Текст книги "Театр и другие романы"
Автор книги: Сомерсет Моэм
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
56
Китти лежала на своей постели при закрытых ставнях. Шел третий час дня, слуги спали. После того что она узнала утром (а теперь у нее не осталось сомнений), она пребывала в полном оцепенении. С самого возвращения домой она старалась собраться с мыслями, но в голове было пусто, мысли разбегались. Вдруг за стеной послышались шаги, шел кто-то в обуви – значит, не слуги; у нее екнуло сердце, это мог быть только Уолтер. Он прошел в гостиную, окликнул ее, она не ответила. После короткой паузы – стук в дверь.
– Да?
– Можно войти?
Китти встала и накинула халат.
– Входи.
Он вошел. Хорошо, что ставни закрыты, так что ее лицо в тени.
– Я тебя не разбудил? Я постучал совсем тихо.
– Я не спала.
Он подошел к одному из окон и распахнул ставни. В комнату хлынул поток теплого света.
– Что случилось? – спросила она. – Почему ты так рано?
– Монахини сказали, что ты плохо себя чувствуешь. Я зашел узнать, в чем дело.
На минуту в ней вспыхнул гнев.
– Что ты сказал бы, если б это была холера?
– Будь это холера, ты, безусловно, не добралась бы домой.
Чтобы оттянуть время, она подошла к туалетному столику, провела гребенкой по стриженым волосам. Потом села и закурила.
– Утром мне нездоровилось, настоятельница решила, что мне надо побыть дома. Но сейчас все прошло. Завтра пойду туда, как обычно.
– Так что же с тобой было?
– А они тебе не сказали?
– Нет, настоятельница говорит, что ты мне сама расскажешь.
Тут случилось то, чего уже давно не бывало: он в упор посмотрел на нее; профессиональный инстинкт оказался сильнее личного чувства. Она заколебалась, потом заставила себя встретиться с ним глазами.
– У меня будет ребенок.
Она уже привыкла, что он встречает молчанием слова, которые должны бы вызвать удивленный возглас, но никогда еще это молчание не казалось ей таким убийственным. Он не вздрогнул, не шелохнулся, ни словом, ни выражением глаз не показал, что слышал ее. Ей захотелось плакать. Когда муж и жена любят друг друга, в такие минуты глубокое волнение еще больше их сближает. Молчание было нестерпимо, и она не выдержала.
– Не знаю, почему я раньше об этом не подумала. Глупо, конечно, но… я как-то запуталась…
– И сколько времени ты уже… когда ты должна родить?
Слова как будто давались ему с трудом. Она чувствовала, что у него пересохло в горле. И надо же, как у нее дрожат губы. Если он не каменный, это должно вызывать жалость.
– У меня сейчас срок два или три месяца.
– Отец ребенка я?
Она судорожно вздохнула. Голос его слегка дрогнул, или ей показалось? Будь проклята эта его холодная сдержанность, при которой малейшее проявление чувства так потрясает. Почему-то ей вдруг вспомнился прибор, который ей показывали в Гонконге, на нем чуть заметно колебалась стрелка, и ей объяснили, что это значит: за тысячу миль от них произошло землетрясение, унесшее около тысячи человеческих жизней. Она взглянула на Уолтера. Он был бледен как полотно. Таким она видела его только раз, нет, два раза. Он смотрел в пол, слегка скосив глаза.
– Ну?
Она стиснула руки. Как ему сейчас нужно, чтобы она ответила «да»! Он ей поверит, непременно поверит, потому что хочет поверить. И простит. Она знала, сколько нежности он таит в душе и как, вопреки своей робости, мечтает излить ее на кого-то. Она знала, что он не злопамятен; он простит, если только дать ему для этого повод, который затронул бы его сердце, и простит до конца. Никогда не попрекнет ее тем, что было, этого можно не бояться. Пусть он жесток, мрачен, холоден, но он не подл и не мелочен. Все пойдет по-другому, стоит ей сказать «да».
А она жаждала сочувствия. Когда ей так неожиданно открылось, что она беременна, в ней зародились странные надежды, неосознанные желания. Она чувствовала себя слабой, оробевшей, одинокой, без единого друга на свете. Как ни далеки они были с матерью, ее остро потянуло под материнское крыло. Она тосковала о помощи, об утешении. Уолтера она не любила и знала, что никогда не полюбит, но сейчас ей страстно хотелось, чтобы он ее обнял и можно было прижаться головой к его груди и заплакать счастливыми слезами. Хотелось, чтобы он поцеловал ее, хотелось обвить руками его шею.
Она заплакала. Она столько лгала в последние месяцы, ложь давалась ей так легко. Чем плоха ложь, если она – на благо? Так легко сказать «да». Она уже видела потеплевшие глаза Уолтера, его руки, протянутые к ней. И не могла выговорить это слово. Не могла, и все. Она столько пережила за эти горькие недели. Чарли и его отступничество, холера и бесконечные смерти со всех сторон, монахини, даже забавный пьянчужка Уоддингтон – все это произвело в ней перемену, она сама себя не узнавала. Ей казалось, будто какой-то двойник следит за ней с удивлением и страхом. Нет, она должна сказать правду. Какой смысл лгать. Мысль ее сделала странный скачок: она вдруг увидела того мертвого нищего на земле, у стены участка. Почему он ей вспомнился? Она не рыдала. Слезы ее лились рекой, глаза были открыты. Наконец она вспомнила про его вопрос. Он ее спросил, он ли отец ребенка. И теперь она ответила:
– Не знаю.
Послышался тихий смешок, от которого ее бросило в дрожь.
– Нескладно получилось, а?
Как это на него похоже. Именно такого замечания от него можно было ждать, но у Китти упало сердце. Понял ли он, как трудно ей было сказать правду (впрочем, поправилась она, совсем было не трудно, а просто невозможно иначе), оценил ли ее честность? Собственные слова «не знаю, не знаю» стучали в мозгу. Теперь уж их не возьмешь обратно. Она достала из сумки платок и вытерла слезы. Оба молчали. На столе у кровати стоял сифон, Уолтер налил ей воды. Он поддерживал стакан, пока она пила, и она заметила, как исхудала эта рука, красивая, с длинными пальцами, но буквально кожа да кости. И чуть дрожит. С лицом он мог совладать, а рука его выдала.
– Ты не обращай внимания, что я плачу, – сказала она. – Это я так, просто слезы сами из глаз льются.
Она выпила воду, он отнес стакан на место, сел на стул и закурил. Вот он легонько вздохнул. Ей уже доводилось слышать такие вздохи, от них всякий раз щемило сердце. Он устремил невидящий взгляд в окно, а она, присмотревшись к нему, поразилась, до чего он похудел за последние недели. Виски запали, кости лица выпирают наружу. Платье висит на нем как на вешалке. Кожа под загаром зеленовато-бледная. Вид изможденный. Он слишком много работает, спит мало, ничего не ест. Несмотря на собственные горести и тревоги, она нашла в себе силы пожалеть его. Как больно думать, что ничем не можешь ему помочь.
Он приложил руку ко лбу, словно у него разболелась голова, и ей представилось, что у него в мозгу тоже неотступно стучат слова «не знаю, не знаю». Странно, что этот холодный, хмурый, застенчивый человек наделен любовью к самым маленьким. Мужчины часто и к своим-то равнодушны, но про него монахини сколько раз ей рассказывали, это их и трогало, и смешило. Если он так любит этих китайчат, как же он любил бы своего ребенка! Китти закусила губу, чтобы опять не расплакаться.
Уолтер взглянул на часы.
– Пора мне обратно в город. У меня сегодня еще уйма работы. Ты как, ничего?
– Обо мне не беспокойся.
– Ты вечером не дожидайся меня. Я, возможно, вернусь очень поздно, а накормит меня полковник Ю.
– Хорошо.
Он встал.
– Советую сегодня не переутомляться, дай себе передышку. Тебе что-нибудь подать, принести?
– Нет, спасибо. Ничего не нужно.
Он еще постоял как бы в нерешительности, потом, не глядя на нее, взял шляпу и вышел. Она слышала, как он шел от крыльца к воротам. Одна, до ужаса одна. Сдерживаться теперь было не нужно, и она дала волю слезам.
57
Вечер был душный, и, когда Уолтер наконец вернулся, Китти сидела у окна, глядя на причудливые крыши китайского храма, черные на фоне звездного неба. Глаза ее опухли от слез, но она успокоилась. Странная тишина снизошла в душу, несмотря на все треволнения, – может быть, просто от усталости.
– Я думал, ты уже спишь, – сказал Уолтер входя.
– Мне не спалось. Когда сидишь, не так жарко. Тебя покормили?
– Еще как.
Он прошелся взад-вперед по длинной комнате, и она поняла, что он хочет о чем-то поговорить с ней, но не знает, как начать. Без тени волнения она ждала, чтоб он собрался с духом. И дождалась.
– Я обдумал то, что ты мне сегодня рассказала. Мне кажется, тебе лучше отсюда уехать. Я уже поговорил с полковником Ю, он согласен предоставить тебе охрану. Можешь взять с собой служанку. Ты будешь в полной безопасности.
– А куда я могла бы уехать?
– Можешь уехать к матери.
– Думаешь, она мне обрадуется?
– Тогда можешь поехать в Гонконг.
– А что мне там делать?
– Тебе сейчас нужен уход, внимание. Я просто не вправе удерживать тебя здесь.
В ее улыбке была не только горечь, но и веселая насмешка. Она взглянула на него и чуть не рассмеялась.
– С чего это ты вдруг так беспокоишься о моем здоровье?
Он подошел к окну и остановился, глядя в ночь. Никогда еще в безоблачном небе не было столько звезд.
– Женщине в твоем положении нельзя здесь оста– ваться.
Его легкий белый костюм пятном выделялся во мраке; в чеканном профиле было что-то зловещее, но, как ни странно, сейчас он не внушал ей ни малейшего страха. Неожиданно она спросила:
– Когда ты добился, чтобы я сюда поехала, ты хотел моей смерти?
Он не отвечал так долго, что она успела подумать, не притворяется ли он, будто не слышал.
– Сначала – да.
Она нервно поежилась – ведь это он впервые сознался в своем намерении. Но зла она на него не держала. Она сама себе удивлялась – сейчас он даже внушал ей восхищение и в то же время был немного смешон. А когда она вдруг вспомнила про Чарли Таунсенда, то решила, что он просто глуп.
– Ты шел на страшный риск, – отозвалась она. – При твоей сверхчувствительной совести ты не простил бы себе, если бы я умерла.
– Ну вот, а ты не умерла. Ты даже поздоровела.
– Я в жизни не чувствовала себя лучше.
Ее подмывало воззвать к его чувству юмора. После всего, что они пережили, среди всех этих ужасов и невзгод, идиотством казалось придавать значение такой ерунде, как блуд. Когда смерть подстерегает за каждым углом и уносит свои жертвы, как крестьянин – картошку с поля, не все ли равно, хорошо или плохо тот или иной человек распоряжается своим телом. Если б он только мог понять, как мало значит для нее теперь Чарли – даже лицо его вспоминается уже с трудом, – как безвозвратно эта любовь ушла из ее сердца! У нее не осталось к Таунсенду ни капли чувства, и потому обессмыслилось все, в чем они были повинны. Сердце ее снова свободно, а что тут было замешано тело – да наплевать на это! Ей хотелось сказать Уолтеру: «Слушай, не пора ли нам образумиться? Мы дулись друг на друга, как дети. Давай помиримся. Любви между нами нет, но почему нам не быть друзьями?»
Он стоял очень тихо. Бесстрастное лицо в свете лампы было мертвенно-бледно. Она не надеялась на него: если скажешь не то, он обрушит на тебя такой ледяной сарказм! Она уже знала, какая ранимость скрывается под этой язвительной маской, как быстро он может замкнуться, если будут задеты его чувства. Надо же быть таким идиотом! Для него важнее всего удар по его самолюбию – наверно, от такого удара вообще труднее всего оправиться. Чудаки эти мужчины, что придают такое значение верности жен. Сама-то она, когда сошлась с Чарли, думала, что изменилась неузнаваемо, а оказалось, что она все такая же, только счастливее и жизнерадостнее. И почему она не смогла сказать Уолтеру, что ребенок его? Ей эта ложь ничего бы не стоила, а для него была бы такая радость. А может, это и не было бы ложью; даже удивительно, что в своих интересах она не подумала о такой лазейке, а вот не подумала… До чего же мужчины глупые! Их роль в этом деле так ничтожна. Это женщина долгие, тягостные месяцы носит ребенка, женщина в муках рождает его, а мужчина, сбоку припека, туда же, со своими претензиями. Почему это должно влиять на его отношение к ребенку? И мысли Китти обратились к тому ребенку, которого ей самой предстояло родить; она подумала о нем не с волнением, не в радостном предвкушении материнства, а с ленивым любопытством.
– Тебе, конечно, еще хочется это обдумать, – сказал Уолтер, нарушая долгое молчание.
– Что обдумать?
Он оглянулся, словно удивленный ее вопросом.
– Когда тебе лучше ехать.
– Но я не хочу уезжать.
– Почему?
– Мне нравится работать в монастыре. По-моему, я приношу там пользу. Я предпочла бы дождаться тебя.
– Мне, пожалуй, следует тебе объяснить, что в твоем теперешнем положении ты особенно подвержена любой инфекции.
– Как деликатно ты это выразил, – сказала Китти с усмешкой.
– Ты не ради меня остаешься?
Она замялась. Откуда ему знать, что сейчас самое сильное чувство, какое он у нее вызывает, и самое неожиданное – это жалость.
– Нет. Ты меня не любишь. Тебе со мной, наверно, скучно.
– Не подумал бы я, что женщина твоего склада способна пожертвовать своими удобствами ради нескольких праведных монахинь и оравы китайских детишек.
Она улыбнулась.
– Это несправедливо – презирать меня за то, что ты так неправильно меня расценил. Я не виновата, что ты был таким олухом.
– Если ты твердо решила остаться, я, конечно, не собираюсь тебе перечить.
– К сожалению, я не могу дать тебе повод проявить великодушие. – Почему-то ей сейчас было трудно говорить с ним всерьез. – И между прочим, ты совершенно прав: я остаюсь не только ради бедных сироток. Я, понимаешь ли, оказалась в таком положении, что у меня во всем мире нет ни одной родной души. Я не знаю никого, кто принял бы меня с радостью. Никого, кому есть дело, жива я или умерла.
Он нахмурился, но не от гнева.
– Хорошеньких дел мы с тобой натворили, а? – сказал он.
– Ты все еще собираешься подать на развод? Мне это теперь безразлично.
– Ты же знаешь, что, привезя тебя сюда, я тем самым отказался от права обвинения.
– Нет, я не знала. Я, понимаешь, не специалист по супружеским изменам. Что же мы будем делать, когда уедем отсюда? По-прежнему будем жить вместе?
– Ох, давай лучше не загадывать так далеко вперед.
В голосе его была смертельная усталость.
58
Три дня спустя Уоддингтон зашел за Китти в монастырь (она, не находя себе места от беспокойства, сразу вернулась к работе) и повел, как было обещано, на чашку чаю к своей сожительнице. Китти уже не раз обедала у него. Дом был белый, квадратный, парадный, из тех, какие Таможня строит для своих служащих по всему Китаю. Столовая, где они обедали, гостиная, где пили кофе, были обставлены добротно и строго. В обстановке ничего домашнего, не то отель, не то канцелярия, сразу видно, что эти дома – всего лишь случайное, временное жилище для сменяющихся обитателей. Никому бы и в голову не пришло, что на втором этаже скрыта от посторонних глаз тайна, притом романтического свойства. Они поднялись по лестнице. Уоддингтон отворил дверь. Китти оказалась в большой голой комнате с белыми стенами, на которых развешаны были свитки со столбиками иероглифов. За квадратным черным столом, в жестком кресле тоже черного дерева и покрытом сложной резьбой, сидела маньчжурка. При виде Китти и Уоддингтона она встала, но не двинулась им навстречу.
– Вот она, – сказал Уоддингтон и добавил что-то по-китайски. Женщина поздоровалась за руку. Она была очень стройная, в длинном вышитом платье и выше ростом, чем ожидала Китти, привыкшая к уроженкам южного Китая. На ней была бледно-зеленая кофта с узкими рукавами, прикрывавшими запястья; на черных, тщательно причесанных волосах красовался головной убор маньчжурских женщин. Лицо было густо напудрено, щеки от глаз до самого рта нарумянены, выщипанные брови как тонкие черные черточки, рот ярко-алый. На этой маске большие черные, слегка раскосые глаза горели, как два озера живого агата. Не женщина, а раскрашенный идол. Движения ее были неспешны, уверенны. Китти показалось, что она немного робеет, но полна любопытства. Пока Уоддингтон говорил с ней, она изредка кивала и взглядывала на Китти. Китти поразили ее руки – невероятно длинные, тонкие, цвета слоновой кости, с накрашенными ногтями. Никогда еще она не видела таких прелестных, томных, грациозных рук. В них угадывалась родовитость несчетных поколений.
Она заговорила высоким, резким голосом – словно птицы защебетали в саду, – и Уоддингтон перевел Китти ее слова, что она рада ее видеть, и сколько ей лет, и сколько у нее детей? Они сели на три жестких кресла вокруг квадратного стола, и бой подал чай, бледный и ароматизированный жасмином. Маньчжурка предложила Китти зеленую жестянку с сигаретами «Три замка». Кроме стола и кресел, в комнате почти не было мебели, только широкий спальный тюфяк с вышитым валиком в изголовье и два ларя сандалового дерева.
– Что она делает целыми днями? – спросила Китти.
– Немного рисует красками, изредка пишет стихи. А по большей части просто сидит. Курит, но умеренно, и я этому рад, поскольку в мои обязанности входит пресекать торговлю опиумом.
– А сами вы курите? – спросила Китти.
– Очень редко. Честно говоря, я предпочитаю виски.
В комнате стоял слабый приторно-едкий запах, не то чтобы неприятный, но характерный, свойственный восточным домам.
– Скажите ей, что мне жаль, что я не могу с ней поговорить. У нас, я уверена, нашлось бы что сказать друг другу.
Когда Уоддингтон перевел, маньчжурка бросила на Китти быстрый взгляд, в котором светилась улыбка. Она сидела в своем пышном наряде, очень величественная, нисколько не смущенная, а глаза на раскрашенном лице были настороженные, загадочные, бездонные. Она была неестественна, как кукла, и притом до того грациозна, что Китти перед ней казалась себе неуклюжей. До сих пор Китти воспринимала Китай, куда забросила ее судьба, без особого внимания, немного свысока. Так было принято в ее кругу. Теперь же на нее повеяло чем-то потусторонним, таинственным. Вот он, Восток, древний, неведомый, непостижимый. Верования и идеалы Запада показались ей грубыми по сравнению с теми идеалами и верованиями, что словно воплотились в этом изысканно-прекрасном создании. Перед ней была совсем другая жизнь, жизнь в совершенно ином измерении. Перед лицом этой куклы с накрашенным ртом и настороженными раскосыми глазами искания и боли повседневного мира утрачивали всякий смысл. Словно за размалеванной маской скрывалось огромное богатство глубоких, значительных переживаний, словно эти тонкие, изящные руки с длинными пальцами держали ключ к неразрешимым загадкам.
– О чем она думает целыми днями? – спросила Китти.
– Ни о чем, – улыбнулся Уоддингтон.
– Она изумительна. Скажите ей, что я еще никогда не видела таких прекрасных рук. Хотела бы я знать, за что она вас любит.
Уоддингтон, улыбаясь, перевел ее вопрос.
– Она говорит, что я хороший.
– Как будто женщины любят мужчин за их добродетели, – фыркнула Китти.
Рассмеялась маньчжурка всего один раз. Это случилось, когда Китти, чтобы поддержать разговор, стала восхищаться ее нефритовым браслетом. Она сняла браслет, и Китти попробовала его примерить, но, хотя рука у нее была маленькая, браслет на нее не налез. Вот тут маньчжурка и рассмеялась, как ребенок. Она сказала что-то Уоддингтону. Потом позвала служанку, дала ей какое-то поручение, и та, исчезнув на минуту, вернулась с парой очень красивых маньчжурских туфель.
– Она хочет подарить их вам, если окажутся впору, – объяснил Уоддингтон. – Для комнат это очень удобная обувь.
– Они мне как раз, – сказала Китти не без самодовольства, но, заметив, как хитро ухмыльнулся Уоддингтон, быстро спросила: – А ей они велики?
– О да.
Китти рассмеялась, а когда Уоддингтон перевел, посмеялись и маньчжурка и служанка.
Немного позднее, когда Китти и Уоддингтон поднимались к ее дому, она повернулась к нему с дружеской улыбкой.
– Вы мне и не сказали, как сильно ее любите.
– А с чего вы это взяли?
– По глазам видно. Странно. Это, наверно, все равно как любить призрак или грезу. Мужчины вообще непредсказуемы. Я думала, вы как все, а теперь чувствую, что ничегошеньки о вас не знаю.
Проводив ее до калитки, он неожиданно спросил:
– Зачем вам нужно было ее увидеть?
Китти ответила, немного подумав:
– Я чего-то ищу, чего – сама не знаю. Но знаю, что это очень важно и что, если найти, все пойдет по-другому. Может быть, это известно монахиням; но когда я с ними, я чувствую, что они знают секрет, которым не хотят делиться. Почему-то мне пришло в голову, что, если я увижу эту женщину, мне станет понятно, чего я ищу. Может, она мне и сказала бы, если б могла.
– А почему вы думаете, что она это знает?
Китти искоса поглядела на него и ответила вопросом на вопрос:
– А вы это знаете?
Он пожал плечами.
– Дао. Путь. Одни из нас ищут его в опиуме, другие в Боге, кто в вине, кто в любви. А Путь для всех один и ведет в никуда.