим странным названием маленькой местной достопримечательности – выступающему в виде навеса камню, который вообще возможно заметить лишь в такой равнинной местности. От прилегающего к станции поселка Ангр ведут две дороги: одна в Кьеврен, другая – в Валансьен, так что при желании можно позволить себе роскошь, выехав утром из Бельгии, провести день во Франции, а к вечеру снова вернуться домой. Насколько легки подобные переходы через границу, хорошо знают контрабандисты, ведущие оживленную торговлю кружевами и табаком. Их собаки с небольшими тюками на спине то и дело снуют по ночам туда и обратно; не менее хорошо известно это и жандармам, несущим службу на пограничных постах. И сколь мирной кажется жизнь Валлонской долины, столь же романтична эта скрытая суетня на ее границах. Верхарн рассказывал мне сотни пограничных историй, а в оставшихся после его смерти бумагах должен быть черновик написанной прозой драмы из жизни контрабандистов, которую он набросал, когда приехал в эти края. Он так и не закончил ее, все откладывая из года в год начатую работу, и этому первому опыту современной крестьянской трагедии в грубоватой, суровой манере нашего Шёнхера, суждено было остаться лишь фрагментом.

Вряд ли кто забрел бы в этот глухой уголок Бельгии, если бы не притягательная сила этого человека и его неиссякаемое радушие.

Чтобы попасть туда, нужно сперва ехать из Брюсселя в Монс, мимо большой тюрьмы, где провел два года Верлен и где им были написаны его бессмертные стихи «Sagesse» («Мудрость»). В Монсе надо пересесть на местный поезд, а потом еще раз на другой, который идет так медленно, что его перегонит любой велосипедист. Но как ни медлительна и ни сложна такая поездка, она преисполнена своеобразной прелести и оставляет глубокое впечатление. Сразу же за Монсом начинается неровная холмистая местность, усеянная конусообразными горами, стройными вышками и копрами угольных шахт; небо принимает здесь какой-то свинцово-мрачный оттенок, а воздух, этот дивный солоноватый, влажный от близости моря воздух Бельгии становится вдруг черным и едким; мир предстает перед вами словно сквозь закопченное стекло: это каменноугольные копи, черная земля, края горняков, чьи пролетарские образы навеки запечатлел в своих скульптурах Константин Менье. Поезд здесь еле тащится, останавливаясь чуть не на каждом шагу; поселки углекопов так и лепятся один к другому; сотни черных от копоти труб с утра до вечера изрыгают в мрачное небо густые клубы черного дыма, а по ночам лижут его своими огненными языками. Всего за какой-нибудь час езды перед вами развертывается вся трагически безобразная, но величественная картина современного мира. Вскоре, однако, все остается позади, как дурной сон, и вновь безмятежно плывут по ясному небу светлые облачка, мелькают в желтизне полей красные домики, а за окнами поезда шелестит нежная зелень молодой листвы. Валлонская долина так и сверкает вся плодородием и весельем, ваш нетерпеливый взор уже читает название крошечной станции – Ангр, и, наконец, Ангро.

А вот и он сам, жаждущий заключить вас в свои объятия. Он сердечно жмет вам руку и дружески вас целует. Здесь, в лесу, одетый, как простой рабочий, в белые плисовые шаровары и деревянные башмаки, без воротничка, он гораздо больше походит на американского фермера или сельскохозяйственного рабочего, чем на горожанина. Потом, опираясь на свою суковатую палку, он весело карабкается с гостем по узкой крутой тропинке, а впереди, то убегая, то возвращаясь, носится его любимая белая собачка Мемпи. К жилищу Верхарна от станции нет ни проселочной дороги, ни даже простой пешеходной дорожки, к нему ведет одна лишь узенькая тропка, да и она то и дело теряется в буйно разросшемся кустарнике.

Целых полчаса шагаем мы по лесам и полям, по холмам и долинам, продираясь сквозь кусты и перелезая через изгороди, мимо крестьянских домишек и сараев; и деревенские парни, завидя поэта, неуклюже стаскивают шапки со своих соломенно-желтых голов, чтобы по-товарищески, но почтительно приветствовать «Monsieur Verhaeren».[7]7
  Господина Верхарна (франц.).


