355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Савицкий » Прекрасная Франция » Текст книги (страница 3)
Прекрасная Франция
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:10

Текст книги "Прекрасная Франция"


Автор книги: Станислав Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

* * *

Из тех, без кого сложно представить нынешний Париж, из тех, кто любит этот город за то, что его всякий раз надо создавать заново для самого себя, мне особенно дорог один знакомый, переехавший в Париж из Софии. Христо начал с того, что заинтересовал французских структуралистов русскими теоретиками литературы двадцатых – тридцатых, собрав антологию работ наших ученых-авангардистов. То, о чем спорили в Париже в пятидесятые – шестидесятые, перекликалось с идеями формалистов и бурными дискуссиями о формализме во время культурной революции. В антологию, составленную Христо, правда, попали те, кто формалистом не был и даже спорил с этой школой, но для французского читателя это не суть важно. Потом Христо написал несколько теоретических книг, остроумное эссе об изданиях по кулинарии при Наполеоне III, биографию маркиза де Сада с тысячей пикантных подробностей, несколько брошюр о моральных ценностях и роман в духе позднего Чингиза Айтматова. Развернулся во французской словесности во всю ширь. Любить все его тексты было бы сложно, пожалуй, даже профессиональному любителю литературы. Уверен, и ему самому из того, что он написал, нравится далеко не все.

Как-то я списался с Христо, мы договорились встретиться в кафе на площади Contre-Escarpe, в Латинском квартале. Христо появился на площади, как на подиуме, с трогательной бутылкой Shivas в еще более трогательной авоське. Он шел не спеша, очаровывая собой всех и вся. Можно не любить 1968-й или быть не согласным с его идеями или пафосом, но мода того времени – и в этом меня не переубедить – безупречна. Поллитра в авоське – и никаких пластиковых стаканчиков! Наверняка и на конференцию в честь своего семидесятилетия он пришел не с пустыми руками. Христо напомнил мне любимого преподавателя филфака. Он тоже ходил с авоськой, в которой болтались старые немецкие издания древнегреческих текстов, в затрапезном костюме, который носили в позднесоветских фильмах сантехники, и всем своим видом призывал стремиться к вершинам духа и демократизма. Как теоретик и как древник он крепко выпивал. Вид зачастую имел какой-то растерянный, особенно на первой паре, в девять утра. Прежде чем начать занятие, он подходил к окну, выдыхал в ладошку, принюхивался и укоризненно качал головой.

С Христо я встречался не без корысти. Я был уверен, что он расскажет мне много интересного о Нине Гельфандер – театральном критике, публицисте, переводчице и герое Сопротивления. Я тогда писал о ней статью и искал в Париже людей, знавших ее. Гельфандер уехала из СССР в середине двадцатых и всю оставшуюся жизнь прожила во Франции. Она была знатоком современного театра, участвовала в сионистском движении, спасала евреев и беженцев во время оккупации, написала книгу о Льве Толстом и книгу о Ленине (причем во Франции их читают до сих пор), переводила Достоевского, Станиславского и Антона Чехова. В двадцатые она была связана с формалистами и даже написала о них первую во Франции статью. Христо не мог ее не знать. Я надеялся на интересные рассказы, но не тут-то было. Он готов был обсуждать в подробностях свои творческие планы и начинал скучать, как только я пытался перевести разговор на историю Гельфандер. О себе он говорил как о приятеле Леви-Стросса, Барта и Делёза. Секта славистов была ему не ровня.

Иностранцы, покоряющие столицу, создают для себя мир, в котором они защищены от тех, кто не рвется на Олимп, высотой занимаемого положения. Наверно, с этой высоты страшно спуститься к тем, кто не до конца преодолел отчуждение эмигранта. Тем, кто изобрел для себя Париж, утолив тщеславие, удается стать парижанином в глазах местной публики и навсегда в душе остаться иностранцем в Париже.

Тогда дело не дошло до бутылки в авоське. Но впоследствии нас сблизили ракия и адронный коллайдер.

