Текст книги "Дежурство доктора Тшинецкого"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Станислав Лем
ДЕЖУРСТВО ДОКТОРА ТШИНЕЦКОГО
Коридоры были полны солнца, бликующего на голубых кафельных плитках. Из открытого окна плыл сильный аромат отцветающей сирени. Несколько уборщиц в белых халатах протирали влажный пол, в котором отражался ряд уменьшающихся в перспективе дверей. Из палат выходили женщины в длинных больничных халатах и медленно направлялись к террасе. Где-то далеко и монотонно звонил телефон. Стефан вышел из лифта. Лампочки за матовыми плафонами источали чайный свет. Тесную кабину еще заполняла темнота ночи и запах йодоформа.
«Наверное, ночью была операция», – подумал он, закрывая за собой двери. Инстинктивно коснулся карманов, проверил их содержимое – в левом стетоскоп, в правом резиновые перчатки. Проходя мимо палаты новорожденных, он услышал хор плачущих голосов. За поворотом коридора, выложенного оранжевым и фиолетовым кафелем, виднелись пластины шероховатого стекла в никелированной раме. Стерегли операционную. За ней продолжался длинный коридор. Стефан открыл ближайшие двери. Тихо шипели стерилизаторы. Поскольку это был первый этаж, кроны деревьев затемняли окна. Там, где сумрак сгущался до синевы, у кровати стояла группа людей. Раздался низкий стон. Две сестры придерживали на высокой кровати голое скорченное тело. Лицо у роженицы было коричневатым и словно раздутым от прилива крови. Третья сестра стояла с другой стороны кровати и держала стерильный компресс. Доктор Гомка опирался на спинку и с трудом сдерживался, чтобы не зевнуть. Его дежурство закончилось. Увидев Стефана, кивнул ему. Душный воздух был пропитан сладковатым запахом.
Глухой, медленный стон.
– Прошу не кричать, набрать побольше воздуха и тужиться, тогда будет не так больно, – острым суровым голосом сказала акушерка. На ее чепце выделялась красная бархатная ленточка.
Стефан подошел поближе.
– Плохой пульс, большие колебания, до восьмидесяти, – шепнула сестра, приподнимаясь на цыпочках к его уху.
– Давно?
– Потуги начались в десять часов.
Он посмотрел на электрические часы.
– Двенадцать часов? И что? Головка прорезалась?
Роженица дрогнула.
– Подходит, подходит, – прошипела она сквозь зубы.
Она зажмурилась, волосы, слипшиеся в черные пряди, упали на лоб. Прижимая подбородок к груди, задрожала от схваток страшной силы. Стефан почувствовал, как под приложенной к животу рукой твердеет маточная мышца. Согнутое тело напряглось, ее трясло, сухожилия выпирали, а сила схваток все росла.
– Ну-ну, тужься, не выпускай воздух, хорошо, еще одно усилие.
Лежащая словно опала. Ее ладонь свесилась с кровати. Белые зубы впились в пересохшие губы. Доктор Гомка оценил взглядом, что на этот раз головка не прорежется, и взглянул в окно. Прикидывал, какая сегодня будет погода, так как собирался выехать за город.
Стефан придерживал мокрое от пота бедро женщины, а когда под рукой почувствовал предел окончательного усилия, к которому она приближалась, сам невольно напряг мускулы.
Головка ребенка, вдавленная в кровоточащий, опухший костный канал, раздирала мышцы, прокладывая дорогу телу, подталкиваемому высоким давлением. Уже показались темные, слипшиеся волосики и снова остановились. Женщина мотала головой, зубы у нее стучали. Тяжело всхрапывая, она втягивала воздух.
– Не… мо-гу уже…
– Можете! – сурово сказал Стефан. – Слушайтесь нас, и сейчас все уже закончится. Кого вы хотите, – задал он стереотипный вопрос, – мальчика или девочку?
Проблеск мысли мелькнул в налившихся кровью глазах женщины.
– Мальчика…
– Начинается схватка? – спросил он, потому что та дернулась.
Она отрицательно помотала головой.
– Ну и если девочка… то… чтобы жила, – прошептала она между первым и вторым свистящими вздохами.
Он кивнул и приложил к животу широкий воронкообразный стетоскоп. Пульс плода: два далеких быстрых тона, голос маленького сердца, которое отправлялось в большое путешествие. Мышцы под стетоскопом вздулись и зашевелились. Он выпрямился. Лицо роженицы искривила гримаса, уголки губ поползли вниз. На шее пульсировала жилка.
– Медленно, медленно выпустить воздух. Черт побери! Выпустить воздух, я говорю. Кричать! Прошу кричать!
Акушерка с компрессом приготовилась. Вся группа зашевелилась, приблизилась, свет никелированного рефлектора падал желтым пятном на склоненные спины. Все четверо объединились в одно общее движение. Раздался высокий болезненный крик. Показались темные спутанные мокрые волосики, синеватый лобик, маленький приплюснутый носик и беззащитная шейка. Акушерка быстро повернула головку, вытащила одно плечо, другое.
Хлынули воды, и ребенок, весь в слизи, синий, беспорядочно дергающийся, перелетел через руки на подстеленный компресс. Акушерские щипцы перехватили пуповину. Один разрез, и акушерка побежала к столу с неуклюже трепещущим тельцем. Загудели краны, послышался шум воды в умывальнике. Акушерка, держа маленького за ноги вниз головой, легко шлепнула по ягодицам раз и другой. Ребенок издал слабенький писк, отличавшийся от других голосов.
– Промойте глаза, – сказал Стефан сестрам, а роженице: – У вас сын.
Он неловко погладил ее по плечу и посмотрел на Гомку. В прошедшую ночь дежурил старый врач, полный, с лысиной, прикрываемой отращенными на висках рыжими волосами. У него было пористое тучное лицо с маленькими глазками. Он отговаривал молодых студентов получать специальность в родильном отделении. Рассказывали о нем, что как-то во время приема он вышел к ожидающим пациентам под руку с запыхавшимся господином и сказал: «Вот, это адвокат Ф., который пришел поблагодарить меня за то, что я спас его жену от смерти». Он принципиально уклонялся от сомнительных операций, поистине мастерской консервативной терапией спихивая решение тяжелых случаев на плечи тех, кто менял его на дежурстве. Сейчас, глядя куда-то за Стефана, он ковырял в зубах зубочисткой из гусиного пера.
– Идет послед, – спокойно сказала акушерка.
В свете лампы блеснули струйки крови. Стефан нежно массировал живот женщины, теперь мягкий и бессильный. Она вдруг охнула, и в окровавленной ране показался пленочный комок, отблескивающий синим, как странная опухоль.
– Судно.
Послед вышел. Сестры обмывали тело женщины, меняли постель. Гомка спрятал зубочистку в черный чехольчик, взглянул на золотые часы и протянул Стефану на прощание четыре пальца:
– Ну, я пойду. Держитесь.
Зазвонил телефон.
– Господин доктор, вас вызывают…
Из-за двери прихожей высунулась акушерка, демонстрируя Тшинецкому свою самую красивую улыбку.
– Состояние роженицы среднее.
– Не давайте ей спать, – сказал Стефан и направился к дверям.
Он поднялся на лифте. Наверху была палата, выложенная фарфоровой плиткой, светившаяся тысячами блесков разгорающегося дня. У входа две сестры поздоровались с ним. Он невольно улыбнулся, увидев хрупкую веточку сирени в маленьком горшочке на столике. Белые квадраты умывальников словно филигранные балконы выдвигались из стены, выложенной зеленоватым кафелем. Между отдельными кроватями рожениц поднимались высокие перегородки, выложенные салатовыми изразцами.
– Где новенькая? В боксе? – спросил Стефан, затушив сигарету и выбросив ее в мусорное ведро.
В боксе было еще светлее. Весь город, словно шахматная доска из клеточек с зеленью, лежал внизу, у подножия клиники, а выше сияло майское небо, синей полоской сливаясь с горизонтом.
Он придвинул к себе столик с чистой родильной картой, поставил на краю большой стетоскоп и машинально начал писать: «18.V.1947…»
«Май кончается, – подумал он, – а я ни разу не был за городом».
– Ваш отец жив? Нет? А отчего он умер?
– Во время восстания.
У него уже был заготовлен вопрос, болел ли отец туберкулезом, но он его не задал.
– А мать?
– Тоже… во время Варшавского восстания.
– У вас есть братья или сестры?
– Был… брат, но… тоже…
– Хм, во время восстания, – закончил он тихо вместо нее. – Это у вас первая беременность?
– Нет, у меня был выкидыш… в Прушкове.
– Ага.
Больше он ничего не спрашивал. Пошел к кранам и, нажав ногой педаль, позволил шумному дождю пролиться на свои руки.
Приступил к осмотру. Ощупывая живот, который временами дергался у него под рукой, толкаемый изнутри ножкой ребенка, он направил невидящий взгляд на голубые плитки кафеля, в которых отражались высокая кровать и крест окна на фоне светящегося прямоугольника. Опустив глаза, глянул в лицо беременной. Она была молодая и старая одновременно. У нее были очень чистые и доверчивые глаза, внимательно следившие за осторожными движениями его рук, с некоторым даже удивлением направленные на живот, в котором двигалось что-то независимое от ее воли и мыслей. Худые пальцы лежали на белой простыне. Они были не намного темнее полотна. Виски и щеки покрывали маленькие веснушки. Губы были накрашены неумело или несмело.
– Все хорошо, – послушал он пульс ребенка, – прекрасно.
Он еще раз подумал о ее Варшаве. Усаживаясь за столик, спросил, мальчика она хочет или девочку. Хотела мальчика.
– Гм… А чем вы занимаетесь?
– Я швея…
– Когда вы перестали работать?
– Вчера…
Он скривился.
– Как же это вы? Врач наверняка запретил вам шить. Вы на машинке шьете?
Веки у нее задрожали.
– Так ведь… у меня болен муж. Лечение дорого стоит…
– Он застрахован?
– Нет… он лежит со времени восстания… Легкие…
– Да-а?
Он достал из кармана спутанные змейки стетоскопа и начал слушать ее сердце. Закрыл глаза. В темноте звучали два тона, хорошо знакомый дуэт неустанной работы: первый голос – напрягающейся мышцы, и второй – эхо крови, волной бьющей в стенки сосудов. Вдруг стетоскоп наполнился тишиной, и новое сокращение, медленнее, чем другие, глухое, запоздавшее, ударило в задрожавшую грудь. Удары сердца стучали то по одному, то по два, напоминая бегуна, который спотыкается. Слушая, он направил лицо с закрытыми глазами в сторону женщины. Она видела его лоб, темный от загара, впалые виски, тонкие дрожащие веки и ладонь, держащую никелированную воронку стетоскопа. На предплечье из-под белого рукава выглядывала синяя татуировка: пятизначный номер.
Он открыл глаза, заморгал, как ослепший.
– Что-то не так, да, господин доктор?
– Ну что вы, все прекрасно, прекрасно, – повторил он и, зная, что голосом владеет лучше, чем лицом, быстро отвернулся.
– Вы очень хотите иметь ребенка? – спросил он и сразу же понял, что этого не нужно было говорить.
Она приподнялась на руках, пронзительно глядя на него, вдруг резко постарела.
– Ну, это я так спросил, – буркнул он и вышел из бокса.
– Сестра ее смотрела?
– Да… устье открыто на пятачок.
– Попрошу подготовить плазму крови, и чтобы были наготове лекарства. Сестра в курсе? Кофеин есть? Эрготамин? Строфантин?
– Строфантина нет…
– Так позаботьтесь, чтобы был. Ну, я пойду наверх. В случае чего, пусть сестра звонит…
– Господин доктор…
– Что?
– Нужно ее подготовить, что ребенок может…
– Вы сдурели! – крикнул он так резко, что сам устыдился. – Прошу ничего не говорить; все будет хорошо, сердце не такое плохое.
Он выбежал.
В его обязанности входил надзор за студентами, отрабатывающими стаж в клинике. Уже в коридоре четвертого этажа он услышал шум голосов. Когда вошел в палату, увидел взъерошенные головы в облаке табачного дыма. На ближайшей кровати сидел Смутек, бывший воспитанник монахов-доминиканцев, высокий, худой, со светло-розовым лицом, украшенным золотой шевелюрой. Он любил водку, и коллеги подпаивали его, чтобы, захмелев, он выбалтывал своим высоким голоском секреты носителей обета безбрачия. Называли его жрецом акушерства или ксендзом-недоноском.
Другой студент умывался, фыркая, под краном. Третий, Абаковский, ходил большими шагами. Из руки в руку он перебрасывал стакан кофе, просвечивавший на солнце вишневым цветом. При его виде у Стефана окончательно испортилось настроение. Он не переносил этого упитанного шатена с его бессмысленными шуточками. Абаковский держался чрезмерно просто, носил пиджак из домотканого сукна в клеточку, шляпу с узкими полями и массивные серебряные запонки в жестких манжетах. Когда он не шутил (после каждой остроты пронзительно хохотал, словно токующий глухарь, утрачивая зрение и слух), то не говорил, а изрекал истины, независимо от того, шла ли речь о том, как погладить носки, или о судьбах Польши. По любому вопросу он имел уже готовое суждение, столь неизменное, словно он с ним на свет появился. Это был глупец, но не слабовыраженный, а категорический эрудит-кретин. Стефан с ужасом думал, сколько пациентов погубит эта его железобетонная самоуверенность. Наивысшие достижения человеческой мысли и законченное тупоумие покоились в его голове рядом, как музейные экспонаты под стеклом. Когда Стефан вошел, Абаковский как раз заканчивал речь:
– …а на первый курс приняли законченных хамов.
Увидев Тшинецкого, он с полным присутствием духа продолжил:
– Ну валяй, Смутнистый. Что там было с попадьей? Слуга господина доктора.
Стефан застыл в центре палаты. Он знал, что его еще не раскусили. Слышали, что он был в лагере. Некоторые называли его красным.
– О чем рассуждаете, коллеги? – спросил он.
– Каждый рассказывает о своей первой любви, – слащаво улыбнулся Абаковский. – Это необходимо акушерам, правда, господин доктор?
Он мило смотрел на Стефана, которого смутило такое нахальство.
– А может, споем? Сидела на липе… – затянул третий медик, высовывая голову из мохнатого полотенца.
– Пойте, господа, но тихо, потому что окна открыты, – сказал Стефан и повернулся к дверям. – Только не слишком вульгарно, – бросил он с порога.
В первой палате рожала семнадцатилетняя девушка, которая сама явилась утром в клинику, смеясь, что немедленно родит. Когда пришли первые схватки, смеяться перестала, а когда схватило серьезно, три сестры и Стефан еле смогли удержать ее на кровати.
В родильной палате верховодила госпожа Сивик, небольшая, энергичная, в обтягивающем белом халате, темноволосая и темноглазая, с пушком над губой. С виду беспечная и рассеянная, свои достоинства она проявляла лишь в критические минуты. Тогда она принимала командование не только над сестрами, но иногда и над растерявшимся врачом, действуя так искусно, что даже самые раздражительные не чувствовали себя обиженными.
На сей раз в этом не было необходимости, потому что Стефан, у которого от визита к медикам осталось неясное чувство злости, всем телом навалился на вырывающуюся девушку, а когда она попыталась укусить его за руку, так рявкнул на нее, что она расплакалась.
Госпожа Сивик молниеносным взглядом проверила, как ведут себя ее хорошо вымуштрованные помощницы, стоявшие на своих местах, и поощрительно, одними уголками губ, улыбнулась Стефану. Девушка перестала кричать, благодаря чему сила потуг значительно возросла. Несмотря на это, роды, а скорее неустанные метания, лягание босыми ногами и визг, продолжались два часа. Едва ребенок – толстая розовая девочка, перемазанная кровью и слизью, – выскочил на простыню с громким писком, малая успокоилась и, заявив, что завтра пойдет играть в футбол, задремала. Стефан погладил ее мокрые волосы, вытер лоб и, наказав, чтобы она не спала, вышел в коридор. Посмотрев на часы – половина первого, – он с некоторым удивлением вспомнил, что еще не ел, и поехал наверх.
С трудом глотая яйца вкрутую, которыми постоянно потчевали врачей клиники, он рассматривал панораму города, открывавшуюся за большим окном. В столовую заглянул адъюнкт Кермала. Стефан узнал от него, что ночью вместо Галецкого будет дежурить Жемих. Это окончательно испортило ему настроение, и он всухомятку глотал яйцо, давясь от злости.
Жемих окончил медицинский курс в том же году, что и Стефан. Начиная обучение, определил себе программы минимум и максимум. Программа-минимум звучала так: получить диплом и не умереть с голоду. Он не ходил в кино, не читал никаких книг, кроме учебных, экономил на хлебе, на сигаретах, даже на дружбе. Женщин обходил издалека. Приступал к очередному экзамену как к схватке с врагом: зубрил, вбивал знания в голову, впитывал всю латинскую ученость, как одержимый носился с лекции на лекцию, делал в городе уколы, сам читал лекции, а по ночам с полотенцем на голове клевал носом над конспектами. Выжимал из собственного тела что только мог, исхудал, у него торчал кадык, зубы испортились, донимали чирьи, стал плохо видеть, но все – в том числе и лечение – он откладывал на потом. Получив диплом и поступив на работу в клинику, сразу же приступил к реализации жизненных планов. Поправлялся из месяца в месяц. Дряблая кожа на лице расправилась, его можно было увидеть в изысканных кафе, как он одиноко сидит над грудой пирожных и мизинцем отправляет в рот осыпавшиеся крошки глазури. Он приобретал себе костюм за костюмом, состоятельность пациентов оценивал по их новому радиоприемнику, тахте, столовым приборам, а недавно выплатил задаток за золотые «шаффхаузен»[1]1
Элитные часы известной фабрики IWC Schaffhausen, расположенной в швейцарском городе Шаффхаузен.
[Закрыть] и теперь ожидал найти какую-нибудь богатую пациентку. И совершенно не скрывал этого. Если другие при встрече спрашивали о здоровье, то он говорил: «Ну и какая там практика?» – и сразу же начинал рассказывать, что сам делал в последнее время. «Этот косит!» – говорили врачи. Во время профессорских визитов в палаты Жемих шел в двух шагах за Чумой Пшеменецким, вытягивая шею, чтобы лучше слышать его слова; словно имея глаза на затылке, отскакивал в сторону, чтобы не толкнуть случайно Тшесновского, обменивался с гигантским доцентом репликами, улыбаясь и показывая темные зубы, на которых уже блестели золотые коронки.
У Тшесновского, бледного, потного, с носом Цезаря над синими губами, были огромные волосатые руки, которых боялись женщины. Жемиха он считал ступенькой, на которую можно встать, а Стефана вообще не замечал.
Несмотря на голод, Стефан не смог съесть третье яйцо и позвонил обслуживающей санитарке, а когда она не пришла, направился по темному коридору в сторону кухни. Маленькая комнатка была пуста. Налил себе воды в фаянсовую кружку, выпил и приподнял крышку кастрюли, стоявшей на газовой плите.
«Опять галушки на обед, – подумал он. – И работа собачья, и есть не дают».
Он вернулся в столовую, отчетливо ощущая давление холодной воды в желудке.
«Никому бы не посоветовал такой диеты, – подумал он и усмехнулся. – И стоило пробиваться в клинику? Университетская – великое дело!»
Говорили, что уже приближается конец господства Чумы Пшеменецкого, а Стефан хотел еще поработать какое-то время с кем-либо из старой гвардии, одним из тех, после которых остаются мраморные бюсты в университетских аудиториях и золотом писанные мемориальные доски. К операционному столу Чуме уже приходилось подходить боком, потому что ему мешал живот, но голосом он еще по-прежнему властвовал над людьми. Его гулкий бас разливался в каскадах довольного гремящего смеха, когда он украшал лекцию своими пикантными историями. Хорошо известно было его потогонное воздействие на окружение во время операций. Мало того что он сам страшно потел во время процедуры, так еще и колкостями, топотом, бросанием инструментов и бранью он весь персонал доводил до седьмого пота. Добродушный в лекционном зале (описывая какой-нибудь исторический факт вроде родов княгини Х., обращался к стоявшей за ним старой акушерке: «Ведь так было, пани Рихтерова?»), в операционной он бурлил, кипел, ферментировал, а когда наконец снимал мокрую от пота маску, на его большое слюнявое лицо с трудом возвращалось довольство и выражение спокойствия. Единственной особой, которая его не боялась, была госпожа Ойчикова, безраздельно царствовавшая в главной операционной уже лет двадцать. Она обозначала берега гудящего профессорского гнева, который умело направляла туда, куда ей было выгодно. Какой-то молодой врач отважился выступить против нее, но расплатился за это скорой утратой места.
Стефан все больше разочаровывался в Пшеменецком. Казалось, что его жизнерадостность – искусственная, шутки, даже лучшие, повторяемые ежегодно в одних и тех местах лекций, скучные. И вообще Чума напоминал ему размашистую театральную декорацию, какой-нибудь исполинский лес с замком, который не следует разглядывать вблизи. Правда, он умел выступать. Свою первую лекцию для еще не оперившихся медиков он начинал с получасовым опозданием. На дно амфитеатра вереницей входили врачи в белых халатах, занимали места у кресел и стоя ждали, когда в дверях появится Чума. Над залом пролетала короткая буря аплодисментов, как весенний ливень. Профессор, тряхнув большой головой с густо посеребренными черными волосами, закладывал большие красные руки за спину и отправлялся в путь по диаметру амфитеатра. «На других кафедрах, – произносил он, – вам рассказывают о земном существовании человека, о его перипетиях и сражениях с собственным телом, с бактериями, этими созданиями сатаны, а я расскажу вам кое-что совсем о другом. Кое-что самое важное! Я буду говорить о человеке – подводном существе. Да-да, – гудел он, как бы втягивая гигантскими ноздрями недоумение студентов, – я буду говорить о подводной жизни человека, о существе, живущем в водах, ибо девять месяцев своей жизни человек пребывает в околоплодных водах, словно водолаз, словно водолаз, – повторял он, радуясь сравнению, – связанный с матерью животворным каналом пуповины».
Стефан стоял у лифта. Самая тихая пора дня, послеобеденная, заполняла коридоры спелым янтарным светом.
«Комедиант», – неприязненно подумал он о профессоре и раздвинул стеклянные двери.
И поехал к «своей» варшавянке, чтобы еще раз послушать ее сердце. Что-то не нравилось ему – не столько аритмия, сколько чертовски глухие тона… Сделал ей укол глюкозы. В клинике царило спокойствие, изредка пролетала мохнатая ночная бабочка, беспомощно трепеща крыльями на солнце. Он зашел во вторую родильную палату. С минуту постоял там у входа, бессмысленно глядя на подносы с последами и кровью. Они стояли рядышком на полу. В нем уже поднималась усталость последних дней, он чувствовал ее в мышцах.
«Может быть, так начинается старость? – подумал он без улыбки, несмотря на свои двадцать девять лет. – Похоже, годы в лагере нужно умножить на четыре».
С приходом ночи голова станет тяжелой, и никакой, даже самый яркий, свет не поможет. Он уже знал, как это бывает.
– Боже… Боже… Боже… – доносился тяжкий, неустанный стон из бокса.
– …купила два метра шифона в горошек и сшила себе прелестную юбочку…
– Дорогая, ты бы принесла ее как-нибудь, – отозвался другой голос, суховатый и писклявый.
– Ох, Боже мой… Боже мой… как больно…
– С оборочками, вот так, сбоку узко, внизу распущено, как сейчас носят.
– О Боже… сестра… о Боже…
Стефан забыл об усталости и влетел в палату как бомба, так что обе акушерки, стоявшие у окна, даже перепугались.
– Святой Антоний Падуанский, что ж вы так влетели? Я даже задохнулась, – сказала Жентыцкая.
– Где у вас болит? – раздраженно спросил он роженицу, зная, что не сможет сделать им выговор: стоят рядом с кроватью, а что не обращают внимания на стоны, неудивительно – они столько их слышали…
Он с минуту размышлял, не сделать ли женщине укол новокаина в область матки. Продолжительные, но редкие боли начались у нее четырнадцать часов назад.
Тут же вспомнил кислую мину профессора. «Это потому, что у коллеги Тшинецкого мягкое сердце», – бросил тогда Жемих. «Ну-ну… коллега, – пропыхтел Чума, – ну-ну… женщины рожают сто тысяч лет подряд, и всегда в болях. Они уже успели привыкнуть! Зачем новые порядки? Можно занести инфекцию, знаете ли».
Стефан знал.
– Ничего нельзя сделать, господин доктор? Ох-ох, о Боже, Боже, никогда больше, никогда…
– Каждая так говорит, а через год снова с брюхом, – затрещала сбоку вторая акушерка. Худая была как щепка, желтая, высохшая, на носу – массивные черные очки.
– Оставьте ее в покое, сестра.
Стефан не говорил «акушерка», как другие, с особенной, подчеркивающей дистанцию интонацией.
– Ну-ну, еще немного вам придется потерпеть. Большое устье?
– С маленькую ладонь.
– Вот видите… сейчас все откроется, и родим.
Велел, чтобы были внимательны, и вышел. На повороте у операционной его встретила госпожа Сивик.
– Как наша маленькая?
– Хорошо, но… – Она бросила на него снизу вверх быстрый черный взгляд. – Но вы что-то не очень… Вам бы подняться, поспать.
– Да что вы, я…
– Пара часов вашего сна в решающую минуту могут сыграть важную роль, – сурово сказала Сивик.
Он почувствовал, что она берет его под руку, вроде бы легонько, но хватка у нее была надежная, усмиряющая самых диких пациенток. Так и шли к лестнице: ее голова в маленьком чепчике едва доставала ему до плеча. Она мягко подтолкнула его, но он остановился и минуту с удовольствием смотрел на ее лицо, немножко округлое, с темными губами и черными глазами в окружении длинных и густых ресниц. «А ведь она красивая», – удивился он, потому что никогда об этом не думал. Знал, что Сивик давно уже работает в клинике. Как давно? Ей не могло быть больше чем двадцать восемь – двадцать девять лет. Столько же, сколько и ему. Она жила наверху, на вершине этого фарфорового острова, отрезанного от мира. Хотя он занимал комнату всего в нескольких метрах от нее, в другом крыле четвертого этажа, помимо работы, видел ее редко. Она не замужем. И такая одинокая… Ему стало ее жаль.
– А вы… – начал он.
– Слушаю, доктор.
Такая была трезвая, вежливая, быстрая.
– Вы умеете танцевать? – спросил он неожиданно для самого себя.
Она улыбнулась, но не так, как обычно. На правой щеке у нее была ямочка, совсем детская, а вторая, поменьше, как бы незавершенная, появилась на подбородке.
– Что за вопрос! Я умею танцевать.
Ему стало стыдно.
– Это хорошо, – сказал он и, хоть лифт был в двух шагах, побежал по лестнице. На повороте заметил, что девушка еще стояла там, где он ее оставил.
Он долго ворочался на кровати. Солнце сползало оранжевым пятном по стене, какие-то пурпурные дымки вились на небе. Где-то он видел такую картину: солнце, опускающееся все ниже, красный свет… где? Он заснул, вглядываясь в бесконечную голубизну. И увидел свой самый страшный сон. Его закрыли в камере с высокими узкими окнами, он чувствовал жар голых тел, потом раздалось чавкающее ворчание машины. Люди начали кричать все громче, все пронзительнее и тоньше. Изо всех сил он пытался вырваться из объятий трупов… весь скорчился от чудовищного отвращения и страха… наконец сон прервался. Что-то настойчиво звенело: телефон. Один прыжок, и он был уже на ногах, развернулся, натягивая халат, схватил стетоскоп. Телефон все звонил. Фрамуга окна розовела в боковом мягком свете.
– Алло? Амбулатория? Уже иду!
«Собственно, мог бы пойти и Жемих… Куда он подевался?» – думал он с неприязнью, торопливо сбегая по главной лестнице. Все было залито медовым сиянием солнечных лучей, пробивающихся сквозь оконные витражи.
«Скорая» привезла из города женщину с приступом эклампсии. Ее приходилось силой прижимать к резиновому матрасу. Стефан бился, пытаясь разжать стиснутые судорогой челюсти, сделал ей один укол, второй, сделал кровопускание. Когда приступ прошел, больная впала в беспробудный сон. Он еще раз проверил пульс и пошел наверх. Здание было совершенно пустым. На пороге дежурки столкнулся с привратником, который как раз выходил из нее.
– Я принес там господину доктору. – Он сделал неопределенный жест в сторону темного помещения.
– Что?
На столике стоял высокий белый предмет – бутылка, завернутая в бумагу. Он потряс ее, забулькало. Бумага соскользнула и полетела на пол. Это был ликер.
– Что это?
– Это… это один тут принес. Которому вы ребенка спасли.
– Не следовало принимать, – скривился Стефан.
– Так я же не знал. Нужно брать, – доверительно добавил привратник, видя смущение Стефана, – когда дают.
Он вышел. Стефан подержал в руке бутылку, поставил ее на стол и подошел к окну. Опускались сумерки, глубокие и чистые. Деревья и цветы уже теряли цвет.
История была глупая. Неделю назад во время его дежурства в третьей палате рожали две женщины. Первая была студенткой последнего курса медицины. С момента прибытия в клинику она стала любимицей врачей и сестер. Рожала она довольно легко, а причиной интереса была ее красота и капризное поведение. Ну и в некоторой степени «мерседес» ее мужа, который неустанно привозил в клинику цветы почти со всего города. Поэтому она лежала в кровати, уставленной сиренью. Стефан безуспешно пытался ее убрать. Когда было больно, она не призывала Бога, как большинство женщин, лишь тихонько постанывала, прижимаясь лбом к руке сестры. В стоне этом было что-то из певучих причитаний. При первой сильной боли она забыла всю свою медицину и стала беспомощным малым ребенком. С изумлением смотрела на то, какие странные вещи творятся с ее телом, и не могла поверить, когда ей показали мальчика, что это ее собственный, самый настоящий сын. Отец тем временем то крутился перед родильной палатой, то сбегал во двор и давил на клаксон, давая знать, что он близко и бодрствует, вот только ему не разрешают войти в палату. Даже Жемих принес ей ветку сирени, и она смеялась в ответ сквозь слезы. В то же время на другой кровати рожала работница фабрики электроприборов. Руки у нее были темные, покореженные работой, лицо и лоб покрыты пятнами. В ее отделении было пусто. Она не стонала, только беззвучно сжимала зубы и кулаки, внимательно глядя в глаза Стефану, который краснел от злости, исследуя ее, потому что так же, как и она, прекрасно слышал разговоры и смех за стенкой из зеленого кафеля. Стефан охотно принес бы ей цветы, но стеснялся, и это еще больше распаляло его гнев. Он ничего не стал говорить сестрам, лишь поставил двух у кровати работницы и сам часто к ней заходил, минуя второй бокс, где и так не был нужен, потому что там постоянно появлялись врачи, даже те, у которых не было дежурства. Он поговорил с работницей. Она рожала в первый раз, а муж работал за городом и не мог в этот день прийти. Она очень мучилась, стараясь этого не показывать. Во время разговора минутами замолкала, и тени ложились у нее под глазами. Ночью начались собственно роды, сестра вызвала Смутека, посчитав, что в этом случае будет достаточно и медика. Лишь когда после рождения ребенка оказалось, что он не подает признаков жизни, подняли с постели Стефана.
Он прибежал в халате, наброшенном на пижаму, и, крепко обругав присутствующих, стал делать маленькому искусственное дыхание, завершившееся успехом: ребенок ожил.
Когда он, залитый потом, скользя по мокрому от воды паркету, с волосами, спадающими на лоб, издали показал ребенка, бесцветные пересохшие губы женщины задрожали в первой улыбке.
Глядя на подарок, он размышлял, сколько может стоить такой ликер. Наверное, злотых шестьсот. Разорились, глупые.
Он поехал на лифте на первый этаж, чтобы проверить женщину с больным сердцем. Очень бледная, она смотрела из синеватого полумрака глазами, которые становились такими большими, словно впитали в себя всю ночь. Ее молчание беспокоило его.