[Закрыть]
Все вокруг ярко зеленеет, на сочных от влажного воздуха лугах пасутся пегие коровы, все в белых пятнах, похожих на облака, что непрерывно летят по небу, со стороны моря. Мы еще раз взбираемся на поросший редким леском пригорок, и вот внизу уже выглядывает из зелени сада маленькая, обнесенная оградой усадьба. Верхарн отворяет калитку. Мы входим. Мы у него дома.

Но где же дом? Разве это дом? Это и не домишко даже, а простой кирпичный сарай с деревянной крышей, вся прелесть которого в густых зарослях вьющихся роз и зелени, обвивающих красные кирпичные стены. В доме всего шесть или восемь сверкающих чистотой окошек с белыми кисейными занавесками, под самой крышей – мансарда, в садике – несколько пышных подсолнухов, во дворе клохчут куры. Правда, невдалеке стоит и настоящий дом, двухэтажный, с небольшим балконом, но дом этот принадлежит Лорану, владельцу Кэйу-ки-бик, и служит одновременно жильем, постоялым двором и трактиром. По воскресеньям сюда съезжаются на своих повозках жители окрестных местечек. Усевшись в беседке, они пьют жидкое и теплое бельгийское пиво, играют часок-другой в кегли, а за последнее время, когда Верхарн стал известен даже у себя на родине, у них вошло в моду шмыгать мимо его дома, с любопытством заглядывая через забор, чтобы увидеть великого поэта, о котором они столько наслышались и которого так мало читали. Потом опять запрягают лошадей, и домик, после нескольких часов воскресного оживления, вновь погружался в идиллический покой. В будни сюда обычно никто не заглядывал, разве зайдет мимоходом пастор или письмоносец, и в доме не было никого, кроме самого хозяина, добродушного, широкоплечего великана, который целыми днями трудился в поле, а вечерами, вернувшись усталый домой, любил почитать за кружкой пива газету или перекинуться в картишки с другом Верхарном. В будни здесь всю неделю царил божественный покой первого дня творения.

Этот чудесный край, родину своих лучших и самых прекрасных произведений, Верхарн открыл совершенно случайно.

Несколько лет тому назад он забрел сюда в поисках места для летнего отдыха и поселился у Лорана. Местечко пленило его своей тишиной и уединенностью. Было так соблазнительно остаться здесь, в этом глухом уголке своей родины, вдали от мира и в то же время поблизости от моря и главных центров духовных интересов поэта – Парижа и Брюсселя. Но жить в чужом доме он не любил, строить же собственный не хотелось – это потребовало бы немалых забот и усилий, а Верхарну всего дороже была свобода, – поэтому он договорился с Лораном, чтобы тот оборудовал для него пустовавший сарай. Два нижних помещения приспособили под кабинет и столовую, а мансарду, к которой пристроили деревянную лестницу, – под спальню. Так постепенно вырастало это простое, идеальное в своей простоте жилище поэта, ставшее приютом последних лет его жизни и местом паломничества его друзей.

Только там, в Кэйу-ки-бик, можно было постичь Верхарна до конца.

Только там, разгуливая в любую погоду, и в дождь и в солнечный день, в своей белой плисовой блузе и деревянных башмаках, он чувствовал себя по-настоящему свободным и душа его раскрывалась до конца.

Здесь не было случайных посетителей, ничто не отвлекало, не отрывало от работы. Здесь поэт целиком принадлежал себе, и тот, кого здесь принимали как друга и гостя, не оставаясь случайным пришельцем, приобщался к жизни этого дома, делил с хозяином трапезу, часы труда и досуга. Так же, как и в Париже, тут все было скромно и уютно – благородная простота не отличается богатством оттенков, и вся разница состояла лишь в том, что за окнами, навевая покой, шелестела нежная листва, а вместо парижских гудков наступление утра возвещал петушиный крик.

Садик был совсем крошечный – всего в пять шагов, но зато кругом, за оградой, вся земля принадлежала каждому, кто хотел. Луга и леса, плодородные нивы без конца и края, гуляй сколько душе угодно. Всякая мысль о границах и собственности совершенно растворялась здесь в дивном чувстве самодовлеющего одиночества.

