Текст книги "Философия случая"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Итак, у терпеливого читателя, решившего заняться подобной классификацией, возникнет немало проблем с однозначным отождествлением и оперативной систематизацией всей этой галиматьи. И все же это – предприятие, которое стоит того, чтобы за него взяться. Далее я рекомендую расставить значки, которые будут обозначать возникновение антиномий, вообще моментов противоречивости, всюду, где поочередно выдвигаемые автором версии сталкиваются одна с другой. Сталкиваются не в качестве рассказов разных лиц, но на правах признаний самого рассказчика. При этом можно будет убедиться, что такого рода антиномии, проявляющиеся в формах соседства элементов и отношений отдельных сцен, повторяются и, что важнее, разброс антиномий по тексту чисто случайный. Напротив, дело не обстоит так, чтобы множество коннотативных антиномий в своей локализациивнутри повествования подчинялось некоей правильности, которая могла бы, например, эксплицировать это множество в некотором ином семантическом плане. Аналогичным образом ни «временные сплетения», ни прочие зигзаги романного действия не могут быть моделями чего бы то ни было, поскольку своими результатами друг друга разрушают и поскольку не удается раскрыть никаких их корреляций с упомянутыми внутренними денотатами текста.
Итак, чем же является в действительности «новый роман»? Это сообщение, оторванное от читателя и долженствовавшеестать, но не ставшее суверенной конструкцией. Оно вызывает интерес как развалины значений, а не как связное сооружение. Одним словом, это банальность, приготовленная, несомненно, любопытным, оригинальным способом. Почему банальность? Почему содержание, которое дает «новый роман», так далеко от откровения в тематическом плане? Замечу, что этот упрек в адрес «новых романов» бросали не раз, хотя упрек этот, когда его высказывали сторонники данного направления, звучал вполголоса. Банальность заключается в том, что чем оригинальнее трансформирующие операторы «нового романа», чем сильнее их влияние, переделывающее взаимосвязи сцен-эпизодов, тем более стереотипнымобязательно будет множество этих сцен на выходе, потому что только устойчивость стереотипов еще может предупредить превращение целостности в «нечитабельный» хаос. Отнюдь не случайно, что по мере увеличения количества трансформирующих операторов у Роб-Грийе от книги к книге автор прибегает к все более и более неподвижно детерминированным (потому и банальным) тематическим стереотипам. Криминальная загадка в «Резинках» достаточно сложна, зато в тех же «Резинках» мало трансформирующих операторов «нового типа», например, нет «перпендикулярного оператора». В «Ревности» экономное введение таких операторов делает возможной тематическую стереотипизацию, однако лишь до определенной степени, то есть не затрагивая действия как такового. И наоборот, в «Доме свиданий», где операторов множество, сюжетные элементы уже такого рода, что даже в разорванном виде они проявляют сильную тенденцию к сцеплению и как бы «сами по себе» укладываются в каждому прекрасно известные и потому банальные стереотипы (посетитель публичного дома ищет деньги, чтобы оплатить ими услуги куртизанки; публичный дом, где показывают непристойное шоу и в который врывается полиция; и т.д.). Чем оригинальнее делаются операторы, тем более «семантически пустыми» должны становиться в десигнациях сюжетные элементы в их множестве, представленном в романе. Постоянный антагонизм как отношение обратной пропорциональности между двумя этими множествами раздирает «новый роман» изнутри. Чем необычайнее и новее способ, которым развивается наррация, тем более старым, окаменелым, давно известным читателю (то есть банальным) неизбежно становится ее предмет. Вообще говоря, «новый роман» не изобрел этой дилеммы, но и не случайно ее появление в нем. Она с неизбежностью лежала на пути его движения. Если пытаться совершенно новые, неизвестные, никем до того не наблюденные ситуации описать способом также новым и неизвестным, неизбежно получится что-то столь не читаемое, что положения уже никоим образом нельзя будет спасти. Оригинальность темы – но подлинная, а не кажущаяся – всегда противостояла оригинальности метода подачи материала. Отнюдь не случайно и то, что «новый роман» родился в обществе, которое со структурной точки зрения относительно стабильно. Ситуация творцов «нового романа» только подтверждает общее правило и вместе с тем дает его пример. Они не выходят из сферы компромиссов, где Сцилла представлена банальностью, а Харибда – полной непонятностью. Литература, приближающаяся к идеальным образцам математической конструкции, которые ее привлекли красотой своей точности – и пустоты, эта литература, повторим еще раз, движется к самоубийству.