* * *

О Гельфандер мне рассказала ее подруга, тоже эмигрантка, Сара. Сара родилась в Одессе, но выросла во Франции. По-русски она говорила с большим старанием. Гельфандер была дружна с ее родителями, Сара тоже стала ее приятельницей, и свой архив Нина завещала Саре. Я бывал у Сары на rue de Crimée, недалеко от Северного вокзала. Это чумазый район, совсем не туристический и горячо мной любимый. Сара все нахваливала мой спотыкающийся французский. Я парировал комплименты и удивлялся тому, что в этом доме заваривают чай в заварочном чайнике. Причем не только в честь прибытия дорогого гостя из России. По парижским меркам это вещь редкая. Лучшее, на что приходится рассчитывать здесь, – это металлический чайник с кипятком, который официант подает с пакетиком «Lipton». Русское чаепитие в Париже, согласитесь, – это приятно и необычно.

Пока мы привыкали нравиться друг другу, я понял, что история Сары, которую я по ходу дела узнавал, интересна мне не менее, чем история Гельфандер. Сначала Сара стала рассказывать о себе, чтобы объяснить, как они подружились с Ниной, слово за слово, речь зашла о том, как она училась в Институте восточных языков, где русский преподавали наряду с арабским, ивритом и хинди. Институт был в большом, некогда роскошном доме на улице, параллельной Сене. Наискосок от него жил Лакан. После института Сара преподавала в школе, потом в Сорбонне. С мужем они прожили долгую счастливую жизнь, у их дочери взрослый сын, недавно у внука тоже родился сын.

До встречи с Сарой я не так много знал об этой парижской жизни, о жителях серийных домов с длинными общими балконами. Такие дома строили в шестидесятые – семидесятые на окраинах, ближе к кольцу.

Одним весенним днем мы поехали на дачу, где хранился архив Гельфандер. Нас повез на машине внук Сары, Борис, актер в любительском театре. О России он слышал только родительские рассказы. Не без удивления расспрашивал меня, зачем мне понадобились эти старые коробки с какими-то русскими бумагами.

Дачей оказался бывший дом станционного смотрителя, сложенный из красного кирпича. Узкоколейку перестали использовать после войны, дом пустовал, и Сара с мужем купили его вместе с небольшим участком, отремонтировали и в свое время проводили здесь лето. От железной дороги вскоре осталась только просека, обросшая по краям боярышником. В лесу водились зайцы и куропатки.

Борис жил здесь с семьей. Мы выпили кофе, немного поболтали и повезли коробки в город. В них были черновики статей и книг, писем совсем немного, – переписку и дневники Гельфандер перед смертью уничтожила. Самым интересным в ее архиве оказалась ее юношеская библиотека – книги, которые она привезла с собой из России, и книги, которые в конце двадцатых присылали ей друзья из Москвы и Ленинграда: сборники Гумилева, Цветаевой, Кузмина, Мандельштама, опоязовские издания. Эта Россия всегда была с ней, хотя с тридцатых годов контакты с друзьями, оставшимися там, были потеряны. В конце войны Гельфандер написала книгу о Льве Толстом. Ее друзья в блокадном Ленинграде тоже считали самой актуальной книгой «Войну и мир». Книга Нины о Толстом до сих пор считается во Франции едва ли не лучшим из того, что написано о нем по-французски.

Впрочем, среди историй о парижских иностранцах история Сары, возможно, даже интереснее, чем интеллектуальная биография Нины. В ней нет ничего особенного, кроме того, что это обычная жизнь. Не каждому удается ее прожить так просто и со вкусом.

* * *

Гневных слов и проклятий в адрес Парижа сказано не менее, чем признаний в любви к этому городу. Один из чемпионов русского парижененавистничества – Гоголь. Французская столица представлялась ему скопищем выскочек, хитрованов и делопроизводителей. Бездушная, бессмысленная столица, погрязшая в суете и тщеславии. Другое дело Рим – родина души.