Как тихо, как содержательно, в счастливой близости к природе, проходил здесь день! Пять раз проводил я там лето, полный радости и чувства благодарности, и знаю, что лишь там постиг я впервые весь смысл и всю благодатную прелесть безыскусной жизни, только там, наблюдая неторопливую, словно звенящую в тишине жизнь поэта, понял я великий закон гармонии человеческой души с окружающим его сельским ландшафтом, достигнув которой, человек получает способность полного слияния с природой и вселенной. Все там было покой и чудесное равновесие, и в этом целостном, не расцененном на деньги, не загроможденном ненужной суетней токе времени мерно вздымалось к вечности стройное и светлое пламя его повседневного труда!

Как долго тянулось и вместе с тем как быстро летело там время! Все пять проведенных мной у Верхарна летних сезонов запечатлелись в моей памяти как один блаженный час прекрасного летнего дня, и понятие «идиллия», всегда отдающее легким привкусом книжности, предстало тогда предо мною в своем кристально чистом виде. Живя у Верхарна, я чувствовал себя так покойно, так надежно укрытым и далеким от всего мира – и в то же время близким всему на свете; душа моя доверчиво раскрывалась, я весь уходил в себя и в то же время устремлялся ввысь, словом – все здесь было полное уединение и широко распахнутый мир. Когда, собравшись по вечерам вокруг стола, мы читали вслух и каждый выбирал свои любимые стихи, они казались нам чем-то божественно прекрасным, будто занесенным в эту маленькую, скромную комнату из неведомого нам чудесного мира; и в этих же самых комнатах, в те же самые годы были созданы произведения, прозвучавшие на всю Европу.

О, эта божественная тишина! Тишина созидания! Возвращаясь мыслью к минувшему, я и сейчас ощущаю в себе тихую музыку тех полных мира и согласия дней! Ни разу не слышал я там брани или резкого слова, ни разу не видел тени недоверия в мягко лучившемся свете мирного веселья, озарявшего здесь каждый час. Первый и последний раз в жизни видел я тогда поэта, владеющего искусством жить.

Словно прозрачный и чистый ручей, струилась тихая музыка времени. Все обитатели дома поднимались ранним утром по крику петуха; к завтраку сходились в домашних туфлях, без пиджаков. Потом почтальон приносил пропутешествовавшие целых три дня письма, вчерашние и позавчерашние газеты.

Разница между «вчера» и «завтра» ощущалась здесь не столь резко, эти понятия были и ближе и вместе с тем дальше друг от друга, чем обычно, время не имело здесь над ними своей страшной всеподавляющей власти. На столе, накрытом белой скатертью, нас ожидал простой деревенский завтрак: молоко и яйца в самых различных видах, домашнее печенье и единственный чужеземный плод – коричневые сигары, голубоватыми облачками дыма осенявшие нашу беседу. Потом начиналась работа. Труд был главной и нерушимой обязанностью утренних часов, от которой, за редким исключением, мы не уклонялись даже по воскресеньям и в праздники. Но как легко и радостно было трудиться на вольном воздухе, в тени маленькой зеленой беседки, куда сквозь зелень листвы пробивались солнечные зайчики и доносились многообразные голоса деревни! Часов в десять – одиннадцать утра Верхарн отправлялся на прогулку. Чаще всего он шествовал по полям с дубинкой в руке и размахивал в пылу творческого вдохновения руками. Как часто, стоя где-нибудь в стороне, наблюдал я этого широкоплечего человека, когда, целиком уйдя в свои стихи, он бросал слова навстречу столь любимому им ветру, а потом, раскрасневшийся, сияя счастливой улыбкой, возвращался домой, радуясь, что ему удалось найти подходящую концовку стихотворения или сладить с упрямой строфой. Вскоре наступало время обеда, очень простого – большинство продуктов давали собственный хлев и огород: свежие овощи, искусно приготовленные, лакомые молочные блюда, добрый кусок мяса, которое поэт сам разрезал. Обедали мы обычно одни, но случалось, приезжал и еще кто-нибудь, всегда радушно принятый и желанный. Все послеобеденное время посвящалось дальним прогулкам и визитам. Шли в лес или через деревню в Ангр, проведать знакомых Верхарна – маленьких людей, которых он так любил. Подсев к Бернье, граверу по меди, он с интересом наблюдал, как тот обрабатывал пластинку иглою и штихелем. Заходили к адвокату, священнику, пивовару, кузнецу, печатнику или же отправлялись поездом в Валансьен. Верхарн спорил о политике, сельском хозяйстве, о чем угодно, только не о литературе. А в дождливые дни он сидел дома, болтал, писал письма, читал, глубоко вникая в смысл своих же собственных, уже напечатанных произведений, с жаром декламировал их вслух, черпая новое вдохновение в обновленном слове. Иногда мы перебирали старые письма, каждое из которых будило воспоминания о первых терниях и успехах его поэтического пути, и в эти шумящие дождями длинные дни я много узнал о его жизни. Вечера таких дней мы, как и всегда, проводили вместе, что-нибудь читая, или же он уходил к Лорану перекинуться у пивной стойки при свете керосиновой лампы в картишки, как старый крестьянин, укрывшийся в непогоду в сухом местечке. В десять часов день уже кончался, весь дом засыпал, погрузившись в мрак и тишину.

