Текст книги "Больница Преображения"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Вох помолчал, затянулся, выпустил дым. Воспоминания захватили его.
– Профсоюз ему похороны устроил, все как положено. И семье пропасть не дали. Вот как оно раньше-то было – все больше жили, не помирали. А потом, в тридцатом, начались увольнения. Ну!
Он с отвращением затушил окурок.
– Под моим началом аварийная бригада была. Это значит – сиди до ночи и жди. Аварии – ясное дело, то птицу ток спалит, то какой-нибудь болван ветку на провода закинет, то мальчонка змеем короткое замыкание устроит. Ну, а в тридцатом кое-что новенькое появилось. Первого самоубийцу, которого мы нашли, до гробовой доски не забуду. Взял парень камень, обмотал его проволокой, конец себе к руке привязал и забросил камень на провода. Сам весь черный, рука отвалилась, а вокруг жиру полно, из него вытопился. Если бы я еще его не знал, а то знал ведь, он на сортировочной работал, пока не выбросили, холостой был. Холостых первыми увольняли. Девушки его любили, малый высший сорт. Да, люди ведь не знают, что электричество – смерть легкая, а тут вроде как научились, что ли. Дело-то и вправду пустяковое: у нас французы, которые линию строили, пустили провода рядом с пешеходным мостиком. Так проволоки меньше ушло. Они народ бережливый были. Так что только камень да проволока, а бросать недалеко.
Вох вцепился рукой в край стола, как будто хотел оторвать его от пола.
– Потом, как в дежурке телефон забренчит, прямо сердце сжимается! А на третий раз человек уже из себя выходит – да тут еще и весь город знает. Напротив нашей электростанции биржа труда была. Поехали мы раз, а там народищу тьма – безработных, значит. Кто-то крикнул: "Санитары электрические едут!" Монтер мой, Пелюх, как заорет сверху: "Идите в реку, топитесь, вот мы и не будем санитары!" Ну, знаете, как те только про реку услышали! Хорошо еще, шофер скумекал, удрали мы, в общем. В нас уж и камни полетели. А Пелюха этого сам я на работу брал, причем совсем недавно. Монтер он был никудышный, но у него жена болела. На это место я мог взять сотню куда лучше, чем он, вот меня злость и разобрала. "Ты, – говорю, сам там неделями гнил, а тут, едва работы понюхал, так уж своих товарищей в реку шлешь?" А он – на меня. Горячий был мужик. Слово за слово, прогнал я его к чертям собачьим. Приходил потом ко мне, клянчил, пожалеть просил, есть нечего, жена помирает, ну, что мне с ним было делать? Жена его и вправду померла. Осенью. Возвращается он с похорон, голову в окно просовывает, а я как раз дежурил, и тихонько так говорит: "Чтоб ты подох, да не сразу, а помаленьку". Не прошло и недели, выезжаем мы на аварию, опять на мост. Гляжу, а покойник-то, слушайте, он и есть! Изжарился, словно гусь. Пальцем по груди постучал – сухой, как скрипка, так спекся.
Старик поставил перед ними две миски с густым супом, сам пристроился на ящике рядом, держа на коленях дымящийся котелок. Принялись за еду – те не спеша, осторожно, а Стефан сразу ошпарил себе язык. Он не подал виду, но стал подолгу дуть на каждую ложку. Поели, и опять появилась жестяная коробочка. Закурили. Стефан надеялся, что Вох продолжит рассказ, но мастеру явно было не до того. Серый, большой, нахохлившийся, он сидел на своем стуле, шумно выпускал изо рта дым и односложно отговаривался от вопросов Стефана. Узнав, что Вох несколько лет проработал мастером на электростанции в его родном городе, Стефан заметил:
– Ах, вот оно что, стало быть, если так можно выразиться, благодаря вам в моей квартире был свет?
Ему хотелось сказать, что это хотя и тоненькая, но все же нить, как-то их связывающая. Вох промолчал, как будто не слышал его слов. Дождь почти прекратился, только из единственной водосточной трубы подле окна на землю изредка падали крупные капли. Стефан все не уходил, ему не хотелось расставаться с Вохом вот так, когда между ними возникла чуть ли не неприязнь. Но разговор уже совсем иссяк; в попытках как-то его оживить Стефан взял со стола зажигалку Воха, блестящую, никелированную, с выгравированным на плоских боках орнаментом. С одной стороны была готическая надпись: "Andenken aus Dresden" [на память о Дрездене (нем.)]. Вертя зажигалку в пальцах, Стефан заметил на ее крышечке выбитые буквы: "Fur gute Arbeit" [за хорошую работу (нем.)].
– Какая красивая у вас зажигалка, – льстиво сказал Стефан. – Вы работали в Германии?
– Нет, – ответил Вох, отсутствующим взглядом уставившись прямо перед собой, – это мне здесь мой начальник дал.
– Немец? – Известие неприятно удивило Стефана.
– Немец, – подтвердил Вох и как-то странно посмотрел на Стефана.
– За хорошую работу, – уже и не спрашивал, а как бы хотел попрекнуть этим Воха Стефан, хотя и понимал уже, что такая тема наверняка не поднимет настроения.
– Да, за хорошую работу, – подчеркнуто, пожалуй даже язвительно, в тон Стефану ответил Вох.
Стефана это совсем сбило с толку; он мучительно искал какого-то нового "подхода" к Воху – встал и даже с деланной непринужденностью прошелся по комнате, наклоняясь и разглядывая приборы. Он рад был бы выслушать и строгое замечание об опасности, лишь бы нарушить враждебное молчание, которое его убивало. Все впустую. Старик погремел пустыми мисками и унес грязную посулу; вернувшись, заговорил с Вохом на свой манер – Стефан, слушая его бормотанье, не разобрал ни слова. Вох продолжал сидеть на своем месте, сгорбившись, навалившись грудью на столик, гудело электричество, из окна – его открыл Пощчик – тянуло ночной свежестью. Дверь в коридорчик неожиданно распахнулась, и вошел молодой рабочий, которого Стефан видел ужо дважды. Наброшенная на плечи, вывернутая наизнанку армейская куртка промокла насквозь и потемнела, медные волосы слиплись, вода ручейками стекала по лицу. Он остановился на пороге, у его ног сразу же образовалась небольшая лужица. Никто не произнес ни слова – сразу стало ясно, что парня ждали. Переглянувшись с Вохом, старик поплелся в угол, а Вох, до этой минуты сама неподвижность, порывисто поднялся из-за стола и подошел к Стефану.
– Я провожу вас, господин доктор. Уже можно идти.
Сказано это было так откровенно, без тени вежливого притворства, что все скоропалительно и хаотически возводившиеся Стефаном планы придать своему уходу хотя бы видимость добровольного вмиг рухнули. Раздосадованный, даже разозленный, он позволил выпроводить себя во двор. Здесь Вох показал ему, в какую сторону идти, чтобы добраться до больницы, и еще секунду как бы не отпускал от себя; и тут Стефана прорвало:
– Господин Вох, я у вас, отчего так, вы же понимаете, я...
Он не знал, что еще сказать.
Тьма стояла такая, что они едва могли рассмотреть лица друг друга. Вох тихо проговорил:
– Пустяки. Не дать человеку вымокнуть – дело житейское. Только, видите, специально заходить сюда незачем. Не то чтоб что такое, а так. Вы же понимаете.
Заговорив, он положил руку на плечо Тшинецкого, вернее, едва коснулся его плеча; в жесте этом не было и намека на панибратство, только желание прикосновением возместить невозможность посмотреть в глаза, ведь их разделяла тьма. Вох говорил просто, но выходило как-то значительно. Стефан, ничего не понимая, торопливо бросил в ответ:
– Да, да, ну, тогда спасибо и спокойной ночи. – Он почувствовал, что Вох слабо пожал его руку, круто развернулся и пошел восвояси.
Стефан карабкался в гору по глинистому склону, порывы ветра швыряли ему в лицо капли дождя. Он весь был во власти случившегося, и эти несколько часов перевесили месяцы жизни в больнице. Горькая обида на Воха, которую он испытывал на подстанции, испарилась, когда они прощались в темноте, и теперь его смущало, что сам он так глупо вел себя, – впрочем, что, собственно, ему еще оставалось, как только задавать идиотские вопросы? Наверное, он был похож на ребенка, который пытается разгадать, чем занимаются взрослые. Когда показалось, будто его подпустили к первой тайне, его тут же выставили за дверь. Стефан даже подумал: а не вернуться ли, не подглядеть ли в окно, что они там делают? На такое, естественно, он бы не отважился, но сама эта мысль говорила, в каком состоянии он находился. Стефан убеждал себя, что на подстанции ничего особенного не происходит, что те двое пойдут спать, а Вох, залитый резким светом ламп, устроится подле приборов, посидит, встанет и посмотрит на какой-нибудь циферблат, черкнет что-то на разлинованном клочке бумаги, потом опять усядется на место; все это бессмысленно и неинтересно, но почему же так притягивает к себе его мысли их молчаливая, однообразная работа? Стефан нащупал в темноте влажный холодный замок, повозился с ключом, открыл высокую калитку, вслепую пошел по убитой известковой щебенкой тропинке, которая едва видной белой полоской перечеркивала черную траву, и вскоре оказался в своей комнате. Не зажигая лампы, торопливо разделся и юркнул под одеяло; он никак не мог согреться в холодной постели, чувствовал, что уснуть ему будет нелегко. И не ошибся.
Из тех, кто заходил в кабинет-мастерскую его отца, Стефана в детстве больше всего привлекали рабочие – слесари, токари, монтеры, которым изобретатель заказывал различные части приборов. Стефан их немножко боялся, так они были непохожи на других людей, которых он знал. Неизменно сдержанные, они молча и сосредоточенно выслушивали отца, чертежи брали в руки осторожно, чуть ли ни благоговейно, но под этой их вежливой предупредительностью ощущалась какая-то отчужденность, какая-то жесткость. Стефан подметил, что отец, любивший за столом порассуждать о людях, с которыми сталкивался, не поминал и словом о знакомых рабочих, будто в противоположность инженерам, адвокатам или торговцам они были лишены индивидуальности. Из этого Стефан сделал вывод, что их жизнь ("настоящая жизнь" – так он ее называл) окутана тайной. Долго ломал он голову над загадкой этой "настоящей жизни", потом посчитал свое предположение глупостью и позабыл о нем.
И вот сейчас, ночью, бодрствуя и вглядываясь в мрак за окном, он вдруг вспомнил об этом. Значит, в его мальчишеских бреднях был какой-то смысл, была, существовала эта настоящая жизнь людей – таких, как Вох!
Пока дядюшка Ксаверий пропагандировал атеизм, пока Анзельм сердился, пока отец изобретал, а сам он копался в философии и беседовал с Секуловским – месяцами только читал и болтал, чтобы познать "настоящую жизнь", – она удерживала на своих плечах весь их мир, словно Атлас небесный свод, а сама была незаметна, как земля под ногами... Стефан подумал, что впадает в мифотворчество, ведь существует же взаимный обмен услугами и взаимная зависимость в обществе: Анзельм занят сельским хозяйством, Секуловский пишет, он и дядюшка Ксаверий лечат... но Стефан тут же поймал себя на мысли, что, если бы все они вдруг исчезли, почти ничего бы не изменилось, – а вот без Воха и таких, как он, мир существовать не может.
Он повернулся на другой бок и зачем-то резко щелкнул выключателем. Лампа на ночном столике загорелась – ничего особенного, но свет вдруг показался ему символом, вроде бы знаком, свидетельством того, что Вох бодрствует. В этом желтом свете, равнодушно заливающем комнату, было что-то успокаивающее, гарантирующее свободу заниматься чем угодно и размышлять о чем угодно; пока горел свет, можно было преспокойно мечтать об иных, отличных от всех существующих, мирах.
"Надо спать, – решил Стефан. – Ничего я не придумаю". Он опять протянул руку к выключателю, но заметил на столике раскрытую книгу – первый том "Лорда Джима" [роман Дж.Конрада (1857-1924), английского писателя польского происхождения], который он еще не дочитал. Рука, протянувшаяся к лампе, повернула выключатель, и Стефана опять накрыла тьма. Он вдруг подумал: а прочитал ли бы Вох эту книгу, но это было так невероятно, что он даже криво усмехнулся во мраке. Вох ее бы и в руки не взял; за проблемами "Лорда Джима" ему незачем отправляться в океан, он презрительно отнесся бы к тому, как Конрад разрешает их на бумаге, ведь самому Воху приходится сталкиваться с ними в реальной жизни! О том, чего это ему стоит, какими страданиями и заботами он оплачивает наблюдение за электрическим током, об этом никому и ничего известно не было. Какое счастье, что "настоящая жизнь", поддерживая свет в лампах, ничем не докучала Стефану и ничем ему не досаждала. Лучше всего было бы вовсе не касаться ее и не очень-то задумываться о ней, иначе не заснешь.
Мысли Стефана начали расползаться. Под закрытыми веками замаячили безбрежное небо и домик, на который обрушиваются все грозы мира; он увидел хмурое, серое лицо Воха, его сильные руки, словно загорающиеся при вспышках разрядов, – и потом уже не было ничего.
ЛЕКЦИЯ МАРГЛЕВСКОГО
В жаркие июльские дни больницу заполонили постояльцы военной поры, и между вновь прибывающими и выздоравливающими установилось равновесие. Солнце в полдень зависало в самой середке неба, окаймляя плотной лентой тени больничный парк, по которому, раздевшись чуть не до гола, слонялись больные. По вечерам с помощью ручного насоса для них устраивали примитивный душ. Насосу сонно кланялся санитар, прозывавшийся Юзефом-старшим, огромный детина с лицом старца и телом юноши.
Сидя в кабинете, искрящемся от солнечных лучей, словно кварцевая лампа, Стефан записывал в книгу приемного отделения нового пришельца, бывшего узника лагеря. По счастливой случайности перед ним распахнулись ворота, которые вроде бы открываются лишь для того, чтобы впустить в лагерь. Проходивший по коридору Марглевский заглянул в кабинет и заинтересовался случаем.
– Фу-фу, миленькая кахексия, истощеньице, – проговорил он, кладя руку на голову человека, который в сверкающей белизной комнате выглядел, словно куча лохмотьев.
Больной неподвижно сидел на вертящейся табуретке, щеки его наискось, от глаз к подбородку, прорезали две морщины, терявшиеся в щетине, которой заросло его лицо.
– Дебил, да? Идиот, да? – выпытывал Марглевский, все еще не снимая руки с головы несчастного.
Оторвавшись от писанины, Стефан отсутствующим взглядом посмотрел на него и словно очнулся.
По отмороженным, фиолетового оттенка щекам пациента скатились две крупные, очень прозрачные слезы и исчезли в бороде.
– Да, – сказал Стефан, – идиот.
Встал, швырнул бумаги на угол стола и отправился к Секуловскому. Начал разговор как-то бессвязно: вот, мол, переменил некоторые свои мнения, сейчас наступает время, когда нужно избавиться от части своего интеллектуального багажа.
– Кое-какие подходы уже устарели, – говорил он, стараясь подсластить свое отступничество цинизмом. – Вот я только что пережил маленький катарсис...
– Войдзевич в прошлом году угощал меня вишневкой, которая вызывала большой катарсис... подозреваю, он в нее кокаину подсыпал, – отозвался Секуловский, но, заметив выражение лица Стефана, добавил: – Ну, доктор, говорите же, я вас слушаю. Вы человек ищущий и попали в самую точку. Сумасшедший дом – всегда некая выжимка духовного состояния эпохи. Все искривления, все духовные отклонения и чудачества так растворены в нормальном обществе, что их трудно обнаружить. И только тут, так сказать, в сгустке, они четко обрисовывают облик своих эпох. Вот музей душ...
– Да нет же, не о том речь, – перебил его Стефан и вдруг почувствовал себя чудовищно одиноким. Он искал нужные слова, но так и не смог их найти. – Нет, собственно говоря, нет... – пробормотал он, попятился и поспешно вышел вон, словно опасаясь, что поэт удержит его, однако внимание Секуловского привлек к себе паук, показавшийся из-за кровати и поползший по стене вверх; он кинул в него книгу, а когда она с шумом шлепнулась на пол, долго рассматривал кляксу, подергивавшую тонкой, как волосок, ножкой.
На галерее Стефан столкнулся с Марглевским, который стал зазывать его к себе.
– Я достал бутылочку "Extra Dry", – сообщил он, – может, заглянете ко мне? Горло промочим.
Стефан было отказался, но Марглевский счел это пустой вежливостью.
– Ну, ну, пошли, какие могут быть разговоры.
Жил Марглевский на том же этаже, что и Стефан, только в другом конце коридора. Комнату доктора загромождала сверкающая мебель: стол со стеклянной столешницей, опиравшейся одним краем на пирамиду из ящиков, а другим – на изогнутые стальные трубки; из таких же трубок были сооружены и креслица. Все это напомнило Стефану приемную зубного врача. Несколько картинок в легких металлических рамках. Две стены занимали книги, очень аккуратно расставленные, на корешке каждой наклеен белый номерок. Пока Марглевский накрывал салфеткой низенький столик, Стефан, подойдя к полкам, наугад вытянул томик и стал его перелистывать. В "Провинциальных письмах" Паскаля разрезаны были только две первые страницы. Хозяин выдвинул ящик современного буфетика: появились бутерброды на белых тарелочках. После третьей рюмки язык у Марглевского развязался. Водка только подчеркнула своеобразную манеру хозяина вести разговор – сказанное он любил иллюстрировать показом. Сообщая, к примеру, что испачкал халат и его надо выстирать, тер что-то невидимое в руках, как это делают прачки. Вот и сейчас, словно размахивая дирижерской палочкой, он принялся демонстрировать Стефану картотеку – множество ящичков, рядком стоящих на подоконнике. Разноцветные зажимы скрепляли большие картонные листы. Выяснилось, что Марглевский занимается наукой. Как бы невзначай он перекладывал с места на место пузатые папки с рукописями; он исследовал влияние камней в моче Наполеона на исход битвы под Ватерлоо, доискивался, как воздействовало усиленное производство гормонов на коллективные видения святых, – тут он провел пальцем вокруг головы, что должно было означать нимб, и рассмеялся. Ему было жаль, что Стефан неверующий. Он искал наивных, чистых, погрязших в догматике. Они были ему нужны, как полотенце грязнуле. Он говорил:
– Вы ведь, коллега, часами просиживаете у Секуловского? Спросите его, отчего литература так врет? Дорогой коллега, не одна любовь разбилась только из-за того, что малому захотелось пописать, а он постеснялся сказать об этом барышне, изобразил внезапный приступ тоски по одиночеству и дал тягу в кусты. Я сам знаю один такой случай...
Стефан скорее от скуки, чем из любопытства заглядывал в открытые картотеки. Между твердыми прокладками были сложены тщательно выровненные листки, заполненные машинописным текстом. А Марглевский говорил и говорил, однако речь его становилась все беспорядочнее, будто думал он о чем-то другом. Однажды Стефан даже поймал на себе его острый, холодный взгляд. Теперь, когда доктор сидел вот так – сгорбившись, выставив вперед чутко принюхивающийся к чему-то нос, он казался Стефану похожим на старую деву, которой невтерпеж признаться в единственном своем грехе.
Марглевский начал говорить, так густо уснащая речь латынью, что нельзя было ничего понять. Его нервные, худые пальцы нетерпеливо ласкали полированную крышку ящика, потом он наконец открыл его. Стефан, подгоняемый любопытством, заглянул внутрь: длинный реестр, что-то вроде инвентарной описи. Он успел прочитать: "Бальзак – гиломаниакадьный психопат, Бодлер – истерик, Шопен – неврастеник, Данте – шизоид, Гете алкоголик, Геладерлин – шизофреник..."
Марглевский приподнял завесу тайны. Он замахнулся на великую книгу о людях гениальных, даже собирался опубликовать отрывки из нее, – к сожалению, помешала война...
Он стал раскладывать огромные листы с изображениями генеалогических деревьев. Говорил, все более распаляясь, на щеках выступили бурые пятна. Он перечислял извращения, попытки самоубийства, обманы и психоаналитические комплексы великих людей с такой страстью, что Стефан невольно заподозрил: Марглевский сам, наверное, страдает какими-то отклонениями от нормы и стремится столь сомнительным образом породниться с гениями, втереться в их семью. С необычайным тщанием собирал он описания всех житейских промахов великих людей, исследовал и раскладывал по ящичкам их неудачи, трагедии и несчастья, жизненные провалы. Обнаруженный в посмертных бумагах самый слабый след какой-нибудь греховности или только догадка о ней несказанно радовала Маршевского. Когда он бросился к нижнему ящику стола и, размахивая во все стороны руками, принялся раскидывать лапки, намереваясь продемонстрировать какую-то новейшую свою добычу, Стефан, воспользовавшись его молчанием, проговорил:
– Мне представляется, что великие творения возникают не благодаря безумию, а вопреки ему...
Он взглянул на Марглевского и пожалел, что сказал это. Тот поднял голову от бумаг, глаза его превратились в щелки.
– Вопреки?.. – язвительно протянул он. Резким движением собрал рассыпавшиеся страницы, чуть ли не вырвал из-под носа Стефана развернутые диаграммы, стал нервно распихивать все по скоросшивателям. И, только покончив с этим, повернулся к гостю. – Вы, дорогой коллега, еще неопытны, – заговорил он, сплетая руки. – Мы в конце концов не живем в эпоху Возрождения; впрочем, и тогда непродуманные действия могли обернуться роковыми последствиями... Вы, по всей вероятности, не охватываете... однако то, что с субъективной точки зрения может быть оправдано, перестает быть таковым перед лицом фактов...
– О чем вы говорите? – холодея, спросил Стефан.
Марглевский не смотрел на него. Он растирал свои длинные, тонкие пальцы и упорно разглядывал их. Наконец сказал:
– Вы много гуляете... но эти бежинецкие электрики... этот их кирпичный дом... Это может бросить на больницу не только тень дурной славы, но и Бог весть что! И не в том даже дело, что они прячут там какое-то оружие, но этот молодой, этот Пощчик, он же бандит, самый заурядный бандит.
– Откуда... откуда вы знаете? – вырвалось у Стефана.
– Не важно.
– Этого не может быть!
– Не может быть?! – Спрятавшиеся под очками глаза Марглевского с холодной ненавистью буравили Стефана. – А о подпольной Польше вы слышали? О лондонском правительстве? – выпалил он свистящим шепотом, и его большие руки, поглаживавшие белый халат, при каждом слове слегка подрагивали. Здесь, в лесах, армия в сентябре оставила оружие. Заботу о нем взял на себя этот... этот Пощчик! Требование указать место он отверг. Сказал, что подождет большевиков!
– Так и сказал?.. Откуда вы знаете? – растерянно повторил Стефан, оглушенный неожиданным поворотом разговора и возбуждением Марглевского того буквально трясло.
– Я не знаю! Я ничего не знаю! Я не имею с этим ничего общего! взорвался он яростным шепотом. – Все об этом знают, кроме вас! Кроме вас, коллега!
– Так вы говорите, туда не ходить?.. – Стефан встал. – Правда, однажды я случайно, во время грозы...
– Я ничего не говорю! – оборвал его Марглевский, тоже вставая, а вернее, сорвавшись с кресла. – Покорнейше прошу вас навсегда позабыть об этом! Я всего лишь считал своим товарищеским долгом – а уж вы поступайте, как сочтете нужным, по, подчеркиваю, решайте исключительно сами!
– Разумеется... – забормотал Стефан. – Если вы, господин доктор, этого желаете... Я никому не скажу.
– Дайте в знак этого руку!
Помедлив, Стефан протянул ему руку. Происшедшее ошеломило его, но в этот момент его больше всего поразила нервность, явная тревога Марглевского. Может, этот скелет ненароком про болтался? А его ярость? Неужто он как-то связан с подпольем? Какой-нибудь, как это говорится, контакт?..
Стефан вышел в коридор; он был совершенно сбит с толку, растерян. Жара стояла такая, что и здесь, в корпусе, он то и дело отирал платком пот со лба. Проходя мимо уборной, услышал за дверью смех. Голос казался знакомым. Дверь распахнулась, и из уборной, пошатываясь от хохота, больше напоминающего икоту, выскочил Секуловский в пижамных брюках. На светлых волосах, покрывавших его грудь, подрагивали капельки воды.
– Может, раскроете причину столь хорошего настроения? – спросил Стефан, жмурясь от ярких лучей, которые, пробивая стеклянную крышу, рассыпались в коридоре всеми цветами радуги и красочными пятнами расползались по стенам.
Секуловский прислонился к стене; он никак не мог прийти в себя.
– Доктор... – прохрипел он наконец. – Доктор... это та ку... ха-ха-ха... не могу. Вспомнились мне наши уч... ученые диспуты... феномены... философия... Упанишады... звезды... дух и небеса, а как только посмотрю на кучу, ну... не могу! – Он опять расхохотался. – Какой дух? Кто такой человек? Куча! Куча! Куча!
Отбормотавшись – приступ судорожного веселья все не отпускал его, поэт отправился к себе, то и дело разражаясь смехом. Стефан, так и не проронив ни слова, пошел в свою комнату. Секуловский чертовски его расстроил. "И такие открытия он делает сейчас!" – подумал Стефан. Он не знал, как теперь быть. Выходя от Марглевского, он решил пойти на подстанцию и предостеречь Воха. Какое значение имеет слово, данное Марглевскому, если молчание может поставить электриков под удар? Однако Стефан быстро сообразил, что никуда не пойдет. Кого, собственно, Вох должен был остерегаться? Марглевского? Вздор. Так что же – сказать ему, что он прячет оружие? Но если это правда, Вох и сам это знает лучше Стефана.
Несколько дней ломал он себе голову, обдумывая самые нелепые способы предостеречь Воха, предупредить, чтобы тот был поосторожнее: может, анонимная записка, может, вызвать мастера на ночной разговор, – но все это не стоило и ломаного гроша. В конце концов он просто махнул на это рукой. На подстанцию не ходил, считая, что обещал это Воху, но какое-то время спустя опять стал бродить в тех местах. Однажды ранним утром заметил на вершине одного из самых высоких холмов Юзефа, Санитар неподвижно сидел на траве, словно зачарованный открывавшейся перед ним красочной картиной, но Стефан полагал, что не тот он человек, который способен наслаждаться прелестями природы. Он украдкой понаблюдал за Юзефом, но, так ничего и не открыв для себя, ушел. Уже подойдя к лечебнице, вдруг подумал, что Юзеф мог быть осведомителем Мартовского. Встречается с мужиками – в деревне ничего не скрыть, – да и работал он в отделении Марглевского, а тощий доктор, человек по натуре желчный, тем не менее поддерживал с ним даже к какой-то мере доверительные отношения. Хотя – что могло быть общего у Юзефа с лондонским правительством? Все это трудно было понять, различные мелочи не складывались в цельную картину, но Стефан опять почувствовал, что должен предостеречь Воха. Однако всякий раз, только представив себе, как в действительности будет протекать разговор с мастером, испытывал страх.
В те дни новые события нарушили привычный ритм жизни лечебницы. Стефан с любопытством наблюдал за тем, что происходило за стеной, в соседней квартире. До того пустовавшая, она готовилась принять нового жильца профессора Ромуальда Лондковского, бывшего ректора университета. Этот ученый, чьи работы в области электроэнцефалографии сделали его известным далеко за пределами Польши, человек, восемнадцать лет возглавлявший психиатрическую клинику, был изгнан немцами со своего поста. Теперь его ждали в лечебнице – неофициально, как гостя Паенчковского. Адъюнкт несколько раз ездил на вокзал, чтобы в качестве почетного эскорта сопровождать прибывавшие партии профессорского багажа. Сам Лондковский явился на следующий день. Запыхавшийся Юзеф носился с этажа на этаж – то с лестницей, то с каким-то шестом, то с потертым ковром.
Целый день слышал Стефан за стеной стук молотка, шум передвигаемых ящиков и грохот расставляемой мебели. К самому факту приезда Лондковского врачи отнеслись равнодушно. За обедом стояло молчание, которое только подчеркивалось яростным жужжанием мух. Стефан завесил окно в своей комнате влажной марлей, надеясь таким образом защититься от сухого и знойного воздуха, и, растянувшись на кровати, листал учебник психологии. Разглядывая фотографии незнакомых людей, он ясно почувствовал, что все они – разновидности одного и того же типа, широкая распространенность которого в жизни оскорбляет его представление о неповторимой индивидуальности. К индивидуальным различиям приводит простое изменение основных пропорций: одно лицо характеризуется глазами, другое – скорее скулами, в третьем главное – щеки. Попадая в город, Стефан любил представлять себе лица идущих впереди него людей, прежде всего женщин. Улицы, эти подвижные собрания лиц, давали возможность играть так часами.
Ни с того ни с сего заглянул Паенчковский и прервал его размышления. Поинтересовался чтением "уважаемого коллеги", потом перешел к своей излюбленной теме.
– Ну, вы уже этого не увидите, – грустно говорил он, – к сожалению, такие мощные, классические приступы с истерической дугой теперь больше не встречаются. Помню, у Шарко в Париже...
Он расчувствовался.
Но, заметив кислую улыбку Стефана, добавил:
– Ну, в известном смысле это вроде бы и хорошо, хотя истерия у нас есть до сих пор. Думаю, просто-напросто течения психических расстройств прорыли себе новое ру... русло. Ах да... что же это я хотел, сказать?
Стефан с самого начала именно этого и ждал, ведь визит предвещал нечто из ряда вон выходящее. И Пайпак принялся втолковывать, что Лондковский светило, его друзья Лэшли и Гольдшмидт – в Америке, а теперь вот немцы вышвырнули его на улицу.
– На улицу... – повторил он дрожащим от волнения голосом. – Так вот, надо, чтобы мы ему взамен, ведь правда же... все, что в наших силах...
Он попросил Стефана нанести визит ректору, когда настанет его очередь.
Паенчковский обошел с этим всех врачей больницы.
В первый же вечер отправились, чтобы, как выразился Марглевский, "вручить верительные грамоты", он сам, Паенчковский и Каутерс – как старшие. На следующий день – Носилевская с Ригером. Наконец, на третий Сташек и Стефан. Кшечотек проворчал что-то насчет делювиальных [здесь: доисторических] обычаев: вроде бы все и равны, вроде бы и работают вместе, вроде бы единство перед лицом врага, а чуть доходит до дурацких визитов, становись в очередь по возрасту и должности.
Стефан откопал на дне чемодана какой-то кошмарно черный галстук, прикрыл пятно на нем пиджаком, и они отправились.
Лондковский был похож на тощего льва без шеи. Бугристая голова, обрамленная серебристыми локонами; из ноздрей торчат пучки волос; нос размятой картофелиной; лицо изборождено глубокими изломанными складками; нависшие серые, пушистые брови трепещут при каждом движении головы. От гладко выбритого подбородка туго натянутыми струнками сбегали морщины. Лондковский в профиль немного напоминал Сократа.
Стефан, уже побывавший в нескольких квартирах врачей, с любопытством разглядывал профессорское жилье, обставленное все же наспех, хотя фура шесть раз ездила на вокзал и обратно.
Прямо от двери начинались книжные полки, занимавшие всю стену; они прогибались от толстенных томов. Книги в основном – в черных переплетах с золотым тиснением. В самом низу – кипы научных журналов. Кое-где виднелись на полках, словно случайно туда затесавшиеся, желтые или зеленые томики. Наискосок к окну стоял письменный стол, передний край которого был, словно забором, огорожен учебниками. Строгость этой комнаты, почти кельи, смягчали ковры: один, с высоким, как трава, ворсом, ромбом лежал у самого порога, другой – что-то вроде маленького гобелена – служил фоном для фигуры Лондковского.