Тихим и уютным Париж в самом деле не назовешь, особенно главные улицы и площади. Но кого-то этот новый вавилонский хаос даже вдохновлял. Бальзак неустанно живописал быт и нравы его обитателей. Бодлер и Нерваль воспевали городское дно и богему. Золя упивался кошмарами делового мира: бесчинством животных людей, теряющих рассудок на бирже, и страстишками мелких торговцев рынка Les Halles. Помимо галантных празднеств и вальяжных прогулок буржуа по османовским бульварам, тут вечно происходит какой-то беспредел. Рильке в рассказах про Париж не забывал нарисовать во всей красе полубезумного клошара – из тех, что позднее подловят Беккета на улице и отметелят, чтоб медом не казалось служенье строгих муз. «Записки Мальте Лауридса Бригге» – книга мрачная и отчаянная, несмотря на всю прелесть дамы с единорогом, несмотря на неотразимое парижское отщепенчество. Это одна из самых тягостных книг о Париже, написанных с большой любовью к единственному городу, в котором только поэт и мог ощутить себя настоящим иностранцем, чужим для всех, посторонним, перед которым затворяют все двери, – миланцем Арриго Стендалем, как выбито на могильном камне французского писателя, мечтавшего потеряться между Италией и Германией.

В кинематографе никто лучше Полански о коммунальном ужасе парижского мещанства сказать не смог. The Tenant – чудовищный кошмар риэлтера, хоррор о съемщиках жилья, с которым не дай бог встретиться даже во сне. Самое гуманное, на что способны эти мерзопакостные, полоумные соседи, шпионящие друг за другом и подыскивающие удобный момент, чтобы подложить свинью, – это выброситься из окна в узкий двор-колодец. Парижане говорят, что Полански снял образцово-показательную историю про пятнадцатый арондисман.

* * *

На моей карте Парижа стратегически важными объектами являются кондитерские и ресторанчики. Грибник никогда не расскажет про все грибные места. От меня тоже не стоит ждать, что я выдам все любимые едальни как на духу. О некоторых я умолчу, чтобы не нарушить тот домашний уют маленьких ресторанчиков, куда ходят только те, кто живет и работает в этом квартале. Некоторые – такие необычные, что если я начну объяснять, чем же они хороши, вы можете подумать обо мне что-нибудь не то. Ну и, конечно, было бы самонадеянным выдавать себя за гурмана, который перепробовал блюда всех парижских traiteurs и годится в Вергилии и Дерсу Узалы парижской кухни.

Тем не менее как заядлый парижский иностранец я всегда старался не пропустить интересного места, где хорошо кормят, чтобы быть с народом-творцом там, где этому народу нравится перекусывать. Эпицентр тревожно-сливочных терзаний находится на улице Бюси, у Сен-Жермен. Еще несколько лет назад там была кафеюшка при кондитерской, на втором этаже. Можно было выбрать прямо с прилавка любую красоту, и ее приносили с кофе наверх, в зальчик узкий, как коридор. В Париже много таких тесных домов, сохранившихся с XVII века. В зальчике умещалось два ряда столиков, разделенных проходом. У столика возле низкого окна было отличное место, чтобы наблюдать за шумной, людной улочкой. Пирожные в этом кафе всегда были свежайшими, и кофе был лучше, чем обычно в кондитерских. А какой там делали croissant aux amandes! Слезы на глаза наворачиваются! Нежная, пропитавшаяся маслом, бесформенная лепешка с запекшимися пластинками миндаля. Что-то подобное удавалось только повару столовой при Дворце труда, что у Благовещенского моста в Петербурге. Он был большим умельцем печь сдобные булки. На Бюси я любил приходить после прогулки или даже иногда специально наведывался сюда после поездки за город, чтобы посидеть, обдумать впечатления или бездумно поглазеть в окно.