В городе жизнь его походила на жизнь простого мещанина, в деревне – на жизнь обыкновенного крестьянина. Но эта скромная, непритязательная форма существования была необходима ему, чтобы, живя в городе, он со всей силой своего таланта мог воспевать современность и город, а в деревне – природу и вечность. И если в городе его жадная до впечатлений душа насыщалась идеями и наблюдениями над людьми, то за шесть месяцев тихой деревенской жизни его тело набиралось сил и здоровья, а его произведения наполнялись светом и воздухом. Там он до предела напрягал свои нервы, здесь они безмятежно отдыхали.

Но и здесь не покидала поэта его поистине поразительная острота восприятия, и он зорко вглядывался во все окружающее. Словно в огромную мельницу, зернышко по зернышку сыпались в его душу впечатления сельской жизни, чтобы выйти оттуда преображенными в тончайшие поэтические формы.

Лишь тот, кто знаком с этими краями, поймет, как глубоко и полно отразилась вся прелесть здешней природы в душе поэта. Каждый цветок, каждая тропка, каждое время года мирный труд людей – все это стало бессмертным в стихотворных строках Верхарна. Читая его идиллические стихи я каждый раз вижу дорожку в его саду, розы, обрамляющие окно его домика, пчел бьющихся о стекла; я чувствую напоенный морской влагой ветер, что дует над Фландрией, и среди всего этого вижу его самого, широким шагом удаляющегося в просторы полей, словно идущего в бесконечность.

Так делил свою жизнь этот мудрец. Между городом и деревней, трудом и отдыхом, современностью и вечностью. Он хотел жить в полную силу, воспринимая все явления в их нетронутой целостности и максимальной силе. В последние десять лет его жизни этот переход от города к деревне стал закономерен, как чередование времен года, и между Сен-Клу и Кэйу-ки-бик создалось чудесное равновесие. Правда, один месяц выпадал – то было ранней весной, в пору сенной лихорадки. Жизнь в деревне, которую он так любил, становилась тогда сплошным физическим страданием, повышенная чувствительность к цветочной пыльце превращала для него в жесточайшую пытку ту самую весну, которая сладостно пьянила других людей. Глаза его слезились, голову сжимало точно свинцовым обручем, все ощущения были мучительны. Так чудовищно действовало на его чувствительный организм волнение природы. И ни одно из лекарств – он перепробовал их все – не помогало. Единственное, что оставалось, – это бежать от зелени, бежать из деревни. Поэтому весну он обычно проводил либо у моря, которое своим мощным, животворным дыханием сдувало и уносило вдаль цветочную пыльцу, либо оставался в городе, этом другом, каменном, море, где легкое дыхание цветов поглощается смрадом и пылью. Май был для Верхарна самым ненавистным месяцем, потому что этот месяц был для него самым бесплодным. Верхарн проводил его либо в Брюсселе, на пятом этаже, в квартире, снятой им на Бульваре дю Миди, сидя там пленником собственных страданий, не имея сил работать и с нетерпением дожидаясь лета, либо уезжал к морю. Море он любил с детства, но и там никогда не мог работать. «La mer me distrait trop»,[8]8
  Море слишком волнует меня (франц.).


[Закрыть]
– говорил он. Море тоже слишком сильно действовало на него, хотя и по-другому, – оно дразнило его воображение. Он весь отдавался очарованию приливов и отливов, свежести ветров и бурь, он слишком сильно любил море, оно было его настоящей отчизной. Северное море сочетало в себе все, к чему стремилась душа поэта: суровость и силу, стихийную мощь и ту необъятную безмерность, которую он пытался выразить в своих стихах, и он всем своим существом любил седое море, любил всех седых пришельцев севера: дождь, бурю, мглу, любил их гораздо сильнее, чем яркое великолепие юга. Здесь он по-настоящему был у себя дома, и ничто, никакие красоты в мире не могли заменить ему, фламандцу, прелесть моря.