X. Модели литературного произведения
Биологические модели литературного произведения
Мы почти не упоминали об экологиилитературного произведения, потому что для ее обсуждения было бы необходимо привлечь материал социологических наблюдений, каковым мы не располагаем. Не может быть исследования экологии литературных произведений без должного уровня сопоставительного анализа, дающего возможность на основе частотных показателей выяснить, как эти произведения воспринимались в различных социальных средах на национальном и даже глобальном уровне – впрочем, только до тех пор, пока еще не наступало «диктуемое сверху» выравнивание критических позиций и читательских мнений. Ибо речь идет об исследовании процессов, формирующих инвариантыпроизведений, а не их чисто внешний облик. Когда исследуют действие новых лекарств и не уведомляют самих врачей, прописывающих их пациентам, о том, которая таблетка является лекарством, а которая – имитацией из талька, именуемой плацебо, то поступают так не затем, чтобы выставить врачей обманщиками, а затем, чтобы результаты исследования были объективны, то есть не искажены никакими предвзятыми мнениями. Нам придется и далее молчать об экологии литературного произведения по причине отсутствия фактографических данных. Ведь личные впечатления и переживания таких данных заменить не могут.
Помимо экологических, к нашей проблематике можно применить и другие понятия и аналогии из области биологии, а именно генетические. Интерес в этом плане может представлять принятие эмбриогенезаза модель восприятия литературного произведения. Генотип организма не преобразуется во взрослую структуру благодаря механическому увеличению. Результатом эмбриогенеза является возникновение фенотипа – процесс, в котором сочетаются стохастическое воздействие инструкций со стороны генотипа и влияние среды. По аналогии мы можем говорить и о фенотипах литературных произведений как о конкретизациях этих произведений в читательском восприятии. Фенотип – это то, что возникает в сознании читателя и что святой наивностью часто отождествляется с самим произведением как с генотипом. Как текст, так и биологический генотип – суть управляющие информационные программы, размещенные на материальных носителях. Нам теперь придется произвести отчетливое различение между самим «текстом» и тем, что получает субъект восприятия, или читатель. В биологии это различение выглядит следующим образом: текст – это хромосомные нити ядра. Вся остальная протоплазма яйцеклетки – «получатель информации» и соответствует отдельному читателю. Культурной же среде соответствует естественное окружение, представленное внешним миром. Различие между процессами передачи в литературной и биологической областях перестанет быть существенным, если мы будем рассматривать их как чисто информационные. Только первый процесс протекает в автономно-самоорганизуемой материально-информационной системе, второй же основан на несравненно более рыхлой и временной связи – соединении читателя с текстом. От генотипа информация передается всегда только к одному «непосредственному получателю», он же исполнитель управляющей программы. Однако, во-первых, генетически тождественные яйцеклетки чистой линии образуют нечто подобное «тиражу» одной и той же книги с «читателями», которые весьма похожи один на другого. Во-вторых, мы уже умеем переносить ядра – следовательно, и генотипы – из яйцеклеток одних пород животных в яйцеклетки других пород. На результатах таких экспериментов мы на некоторое время остановимся, потому что они представляют интерес и для нас.
Изменения в генотипах, происходящие под влиянием мутаций, по-видимому, соответствуют изменениям литературных «конвенций». Одни литературные «мутанты» оказываются способными к жизни в новой среде, другие нет. Аналогичное бывает и с биологическими мутантами. И для приспособленных, и для неприспособленных мутантов только среда решает вопрос, «переживут» ли они перемену условий или нет. Это касается как живой, так и художественной системы. Ту и другую внезапное изменение среды может сделать плохо приспособленной. Во время катаклизмов, войн, крупных общественных сдвигов «погибает», выходя из употребления, множество ранее популярных книг. В природе, как и в литературе, есть свои «окаменелые» виды, «примитивные» формы. Ведь на литературную «примитивность» в человеческой среде всегда есть спрос. В природной среде случаям постоянного интереса к тем или иным категориям литературных произведений соответствуют не меняющиеся условия определенных экологических ниш. Такую выгодную «нишу» в литературе занимает, например, криминальный роман. Ни текст, ни генотип не реализуют иначе, как с определенной степенью вероятности, свои фенотипы, то есть воплощения в жизнь. Для каждого данного генотипа и данной среды разброс этой степени вероятности относительно постоянен по ширине и дает (по отношению к множеству доступных изменению параметров организма) нормальное распределение в форме кривой Пуассона.
Разброс фенотипов, ведущий к тому, что они никогда не тождественны друг другу, напоминает снаряды, которые никогда не попадают в одну и ту же точку мишени, хотя бы их даже и выпустили из совершенно неподвижного орудия. Этот разброс фенотипов не является результатом изъянов в управлении, регулятивного полупаралича, «схематичности» генотипов живой системы (или соответственно литературного произведения). Напротив, он представляет собой неустранимую черту самоорганизующего развития всех сложных систем. Причем под самоорганизующим развитием здесь достаточно понимать такое, которое не носит дедуктивного (аналитического) характера, но протекает в форме «игры» в реальной среде или в каких-либо связанных с ней промежуточных средах.
Для биолога вероятностный характер онтогенеза очевиден, а для теоретика литературы это скорее чуждая концепция. Причиной такого различия служит то обстоятельство, что фенотипы организмов как реальные объекты можно непосредственно и количественно сравнивать друг с другом, и если констатирована их постоянная дивергенция, то неизбежно будет признан пробабилизм динамики их развития. Напротив, невозможно провести аналогичное сравнение между фенотипами литературных произведений, то есть между их конкретными текстами. Впрочем, надо признать со всей беспристрастностью, что измеримость как таковая еще не вынуждает признать статистические понятия фундаментальными для данной области. Доказательства в пользу этого давала биология. В ней биометрия, занимающаяся статистическими измерениями, долго представляла собой как бы изолированный анклав, в то время как в «настоящей» биологии, в центральных областях ее исследований, грозно разгуливали разные холистские и другие связанные с идеей целостности духи, во главе с энтелехией. Ибо нет фактов настолько упрямых, чтобы от них нельзя было при определенной установке «избавиться перетолкованием», используя соответствующие подходы или пригодный для такого избавления понятийный аппарат.
Задержка литературоведения в развитии сделала для него возможным только такую локальную уступку статистике, что ее как бы через черный ход допустили к исследованиям (частотно-структуралистским). Эта задержка выступает как одна из методологических особенностей литературоведения и делает невозможной констатацию некоторых бьющих в глаза явлений, которые таким образом никто даже не пробовал изучать по сей день.
Экологам хорошо известен следующий факт. Если растения со сходными генотипами, но сильно разнящиеся друг от друга в естественной среде по фенотипу перенести в другую среду, где будет высокий и притом однообразный уровень неблагоприятных факторов, то растения могут дать потомство с карликовыми фенотипами. Благодаря этой карликовости экземпляры потомства оказываются гораздо больше похожи друг на друга, чем исходные растения.
Такую ведущую к «карликовости» весьма отличных друг от друга литературных произведений (тем самым – и к поразительному взаимному уподоблению их конкретизаций) «трудную» среду образуют читатели, для которых восприятие произведения ограничивается распознанием его сюжетной интриги. Они осваивают произведения в некоем усредненном виде, составляя о них для себя как бы краткое резюме. Отсюда можно вывести: с чем меньшей глубиной читатель воспринимает литературу, тем более похожими друг на друга становятся фенотипы произведений, возникающие в такой психической среде. При этом происходит своего рода двустороннее «уплощение» этих фенотипов: «сверху» и «снизу». Потому что такой читатель как шедевры, так и посредственные произведения воспринимает как тексты, более или менее равные друг другу в отношении значимости, информативности, ранга.
В рамках иерархии произведений, заданной разбросом их множества по качеству, такое «уплощение» и «отутюживание» действительно происходит. Но об этом достаточно трудно составить представление по той причине, что другие читатели, тоже не слишком толковые, подчиняются доходящим до них мнениям авторитетов или славе сочинений, признаваемых за мировые образцы. Они склонны – и не без основания – считать такие тексты своего рода «тестами» для проверки интеллекта, художественного восприятия, тонкости, а потому не торопятся с признанием, что для них романы Толстого – то же самое или даже нечто «худшее», чем романы Вики Баум или баронессы Орчи. Если бы для диагноза таких «отутюженных» мнений о конкретных книгах обязательно требовались телепатические способности или же надо было подвергать перекрестному допросу читателей, которые вообще-то держатся настороже, чтобы не проговориться, – будь так, не имело бы смысла здесь задерживаться на этом вопросе. Однако феномены такого «отутюживания» литературных произведений проявляются и вполне открыто; тогда сочинения – как ценные, так и лишенные литературного достоинства, затянутые в инерциальный дрейф – оказываются на одном и том же уровне конкретизации читательским восприятием. В этом можно легко убедиться, спустившись в такие места, куда эксперты никогда не наведываются. Это – замкнутые гетто литературных жанров. Из их числа science fiction (SF), научная фантастика – одно из самых герметичных (но внутри себя полных жизни, имеющих собственную критику, а вместо рецензий и разделов «Голос читателя» – многочисленные письма). В англо-американских журналах по SF публикуется так много откликов на сочинения жанра, что это уже материал для некоей компаративистики. Потому что здесь можно одновременно узнать и оценки, и их предметы. Регулярно оказывается, что тексты, которые можно непосредственно причислить к литературе, притом хорошей, оцениваются как примитивные, плохие, беспомощные, а выдаваемые им критиками «знаки качества» играют в массовом восприятии поразительно малую роль. Для внешнего наблюдателя – то есть, попросту говоря, такого, который, помимо SF, читает много «нормальной» литературы и в ее текстах может видеть своего рода стандартные критерии «уровня» – явление это выглядит на первый взгляд прямо-таки шокирующим. Потому что в этом «гетто» самая обычная вещь – соседство произведений (одинаково одобренных или оптом отвергнутых), которые друг от друга отличаются так, как на художественной выставке отличался бы коврик с раскормленным «оленем во время гона» или букет лубочно раскрашенных и грубо намалеванных цветочков – от настоящей, культурной абстракции или от хорошо скомпонованного пейзажа. Такое странное смешение объясняется, во-первых, тем, что внутрь этого жанрового «гетто» никогда не проникают мнения «внешних» экспертов. Они ведь и не знают, что творится внутри этих стен. Во-вторых, пристрастившиеся к этому жанру уже не прикасаются к произведениям большой литературы, с помощью которых – кто знает? – может быть, как-нибудь подправили бы свой вкус. В итоге же в данном идеально замкнутом круге возникает анархичный дрейф локальных оценок, вызываемый тематическим однообразием и недоразвитостью стратегий восприятия.
В этой связи я хотел бы обратить внимание на забытую, но очень ценную в науковедческом отношении работу Людвига Флека, опубликованную у нас после войны в журнале «тycie Nauki» («Жизнь науки»). Флек рассказал, как в замкнутом «псевдонаучном гетто», которое немцы создали в концентрационном лагере, группа лиц с высшим образованием, хотя в основном не бактериологическим – с самыми благими намерениями и опираясь на доступную там специальную литературу – занялась биологическими исследованиями, изучая тиф. Флек великолепно изображает, как через некоторое время там возникла целая «как-бы-наука»; как плохо приготовленным препаратам и артефактам приписывалось диагностическое значение, предвиденное на основании прочтенных по этой тематике книг. Далее, как одни «гипотезы» будто бы «подтверждались наблюдением», другие же «опровергались»; как случайные заболевания лабораторных животных «согласно с теорией» интерпретировались так, чтобы «подходить» к ней, и т.д., и т.п. Дело в том, что вопреки наивным утопиям логических эмпириков (давнишних) наблюдение над «элементарными фактами», этими «кирпичиками опыта», отнюдь не есть нечто такое, что способен выполнить кто угодно, у кого здоровые глаза и кто способен сам вращать микрометрический винт на микроскопе. Любопытно здесь не то, что в этом «псевдонаучном гетто» какие-нибудь капли красителя и загрязнений принимались за разные ядра, клетки, бактерии и т.п. Любопытно другое: что этой группе людей удалось все такие случайные феномены объединить в систему, которая у них просто-таки идеально совпала с теорией. Теорией – уже без кавычек, потому что теорию-то они брали из добротных учебников.
Опираясь на сведения о такого рода возможных аберрациях познавательной деятельности (в замкнутых и изолированных от мира группах специалистов-эмпириков), после войны ученые высказывали многочисленные предостережения. Они сигнализировали об опасности, которую для науки представляет секретность определенных исследований, по существу их «обособление в гетто». Если такое, как рассказано у Флека, может происходить в экспериментальной дисциплине, где каждый шаг исследователя, как известно, надежно опирается на измерение, то нет ничего удивительного в явлении локальных «безумств» конкретизации, какие случаются в сегрегированном от общества в целом анклаве типа SF.
Литературоведение не замечало – и не хочет замечать – таких феноменов. Возможно, дело в вытекающем из них тезисе, что между надежностью оценки, устанавливающей ранг произведения (например, оценки на основании устойчивости во времени), и такими чертами комплекса восприятий, как его гетерогенность (разнообразие и многочисленность читателей, динамичность их информационной связи) – как читателей литературы– с остальным обществом, – существует явная положительная корреляция. Но если ему (литературоведению) претит подобный тезис, то это еще одно доказательство странной беспомощности литературных оценок.
Невозможность непосредственного измерения того, как читатель воспринимает литературное произведение, – только одна из многих причин этого негативного положения дел. Периоды доминации «отцов Церкви» и «апологетов» для науки давно уже миновали: теперь ее движут вперед не великие люди, но скорее великие коллективы. Однако в литературоведении по-прежнему все еще решает голос Великих Авторитетов. Поэтому нет ничего удивительного, что здесь отказываются заняться флуктуациями читательского восприятия, считая, что их не стоит отдельно упоминать или рассматривать. Их устраняют как недостойные внимания на том основании, что здесь речь идет о результатах деятельности, предпринятой не так, как «надлежит». Истина столь же оригинальная, как приписываемое Наполеону расследование по поводу пушечного салюта, которым его не встретили.
Какая ситуация может быть (в гносеологическом отношении) выгоднее, чем ситуация феноменологии? Ведь феноменология напрямую связана с источниками безошибочного знания. Феноменологи никогда не ошибаются, а только издают после первых томов своих сочинений «следующие первые», где изменяют свои позиции в сторону большего уточнения. Также и проблема необычайного разброса конкретизаций вполне решена феноменологией: конкретизация литературного произведения в читательском восприятии приобретает такой разброс потому, что произведения схематичны, а читатели не в равной мере наделены способностью их воспринимать и тоже не в равной мере затронуты случайностями превратной жизни.
Теперь по существу вопроса: субъекты восприятия благодаря своей статистической природе ведут себя (в массовом аспекте) как марковские цепи, блуждающие по конфигурационным пространствам. Чем ниже численность множества читателей, тем более (из-за корреляции, определяющей количество «возможных состояний» цепи) вероятно, что «где-то» стабилизируется вся цепь. То есть это множество фиксирует то или иное состояние почти случайным образом. Впрочем, марковская цепь, сдерживаемая поглощающими экранами стабилизации, которые парализуют движение этой цепи, по-видимому, не является наилучшей моделью данного явления. Хотя и мы не можем более удовлетворительным образом разрешить вопрос о конкретизациях, отметим по крайней мере его наличие.
Одна из самых мощных метафор теории литературы – «геологическое» строение литературного произведения, которое само по себе составлено из слоев; при его восприятии читателем эта структура раскрывается, и получается нечто подобное тому, что можно видеть на склоне скалы во время пробных бурений (налегающие один на другой полукруги слоев). Этой метафоры не удалось избежать и тогда, когда стали выделять процессуальные инварианты литературных замыслов. У феноменологов «геологическая» метафора нашла себе место во вневременном совершенстве платоновского мира идей. Она представляет собой любопытный механизм, с помощью которого самый унылый графоман может объявить о связи этих божественно неизменных структур с интенциональным и вместе с тем идеальным бытием. Этот акт связи напоминает вынужденное божественное решение, принимаемое каждый раз в Иванов день, когда какой-нибудь парень тащит какую-то пьянчужку в кусты, а «верховный фактор» должен срочно и немедленно производить бессмертную душу для существа, которое будет в тех кустах зачато. Любопытно также, что феноменологи не подметили еще слоисто-уровневой структуры человеческих ног. Ведь их локальные и элементарные функции, то есть сгибание в разных суставах, «складываются» в шаги как элементы уже более высокого порядка, а из них синтезируются целости еще более высокого уровня: «маршевые», «танцевальные» и «путешественные» целости. Тезис, что не последовательность включений, «прочитывание шагов», конституирует иерархическую целостность фенотипа, но что само литературное произведение имеет эту уровнево-иерархическую структуру, эквивалентен тезису, что генотип еще до начала эмбриогенеза содержит в себе «зачатки слоев» как иерархию всех последующих состояний зародыша: от одноклеточного уровня, через морулу и бластулу и вплоть до взрослого организма, который в конечном счете возникнет из этого зародыша. Если организм содержит клетки, органы, конечности, а также их соответствующие функции, то как же может быть, чтобы в генотипе не было «слоя», определяющего «клеточные элементы», другого «слоя», определяющего «органы» и т.п., и т.д.? Должны там лежать, в яйцеклетке и в сперматозоиде, такие слоями расположенные друг на друге схематические инструкции. Эмбриогенез их «дополняет», «десхематизирует», и так – пока не возникнет «полифоническая целость» взрослого организма.
Те, кто в литературоведении отстаивает такой взгляд на «слои», остановились на стадии, от которой биология отказалась уже более полувека назад, когда еще боролись друг с другом противостоящие школы эпигенетиков и преформистов. Первые считали развитие процессом творения, исходящим из состояния принципиально не организованного. Эта позиция отчасти соответствовала психологизму в теории литературного произведения. Другие верили, что в генотипе все уже заранее «готово» как некая микросхема, нуждающаяся только в увеличении. Эти живо напоминают феноменологический вариант теории литературного произведения. Преформизм ссылался на механическую модель организма, эпигенетики – на некие «целостные» силы или градиенты. Обе точки зрения – ложные, хотя можно признать, что эпигенетики ошибались в несколько меньшей степени, нежели преформисты. Нанося яйцеклетке повреждения в различных местах, можно показать, что она содержит избыточную эмбриогенетическую информацию. Когда после оплодотворения произойдет первое деление яйцеклетки, устранение одной из двух клеток, образовавшихся в результате этого деления, не срывает возникновения вполне нормального организма. О том же, впрочем, свидетельствует рождение у человека однояйцевых близнецов. Эта избыточность постепенно убывает по мере продвижения процесса развития, хотя никогда не становится нулевой. Также и в литературе «повреждение текстов» может быть компенсировано до известных границ. Вычеркнув отдельные слова и предложения, мы не сделаем невозможным целостное восприятие литературного произведения. В тексте даже есть, подобно как в зародыше, места более и мене чувствительные к повреждениям: в одних местах текст «переносит» больше повреждений, в других – меньше. Генотип – это программа, действующая посредством широких фронтальных молекулярных атак – синхронизированных операций по управлению синтезом белковых тел и других строительных материалов организма, причем отдельные группы генов вводятся в действие поочередно, одна за другой. Это в самом деле напоминает линейность чтения, которая представляет собой постепенное вложение осмысленности в серии сигналов, сгруппированные в слова, в фразеологические единицы и т.д. Хотя в плоде рано начинает биться сердце и циркулировать кровь, но в генотипе нет ни «сердцебиения», ни «кровообращения» как отдельных команд. Эмбриогенетическая регуляция, подобно чтению текста, есть прежде всего системное ориентирующее ограничение, которое делает элементы способными уже к автономному реагированию друг с другом. Такое управление – своего рода «демократический централизм», потому что здесь возникающие элементы уже реагируют «друг с другом» и дают друг другу «инструкции», которые далее трансформируются по ходу своей конкретизации. Поэтому для понимания всего потока процессов, запускаемых такой трансформацией, достаточно видеть в этом потоке одну его главную телеологическую ось. Таким образом, не может быть речи о том, чтобы в генотипе можно было в буквальном смысле слова вскрыть некие указания, которые, как отверстия на ленте пианолы, определяли бы все поочередные этапы эмбриональных преобразований, от морулы до взрослого организма. Зато в генотипе можно найти комплексы генов, которые управляют, например, возникновением – на фиксированном этапе внутриутробного развития – жаберных дуг. Впоследствии они превращаются у человека в одни, у оленя – совсем в другие органы. Подобным же образом в тексте «Трилогии» Сенкевича можно отыскать группы выражений, образующих локальные обозначения определенного (мнимого) объекта, именуемого там «пан Володыёвский». У этого объекта в рамках данного литературного произведения нет ни автономии, ни когерентности или целостности, но все это появляется в сознании читателяблагодаря кумулятивным эффектам подключения что-то сообщающей о «пане Володыёвском» информации, которая поочередно (порция за порцией) поступает в сферу действия стабилизированного в реальном времени мозгового процесса. Этот процесс однозначно соответствует данной информации как «воображаемому бытию». Но как в генотипе нет сердцебиения, разреза губ, особенностей улыбки или как в кислороде, водороде и углероде нет ничего такого, что можно было бы назвать «сладостью» сахара, хотя ее и можно получить из этих элементов как их целостный эффект, – так и в литературном произведении нет специфичнойдля него и в какой-то мере целостной иерархии. Нет в нем также и никакого опредмечивания (каковое тем не менее обнаружит, хотя и бессознательно, читатель), а есть только группы значащих символов, создающих впечатления такой иерархии и т.д. Однако даже тот факт, что они являются сгруппированными, не означает объективного существования текста в физическом смысле.
Они становятся сгруппированными лишь по отношению к читателю, подобно тому как комплекс определенным образом закрученных молекулярных спиралей ДНК становится программой построения организма лишь в отношении эффекторов протоплазмы. Если же изъять этот комплекс из протоплазмы, тогда он – всего-навсего обычная нить из химических частиц, и нет ни на небе, ни на земле способа химическим, физическим, пусть сколь угодно изощренным и длительным исследованием установить, что это, например, «иерархическая запись организма гориллы», которая может в определенных условиях породить реальную гориллу. Дело в том, что изолированный от фенотипа генотип – это так же, как литературное произведение без читателей: неиерархическая и неавтономная частьсистемы. Предметов, снабженных объективными признаками, на свете сколько угодно. Скажем, в кристалле абсолютно объективным признаком является анизотропность, делающая «привилегированными» одни направления за счет других. Этот признак находится «в целостном виде в самом кристалле», а не в том человеке, который исследует кристалл. Но вот уже такая черта, как линейность печатного текста, не относится к объективным признакам. Важнейшее различие между зафиксированной в тексте языковой артикуляцией и «артикуляцией» хромосомной состоит в том, что генотип «конкретизуется» во времени линейно и это – единственный возможный способ его инкорпорации в организм как морфологическое целое. Напротив, читатель может изменить порядок чтения и тем самым, например, отказаться от неопределенной развязки тех или иных (хотя и действительно воспринятых им) сцен. Со своей стороны, автор может (например, перетасовывая хронологию) затруднять связность восприятия. Таким образом, у читателя больше свободы в отношении к тексту, чем у эмбриогенеза – в отношении к генотипу. Для эмбриогенеза обязательным является неуклонное следование строго соблюдаемой очередности онтогенетических стадий. Они обусловливают одна другую, что и обеспечивает эту однонаправленность. Разумеется, это следование очереди является лишь относительным, но нарушение очередности ведет к различным уродствам или дефектам развития, вызывая, например, такие последствия, когда у плода изо рта растет что-то наподобие ноги и т.п. Однако очевидна и разница между неадекватно считанной онтогенетической программой и плохо воспринятым литературным произведением. Тератологические формы представлены, вообще говоря, нежизнеспособными или увечными особями. Их уродство наглядно подтверждается путем сопоставления с видовой нормой. Напротив, к уродствам, порожденным неадекватной реализацией акта чтения, столь резкие критерии не применимы. Здесь, в свою очередь, встает вопрос, имеется ли в восприятии текста нечто такое, что можно было бы поставить в гомоморфное соответствие с состояниями зародыша, задаваемыми моментальными временными срезами через эмбриогенез. По-видимому – да, имеется. Развитие зародыша не протекает полностью равномерно, но сериями ускорений и замедлений, потому что не все зачатки органов развиваются идеально в одном и том же темпе. Неравномерно движется и действие литературного произведения: то происходит плавный разлив сцен и описаний, то события описываются сокращенно, как стремительно бегущие. Хотя, конечно, есть и разница: в литературе иногда удается одним предложением изобразить, что прошли тысячелетия, а эмбрион может перенести внутреннюю десинхронизацию самое большее на несколько минут или четверть часа. «Зато» эмбрион развивается как бы целым «фронтом» процессов одновременно: в нем симультанно совершается великое множество перемен. В литературном произведении нелинейность, то есть неодномерность развития, может быть смоделирована только до известной степени. К тому же эмбриогенез не так обратим, как чтение: эмбрионы гибнут от повреждений, причем с ними гибнет вся содержащаяся в них регуляторная информация. Фантомы же, возникающие в головах читателей, тексты, вообще говоря, не повреждают.