Встречаться по делам и без дел удобнее в «Paul». Это тоже булочная-кондитерская с кафе. Из всех кафе этой сети, которые есть и в Париже, и в других городах, мне нравится именно оно, небольшое, но достаточно просторное. Окна в нем высокие, во всю стену. До недавнего времени тут работала пожилая официантка, особенно не любезничавшая с клиентами, но обслуживавшая с таким простым достоинством, что ты вдруг ощущал торжественное спокойствие от того, что самые обычные вещи происходят, как им дÓлжно происходить. В этом «Paul» вкусно абсолютно все: от сэндвичей до religieuse – заварного пирожного в форме пирамидки, сложенной из приплюснутых шаров. Свежести эти радости плоти всегда исключительной. А вот кофе тут так себе, вместо него лучше брать чай или что-нибудь покрепче. Еще это место всегда было приятно тем, что в нем поровну иностранцев и парижан, причем среди иностранцев американцев не большинство, как часто бывает в ресторанах и на шумных улицах. Столики здесь стоят вплотную, и иногда между соседями завязывается беседа. Болтать с незнакомками и незнакомцами в парижских кафе – отдельное удовольствие. У вас сразу находится повод для беседы ни о чем: обсудить, кто кем работает, кто что делает в Париже, что сейчас интересного в музеях и театрах. Из этих пустяков рождается сообщничество: вы в Париже, и этот жизнеутверждающий факт сближает русского и австрийку, венгра и американца, немца, француженку и всех остальных, кто успеет вступить в ваше тайное общество. При том, что резких слов о Париже сказано немало, что здесь достаточно мест, дающих повод удивляться, какой же это грязный и вонючий городишко, Париж чудесным образом располагает к себе. «Париж – красавица», как шутили вполне всерьез сюрреалисты. У нас в таких случаях говорят «люблю не могу!», капитулируя перед необоримой страстью, но догадываясь, как в крайнем случае отступить без потерь.

Мне кажется, что это восхищение не похоже на щенячий восторг двадцатилетнего американца, воспетый пожилым писателем, для которого молодость, проведенная в Париже, была самым светлым воспоминанием в жизни. Хэмингуэй со свойственной американским интеллектуалам идеологизированностью хотел возвести эту ностальгию в национальный культ. «The Moveable Feast» – книга о новом, нефиксированном празднике наподобие Пасхи, для которой, в отличие от Рождества, не установлено точного дня. Париж – это праздник жрецов религии свободы – путешественников, мечтателей, искателей приключений и жизненной правды. В русском переводе этот антиклерикальный подтекст был опущен. В шестидесятые годы в СССР никто бы просто не понял о каких таких фиксированных или передвижных праздниках идет речь. Об этом тогда уже мало кто помнил. Русское заглавие «Праздник, который всегда с тобой» было тоже вполне удачным, судя по тому, что вошло в обиход.

Париж – не брелок с Эйфелевой башней, напоминающий о том, что есть такой беззаботный, богемный город, и не тоска по дочке, родившейся у твоей любовницы, после того как вы оба вернулись из Парижа по домам. Париж – город тех, кто ощущает себя в нем иностранцами. В нем надо уметь находить то, что не значится на карте и о чем умалчивает путеводитель. Кафе на Бюси – идеальное для этого место. Однажды мы с подругой по традиции пили здесь чай с пирожными. За соседним столиком позевывал милый рассеянный мужчина, который явно заскучал в одиночестве и все посматривал в нашу сторону, явно собираясь заговорить о погоде. А сам спросил, откуда мы, наш акцент был ему незнаком. Слово за слово, оказалось, что он архитектор из Канзаса, купил неподалеку на rue de Seine небольшую квартиру. Теперь вот наезжает в Париж, очень ему тут нравится.


| 22 | Особняк братьев Мартель. Архитектор Р. Малле-Стивенс. Середина 1920-х

Дядька был в самом деле симпатичный – открытый в разговоре, остроумный, внимательно слушающий. Почти как в старом, по-прежнему не смешном анекдоте. Встретились русский и американец. Один говорит: «Люблю Париж!» А другой ему: «Нет, это я люблю Париж!» Нашему собеседнику тут нравилось все, просто все-все-все. После рассуждения, как здесь вкусно и пьяно гуляется – до французского регби, к счастью, дело не дошло, – мы вдруг заговорили о Малле-Стивенсе. И оказалось, что американец любит парижский модерн. Полчаса он рассказывал, как пробраться во все постройки Малле-Стивенса в шестнадцатом арондисмане. Как попасть внутрь банка, с какой стороны лучше подходить к особнякам, куда надо заглянуть, чтобы увидеть то, что известно только знатокам. В нас загрузили файл с увлекательной книжкой о знаменитом архитекторе.


| 23 | Особняк мадам Райфенберг. Архитектор Р. Малле-Стивенс. Середина 1920-х

В общем, все дела были отложены и незамедлительно был совершен набег на угодья Малле-Стивенса в шестнадцатом. Я не люблю этот арондисман. Тут громоздкие, иногда уродливые дома высокой буржуазии. На улицах безлюдно, как будто тут не живут, а скупают недвижимость, чтобы вложить деньги. Впрочем, тут тоже происходило много интересного. В одном из таких домов, в апартаментах в piano nobile, обросшем темно-зеленым ковром плюща, виконт и виконтесса де Ноай устраивали знаменитые вечеринки, на которых бывали Лакан, Лотар, Буаффар и прочие парижские знаменитости. После запрета «Золотого века» Бунюэля, в котором цензура обнаружила антиклерикальную провокацию, этот фильм показывали на домашних просмотрах именно у де Ноай под кодовым названием «Разум в объятиях холодной страсти». «Золотой век» был спонсирован виконтом и преподнесен в подарок виконтессе. До восьмидесятых годов цензурный запрет так и не был снят во Франции, и эту картину можно было увидеть в нью-йоркском МОМА или на закрытых показах в московском Доме кино.

Малле-Стивенс был, конечно, хорош. Шкафы-фасады, загромождавшие улицы в этом районе Парижа, только подчеркивали его остроумие и изобретательность. Прежде всего, остроумие, с которым придуманы эти необычные планировки, эти террасы и солярии, этот сведенный к одной-двум деталям, эффектный декор /ил. 22, 23/. Кажется, еще немного эксцентричности – и все эти дома превратятся в аттракцион для скучающих богачей. Но есть у Малле-Стивенса непререкаемость стиля, которая не допускает опрощения архитектуры до развлечения. Стиль этот чрезвычайно сдержан, точен, как график или формула, и, возможно, не сведущие в зодчестве даже не сразу обратят на него внимание, пока не включатся в этот приятный и забавный розыгрыш.

День был прохладный, а вечером и вовсе похолодало. Наконец, после долгой прогулки мы набрели на кафе, которое в этих безлюдных кварталах так сразу и не найдешь. Местная ром-баба была чудо как хороша, особенно ром в металлическом кувшинчике. Им надо было ее полить, но от переполнявшей меня по мере согревания радости бытия я добавил его в чай, потом еще раз добавил и так бы подливал и подливал, но официант запеленговал мое маленькое счастье и переставил кувшинчик другим посетителям, которые тоже заказали ром-бабу. Моя честь была спасена.

* * *

Париж – вкусный город, даже очень вкусный. Весь его не под силу съесть ни Гаргантюа, ни Робину Бобину, ни Силе Силычу. Советовать, где правильнее есть в Париже, здравый человек не возьмется. Один признает только рестораны с колпаками над входной дверью, другой – как готовит знакомый повар, третий придумает свои резоны. Я прикипел душой к нескольким местам. Любимым долгое время у меня было брассери, где можно было быстро перекусить croque-monsieur или отбивной. Он располагался в угловом доме на Дофин, где я долго жил, окна у него выходили на площадь Дофин, Понт-Неф и Сену. Ничего особенного ни в том, как жарили там мясо, ни в том, как делали горячий бутерброд, не было. Отбивную подавали с обычной картошкой фри и дижонской горчицей, злой даже на русский вкус. Бутерброды делали не из тостов, а на ломте, отрезанном от большого каравая. Он поджаривался, пропитывался сливочным маслом и майонезным соусом, который хозяйка брассери готовила сама, моцарелла аппетитно плавилась на ветчине. Не выпить под эту радость стаканчик вина было нельзя.

Публика в этом заведении собиралась затрапезная: жившие по соседству ленившиеся готовить бойцы невидимых фронтов плюс случайные прохожие и иногда пара туристов в нагрузку. Было несколько завсегдатаев, дежуривших у стойки с порцией пастиса прямо с утра и не спешивших ни чувствовать, ни страдать. Другое такое райское место я знаю только на площади Брассанса, возле книжного рынка.

Когда угловой брассери закрыли (пожилая хозяйка продала его, теперь там модный бар), публика перебралась в другое, неподалеку, в центре Дофин, которое в честь Нельской башни так и называется Le Nesle. Там всегда вкусно готовили луковый суп с сыром. Единственный недостаток этого блюда – под него мне не хочется никакого алкоголя, бывает же такой парадокс.

Как ни странно, неплохой трехколпачный ресторан возле церкви Мадлен, куда я иногда хожу с университетскими знакомыми, нравится мне не так, как эти простые, народные места, где все безыскусно, где все есть так, как есть. Конечно, иной раз очень приятно зайти в дорогое, пафосное место и кого-то из себя изобразить. Но по большому счету французскую кухню я люблю как интеллигентный славянский варвар, как скиф Анахарсис или как дружественный нам итальянец, обожающий как следует поесть. Одно время я зачастил в савойский ресторанчик на Муффетар, на спуске, ближе к церкви. Его держала семья из Аннеси. Там было объеденье, ничего не скажешь: крестьянские блюда, простая закуска, швейцарское вино из долины Роны, из швейцарской ее части, и сладкий пирог. Потом, хозяева продали ресторанчик камерунцам, все как будто осталось прежним, но для савойского заведения здесь стало слишком весело.

Тогда я повадился ходить в ресторан на канал Сен-Мартен. Выбор там небольшой, но и мясо, и рыбу готовят хорошо. Были еще веселые мексиканцы на Сен-Жермен, которые сами уже не понимали – мексиканцы они, французы или, может быть, баски или еще кто, – так все запутались в матримониальных связях, родных очагах и исторических родинах. Там было решительно не ясно, что именно они готовят, но было на удивление вкусно. На Маре всегда было два-три хороших еврейских ресторана, где, правда, готовили немало арабских блюд, что погоды, разумеется, не портило, а настроение поднимало. Чудесно было выпивать и закусывать возле Бастилии, там тьма симпатичных местечек, только успевай выбирать. Латинский квартал и окрестности Люксембургского сада – тоже ареал, благоприятный для гастрономических прогулок. Что и говорить, в Париже едят все и всё: зверей и птиц – на здоровье, морских гадов и травки – за милую душу, улиток и сырную плесень – за обе щеки /ил. 24/.


| 24 | В Париже едят всё…

Едоки здесь живут знатные. Есть ставящие перед собой трудно выполнимые задачи, есть нежные, чувствительные особы, есть личности, тщательно пережевывающие пищу.

Разные люди – разные судьбы.

Страсть и азарт царствуют на рынках, которые раз-два в неделю открываются по всему городу на бульварах и широких улицах. Там настоящая жизнь! Когда я жил у Бастилии, в студио на мансарде, как и положено солдату армии искусств, я любил по вторникам и субботам выходить на бульвар, с утра превращавшийся в шумное торжище. Накануне вечером на нем расставляли в три ряда тенты, и на следующий день тихую аллею, где на скамейках выпивали местные алкаши, а пенсионеры играли в петанк, было не узнать. Везде кипела торговля. Ближе к площади продавали овощи и фрукты. Тут всегда были канадские яблоки с шершавой кожицей – зимний сорт, который во Франции пускают на варенье, но мне они очень нравятся свежими. По вкусу немного смахивают на антоновку, но они слаще и сочнее даже уже весной. Здесь всегда был спелый инжир, волшебно-фиолетовый и напоминающий клубнику с привкусом огурца. Из прочих радостей тут был фенхель, которого на северо-западе России долгое время вовсе не знали, сейчас его продают и у нас, но обычно не очень свежим. Поход на рынок был приятен и тем, что тут никого никогда не обманывали, не надо было считать в уме, сколько должны дать сдачи. К этому пришлось некоторое время привыкать.

Самым волнительным местом были сырные ряды. Пахло здесь невыносимо. Но я почему-то очень люблю этот кислый плесневый аромат, раздающийся из сырных лавок по всему бульвару. И ароматом его называют из вежливости, а так, конечно, это просто вонь. Сыров на рынке было в изобилии: и мягкие творожные козьи, и сколы трехлетних выдержанных, похожих на серные камни, и твердые желтые ломти Канталь, и моцарелла в мутном рассоле, и подплавившийся бри… я выбирал два совсем разных сыра, хотя больше всего люблю Конте и Канталь.

В соседних колбасных рядах вас тоже не оставляло чувство полноты бытия. Здесь были копчености на все вкусы, особенно дружественная козлятина. И это еще не все. Морские гады от мала до велика! Рыба, рыбины, рыбки, рыбешки, рыбулечки! Рыбь! Рядом прилавки ломились от изобилия оливок, специй, а за ними шли ряды, где торговали хозтоварами и всякой всячиной. Туда я ходил редко.

Публика на рынке не суетилась, а планомерно делала покупки. Люди совершали свой повседневный подвиг: были предприимчивы, расчетливы и трогательно галантны, даже когда покупали полтора кило картошки.

* * *

В новом оперном театре «Бастилия» нет ложи ни для царя, ни для президента. Акустика рассчитана так, чтобы было хорошо слышно и на верхних рядах балкона, и на последнем ряду бельэтажа. Сцену видно тоже почти отовсюду целиком. Разумеется, первые двадцать рядов партера выгодно отличаются от других мест, но сама идея этого театра – равенство всех в него пришедших. Здесь неуместно разыгрывать из себя аристократическую особу или светского льва. Перед спектаклем в «Бастилии» всегда продают пару десятков дешевых билетов. Есть те, кто считает, что в этом театре все устроено уж слишком по-простому, и ему недостает торжественности и праздничности. Большинство публики не одевается специально, как на светский вечер, а приходит в повседневной одежде. Сама обстановка напоминает дом культуры, да и интерьеры здесь, конечно, довольно безвкусные. Зал «Бастилии» рассчитан как функциональное пространство, красивым его не назовешь. Но здесь оптимальные условия для того, чтобы слушать музыку и смотреть спектакли. В «Бастилии» в самом деле ставят качественно, а некоторые постановки – выдающиеся. Бывает, поставят и какое-нибудь занудство или что-нибудь не слишком оригинальное, – но оркестр и в этом случае никогда не фальшивит, солист не дает дрозда, а декорации не застревают на полпути к сцене. На Мариинский и русские театры это мало похоже.

Я тут смотрел много разного. В первый раз придя в «Бастилию», я случайно попал на «Троянцев» Берлиоза, которыми она в свое время открылась. Выдержать это многочасовое прославление французского духа, который никак не может одолеть Вагнера, было серьезным испытанием. Сначала все казалось интересным: и неожиданная смена декораций, и точное, вышколенное исполнение, и сама идея начать жизнь нового театра с реванша за поражение Берлиоза, не сумевшего превзойти гения Байрейта. Но уже через час «Троянцы» вынимали душу, как старая, запиленная пластинка с гимном, заедающая в нескольких местах. Даже в четырехчасовом сокращении, из которого были изъяты балетные сцены, это шоу запоминается раз и навсегда нездешней тоской. Напрасны эти амбиции – быть центром всего и вся, преобразить пресловутую узницу в храм свободы, равенства, братства и народного искусства, диктовать моду, воспевать французский дух как воплощение подлинной европейскости. На ступенях перед новой цитаделью искусств тусуются тинейджеры. Арке, выдвинутой перед фасадом, расслаивающимся на несколько этажей, не охватить все это многообразие жизни, которому минут за тридцать до начала спектакля особенное своеобразие придают спекулянты, сбывающие билеты в партер за полцены.