Приехав однажды в Италию, он был очарован, но его и утомило это вечно сияющее небо, эта слишком однообразная и спокойная красота. На обратном пути, когда поезд шел через Сен-Готардский перевал, по оконным стеклам вдруг забарабанил дождь. Поэт распахнул окно и, высунув голову, предоставил тяжелым потокам ливня хлестать свою львиную гриву и дубленую кожу.

Нигде не чувствовал он себя таким бодрым и сильным, как у моря, – по его словам, даже слишком сильным, чтобы работать. Таким образом, и этот, казалось бы, пропащий месяц не пропадал даром. В этом-то и сказывалось присущее Верхарну несравненное искусство умения жить, его способность посредством своего огромного энтузиазма обращать все себе на радость и пользу.

Это постоянное бегство в природу и возвращение в ее противоположность, в город, делало его большую, беспокойную и многогранную жизнь простой и скромной, как жизнь крестьянина или жителя городских окраин. К тому же оно спасало его от материальных затруднений и, ограждая от бесплодной траты духовной энергии, устремляло его талант и дух к высотам бессмертия. Никогда не приходилось мне видеть человека, обладающего столь же чудесной, как у Верхарна, способностью планирования, который умел бы так удачно разрешить трудную проблему: как, целиком уйдя в свой труд, оставаться в то же время для каждого доступным. Это чередование в жизни поэта было гармонично и равномерно, как само дыхание, и придавало ей дивно звучащий, бодрый ритм.

Но в чем особенно проявлялось замечательное уменье Верхарна жить, так это в дружбе. Он хотел, чтобы друзья принадлежали ему целиком; хотел встречаться с ними не в толчее сборищ, не урывками, а видеть их у себя в доме, где они могли отдаться общению с ним всем своим существом. Редко оставался он в своем скиту, в Кэйу-ки-бик, совсем один. Друзья охотно пускались в паломничество, чтобы пожить с недельку у поэта, и за эту единственную неделю в году они гораздо больше узнавали друг о друге, чем после сотни мимолетных встреч, потому что здесь друзья поэта прочно врастали в его жизнь и домашний быт. Не менее охотно жил и он у своих друзей. Он терпеть не мог гостиниц с их показным комфортом, где ничто не согревает душу. И если ему случалось приехать на несколько дней в Брюссель, то чаще всего он останавливался у Монтальда. В Париже он, как дома, располагался у Kappepa или Риссельберга, в Льеже у Нистенса, а в Вене моя скромная комнатка еще и до сих пор хранит благодарное воспоминание о днях, проведенных в ней этим всегда и всем на свете довольным человеком. У него была прямо-таки непреодолимая потребность отдаваться дружбе.

Порой это выражалось даже физически: он любил ходить с друзьями рука об руку, хлопать их по плечу и после каждой, хотя бы и недолгой разлуки неизменно встречал их горячими объятиями и поцелуями. Его большая, свободолюбивая душа не выносила размолвок и ссор, прощать людям их мелкие недостатки, стало для этой доброй натуры почти страстью. Разумеется, такая доброта не могла существовать без того, чтобы ею не злоупотребляли. Он знал об этом, но только посмеивался. С ним очень легко было сблизиться, легко его обмануть. Он знал об этом, как и обо всем остальном, но не желал этого знать. Поэт видел насквозь молодых людей, за почтительностью которых скрывалась какая-нибудь просьба; он прекрасно понимал оборотную сторону похвал и лицемерие мнимого товарищества, но не хотел обобщать горький опыт и сознательно закалял свое доверие к людям. Помню случай, характерный, как мне кажется, для этой черты его характера.

Однажды я зашел к его издателю и другу юности Деману, спросить, нет ли у него ставшего уже редкостью первого издания стихов Верхарна, которого мне не хватало для полного комплекта. У Демана книги не оказалось, но, заметив мою заинтересованность и не зная о моей близости к Верхарну, он предложил мне корректурные листы последних произведений поэта с его многочисленными собственноручными поправками, по двести – триста франков за каждый лист. Когда я рассказал об этом Верхарну, он весело расхохотался и воскликнул:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю