Текст книги "Навья дорога (СИ)"
Автор книги: Софья Ролдугина
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Софья Ролдугина
Навья дорога
Что ты плачешь, девица,
На холме над полюшком?
Травы стали горькими
От печали девичьей.
Только ветру быстрому
Ты её поверила —
Ни отцу, ни матери,
Ни святым заступникам…
Зимой темнеет рано. И оглянуться не успеешь – закатится бронзовое солнечное блюдце за махристый лесной край, выползет из-под горы густой сумрак, а стужа озлится еще сильней и станет уже не просто лицо пощипывать – с размаху оплеухи раздавать. Если не спрячешься, не укутаешься, то покраснеют щеки, а потом и вовсе онемеют. Губы сделаются непослушными – молчи, не смей ночную тишину осквернять!
Скрипит снег под полозьями саней, звенят бубенцы – глухо, из-за шапки почти не слышно. Легко поверить, что на дворе какой-нибудь пышный девятнадцатый век или даже восемнадцатый. И не придумали еще люди ни машин, ни сотовых телефонов.
Впрочем, толку-то от телефона посреди чистого поля, когда до города – триста километров, а до ближайшей деревни… Сколько, к слову?
– Дядя Егор, долго ли ехать еще?
– Да часа с полтора, – горбится. – Не передумал, Сашка? Два месяца в нашей глуши куковать – это тебе не по заграницам гонять балду.
– Я понимаю, но за баб-Любой присмотреть нужно, – тянет Сашка, а сам думает, что пропади она пропадом, эта заграница. Вон, какими долгами обернулась – легче отсидеться за тридевять земель, у черта на куличках, чем своей шкурой в столице рисковать. Пока там отец все уладит…
– А что баб Люба? – удивляется Егор и через плечо оглядывается. На высоком вороте иней серебрится, как соболья драгоценная опушка. – Она сама за кем хошь присмотрит. Вона, к ней полдеревни бегает, с любой хворью – любую заговорит-зашепчет. Любо-дорого смотреть! – каламбурит и сам же над своей шуткой смеется, а Сашка угрюмо натягивает капюшон куртки до самого носа и злится.
– Не шептать надо, а к врачу обращаться. А то так можно до осложнения дошептаться. Ну, что вы, дядя Егор, прямо как в Средние века.
– Фьють! Это что ж, в университетах своих набрался? Думаешь, годок-другой за книжками посидишь и сразу умным станешь? Что б ты в жизни понимал, э…
Сашка хочет возразить, что все он понимает, что он уже на пятом курсе в меде, но дядька Егор уже не слушает – опять песню свою завел. А голос у него зычный, чистый – хоть сейчас в оперу.
Что ты плачешь, девица,
Что, краса, печалишься?
Косы расплетённые
С ветром перепутаны…
От усталости, от надоевшего уже беспокойства клонит в сон. Сашка вспоминает, как на третьем курсе рассказывал пожилой, многое повидавший преподаватель, как на морозе люди задремывали на минуту – и больше не просыпались. Конечно, так случается от сильного переохлаждения, а ему, Сашке, тепло – два свитера, пуховик, штаны горнолыжные… Но все равно боязно.
– Дядя Егор… А что это за песня такая?
– Это? – в затылке чешет. – А, это про Глашку, навью тутошнюю. Говорят, что году этак в тысяча восемьсот сороковом она там, на холме, на дубе столетнем повесилась. Без веревки, на одних своих волосах.
Сашка представляет себе, какие это волосы длинные должны быть, и делается ему смешно, хотя история вроде к смеху и не располагает.
– А почему повесилась? От несчастной любви?
– Можно и так сказать, – усмехается Егор в воротник. – Глашка барину полюбилась, а он ей нет. Ну, кто безродную-то девку будет спрашивать? Снасильничал он ее, знамо дело. А она возьми и повесься над дорогой, – он помолчал. – Вроде и померла, но осталась, как живая и такая же красавица. Сидит себе, волосы пальцами разбирает… А потом, как барин ехал мимо, Глашка ему с дуба закричала: «Помнишь меня али позабыл уже?» Тот возьми и ответь: «А ты кто такая будешь?» Ну, покойница и рассердилась. Прыг на него с дуба! Слуги перепугались, разбежались, а когда вернулись – так барин уже бездыханный лежал, а язык на бок вывален, как у повешенного.
– Жуть какая, – Сашка не врет, ему правда жутко, и смеяться больше не хочется. Даже спать – и то не тянет. Теперь только и делать, что глазами по сторонам зыркать – не покажется ли где силуэт девичий? – Слушай, дядь Егор… А где этот холм с дубом?
– Где? А-а, напужался! – лица не видать, но по всему ясно – довольно ухмыляется. – Не боись, Глашкина Поляна с другой стороны деревни, по старой дороге. Там сейчас не проедешь, замело.
А все равно страшно.
Ночь-то кругом колдовская, дикая. Небо – как омут выстывший, звезды – выщерблины на льду, луна – полынья, из которой свет водою льется, льется, льется… На километры кругом снег нетронутый, ровный, белый в синеву – и горящий, как электросварка, нет, ярче, так, что глаза слезятся, слипаются, а в ушах звон, и…
Сашка жмурится и мотает головой. Наваждение рассеивается, уходит, как вода в сухой песок. Померещилось. И случается же!
А потом, когда дорога острым скальпелем врезается в лес, становится не до шуток. Дядька Егор слегка осаживает коней, сани сбавляют ход, бубенцы звенят реже и глуше, но по-прежнему мерно. Сашка, забыв про все, чему учили в университете, прикрывает глаза – так, подремать на минуточку, заснешь тут – с дядькиной болтовней… и едва не вываливается из саней, когда они резко тормозят.
– Тьфу ты, черти, – беззлобно ругается Егор. – Сашка, вылазь, подсобишь – ветка на дорогу упала, надо в сторону оттащить. Видать, от снега сломалась.
Ветка оказывается тяжелой, неудобной – не поймешь, где за нее браться. Зато с этими ковыряниями становится уже не просто тепло – жарко. Дядя еще возится, раскидывая мелкие палки по сторонам, чтоб не мешались, а Сашка отходит в сторону, перекурить.
И замирает.
На обочине, в стороне от порядочно укатанной дороги, там, где снега должно быть по пояс, а то и выше, стоит девушка. Красивая… только как она на таком морозе – и в одной рубахе?
– Ты кто? – выдыхает Сашка прежде, чем в себя приходит. Девушка ступает вперед и вдруг произносит жалобно:
– Барин, а барин… Подари гребешок!
Пальцы на морозе леденеют мгновенно – Сашка и успевает только разок чиркнуть колесиком зажигалки, как она падает в снег. Но за короткую секунду, пока трепещет язычок пламени, успевают глаза различить белое лицо и спутанную волосяную кудель – длинные волосы, концы по снегу тянутся, как лисий хвост. Рыжие такие же…
– К-какой еще гребешок?
Губы не слушаются, замерзли, язык заплетается, и самому-то не понять, что сказал. А девушка – глядь! – уже ближе подошла, вплотную почти, и едва-едва не плачет:
– Барин, подари… пожалей… мне волосы расчесать нечем…
Совсем уже рядом стоит, руками за плечи обвила, как плющ – высокое дерево. Смотрит снизу вверх, глазищами хлопает. А в них ничего нет, одна чернота сплошная, как в колодце. Девушка легкая, как птица, и жар от нее идет.
«Руки бы согреть», – думает Сашка, и пальцы уже сами тянутся к теплу. По спине провести, по волосам спутанным…
– Нет у меня гребня, – есть расческа, но она далеко, в чемодане, а чемодан в санях, а сани где? Потерялись… – И вообще, такое не расчешешь, только отстричь можно.
И только сказал это, как зашевелились волосы, будто живые. Змеями поползли – вверх, вверх, грудь сдавили, шею обвили, в рот набиваются… Сашка вздохнуть хочет – и не может, задыхается, и отчего-то так горячо делается, будто в легких у него живой огонь полыхает. А в ушах плач стоит жалобный:
– Барин, подари гребешок… Худо мне!
И оттолкнуть бы ее, да руки в жгучих волосах намертво запутались. Горят, словно пламя горстью черпаешь. Нету сил на ногах стоять, все закончились. Звон в голове, и льнет к спине укатанная дорога…
– Гляди ж ты, очувствовался! Ну-кась, глотни…
Губы растрескавшиеся тяжело разомкнуть, но пить хочется. Пусть бы и такое, солено-терпкое.
Жарко.
Сашка открывает глаза и видит белый бок печи, бревенчатый потолок, стены, травяными косами увешанные, и старуху. Седые волосы торчат из-под красного платка, глаза щурятся, а на щеке, к скуле ближе, коричневое родимое пятно.
– Баб Люба?
Хмурится недовольно – и все лицо у нее сморщивается разом.
– Неужто признал, касатик? Ай-ай! Вот дела! – бабка шутить изволит. – Говорят, за мной смотреть приехал, а самого второй день лихорадка гнетет. Тьфу, все запасы на тебя, окаянного извела…
Ворчит-то она ворчит, а питье исправно подносит. И глаза тревожные – беспокоилась. Все-таки родная кровь, сестрин внук.
– Баб Люб, а баб Люб… Правда, что у вас навья за деревней живет?
– А то не твоего ума… – начинает знахарка и осекается. Лицо у нее делается перепуганное, но уже через мгновение она продолжает ворчать, словно и не случилось ничего. – Вот ведь дурень, что удумал – на морозе спать. Еще и не такое пригластится! На другой раз, небось, не навью увидишь, а черта, не к ночи он будь помянут…
Сашке делается стыдно за свои горячечные кошмары, хоть он и знает, что в бреду и не такое может привидеться.
А еще его клонит в сон. Опять. За окном ночь опять, только не ясная, как тогда, а ненастная – метет, воет. И чудится в этом вое то ли плач, то ли песня дядькина:
Что ты плачешь, девица,
Что, краса, печалишься?
А чья-то ласковая рука распутывает на затылке свалявшиеся от болезни пряди и шепчет кто-то:
Красивый, красивый
…Не надо гребнем откупаться —
оставайся со мной, барин…