После «Троянцев» хочется быстрее посмотреть еще что-нибудь, чтобы сгладить тягостное впечатление. Несколько лет назад здесь поставили «Любовь к трем апельсинам». Это балагурство смотрелось на одном дыхании и заставило забыть о занудном, напыщенном французском вагнерианстве. На «Богему» публика шла без особой охоты, хотя главные партии были спеты хорошо, да и декорации, воспроизводившие богемные мансарды времен Мюрже и Шамфлери, смотрелись интересно и эффектно. Наверно, для парижского зрителя нужно придумать что-то экстраординарное, чтобы повернуть до боли родной сюжет «Богемы» неожиданным образом. «Дон Жуан» поставили в интерпретации Михаэля Ханеке. Ханеке не сильно церемонился с либретто, выдав старый сюжет за духовную драму о современных бизнесменах. Действие было перенесено в прозрачные офисы стеклянных дворцов Жана Нувеля. Дон Жуан был призван домогаться всех понемногу, но на самом деле возжелал одну только красавицу – дочь своего шефа. Шеф на удивление не интересовал его, как мужчина, хотя можно было подумать, что в жизни он не прочь попробовать все. Дон Жуан изводил всех, но больше всего самого себя, усугубляя свою вину все новыми и новыми безобразиями, чтобы дойти до крайнего предела порока и испытать всю низость и боль человечества. Христоподобный самец, идущий самоотверженно путем страдания и имеющий по дороге все, что шевелится, по самое «не хочу», запомнился публике. Впрочем, удивление было скоротечно, теперь таким страстотерпцем никого не поразишь. О жертвенности Дон Жуана в свое время писали символисты, видя в нем героя притчи о страдающем грешнике.

Многие постановки «Бастилии» смотрятся как эффектное шоу. Конечно, ту злободневность и ту площадную зрелищность, какие были у оперы в XIX веке, теперь лучше искать в мультимедийных аттракционах и телетрансляциях с открытий олимпиад. Тем не менее «Бастилия» на свой лад говорит о современности, сочетая в постановках публицистичность с экспериментальностью. Здесь тоже не забывают о том, что пишут в газетах, что умалчивают или на что намекают по ТВ, о чем спорят в блогах и соцсетях.

Дух старой оперы сохранился в «Гранд-опера», построенной в Гарнье. Конечно, нет уже нуворишей, распивавших шампанское в дорогих ложах, нет восторженных поклонников, нет буржуа, волочащихся за актрисками, нет и разночинного райка. Но кое-что осталось. Например, прямо на входе вас встречает запах готовки. Пахнет тефтелями, фрикадельками, сосисками, сладковатым мясным отваром. Этот запах проникает повсюду: в фойе, в ложи, в гримерки. Во времена Золя, живописавшего страсти, бурлившие в «Гранд-опера», здесь пили, ели и по мере сил наслаждались искусством. Звезды доводили зрителей до исступления, неудачные спектакли могли закончиться пьяной стычкой. Этот храм искусств так часто превращался в торжище тщеславия или потасовку, что Марк Шагал, приглашенный расписать плафон в зале, смог разве что придать здешней обстановке несколько неуместную наивную забавность. Милый местечковый романтизм этому безудержному празднику жизни не к лицу.

Сейчас «Гранд-опера» уже не та, что на картинах Дега или в эпоху сюрреалистов. Сейчас это довольно чинное заведение. Запах кухни – самое яркое напоминание о жизни, которая некогда бурлила в этих стенах.

* * *

Комеди Франсез» напоминает Александринку начала девяностых, когда там воцарилась тоска старейшего петербургского театра. В «Комеди Франсез» всегда классический репертуар, постановки всегда профессиональные. Но какая мука смотреть «Сида» в традиционном исполнении! Через полчаса после начала спектакля, когда вся тонкость реконструкции спектакля девятнадцатого века прочувствована до зевоты, заняться решительно нечем. В голову лезут идиотские сравнения страстных диалогов и надрывных монологов с гамом на рынке где-нибудь во Владикавказе или Краснодаре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю