Текст книги "Исторические мемуары об Императоре Александре и его дворе"
Автор книги: София Шуазель-Гуфье
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В ту эпоху, о которой я говорю, императору Александру было тридцать пять лет, но он казался несравненно моложе. Я помню, когда я спросила графа Толстого, как может император переносить столь утомительные путешествия, он сказал: «Взгляните на него, и вы перестанете удивляться». Несмотря на правильность и нежность его очертаний, несмотря на блеск и свежесть его цвета лица, красота его, при первом взгляде, поражала не так, как выражение приветливости, привлекавшее к нему все сердца и сразу внушавшее доверие. Его благородная, высокая и величественная фигура, часто наклоненная с той грацией, которая отличает позу античных статуй, в то время проявляла склонность к излишней полноте; но он был сложен прекрасно. У него были живые, умные глаза цвета безоблачного неба.
Он был несколько близорук, но умел очаровывать улыбкой глаз, если можно так определить выражение его приветливого и кроткого взора. Нос у него был прямой и правильной формы, рот небольшой и очень приятный; оклад лица округленный, так же, как и профиль, очень напоминавший профиль его красивой августейшей матери. Его плешивый лоб, придававший всему лицу его открытое спокойное выражение, золотисто-светлые волосы, тщательно зачесанные, как на красивых головах камей или античных медалей, – казалось, были созданы для тройного венца из лавpa, мирта и олив. В его тоне и манерах проявлялось бесчисленное количество различных оттенков. Если он обращался к лицам высокого положения, тон его был полон достоинства и в то же время приветлив. К лицам своей свиты он обращался с почти фамильярной добротой; к пожилым дамам – с почтением; к молодым особам – с безграничной грацией, с тонким, чарующим взглядом, полным выражения. В ранней молодости государь, к сожалению, испортил себе слух от сильного выстрела артиллерийского снаряда; с тех пор он всегда плохо слышал левым ухом и, чтобы расслышать, наклонялся направо. Странно то, что чем более было шума вокруг, тем лучше император слышал. Ни один живописец не сумел, как следует, запечатлеть черты его лица и в особенности выражение его тонкой физиономии. Впрочем, Александр не любил, чтобы писали его портрет, и это обычно делалось украдкой. Более счастливый, чем его собратья, знаменитый Жерар получил от императора Александра несколько сеансов. В портрете этого государя, как и во всех своих шедеврах, он выказал большой талант, хорошую кисть, и все-таки это еще не Александр. Жерар хотел придать ему вид завоевателя, воинственный вид, который не согласовался с кроткими чертами умиротворителя Европы, государя, который хотел не победить, а восстановить французскую монархию. Жерару удалось сделать лишь прекрасную картину. На этот раз скульптура одержала верх над своей сестрой живописью; и мы видели бюст Александра, исполненный берлинским художником, не оставляющий желать ничего лучшего. Торвальдсен тоже сделал бюст этого государя, – бюст, который, говорят, достоин этого великого художника.
ГЛАВА V
Нарбонн. Празднества, данные в Вильне в честь императора Александра. Различные эпизоды
Вскоре после возвращения императора Александра в Вильну туда прибыл граф Нарбонн, посланный Наполеоном, по-видимому, не столько чтобы избежать разрыва или обеспечить сближение, как для тою, чтобы украдкой бросить взгляд на положение русской армии, ее силы, планы и т. д. Светский человек, любящий удовольствия, приятный, блестящий, но непостоянный ум, стыдившийся тех различных приемов, которым он следовал, и самой роли, которую он играл, чуждый того апломба, той важности взглядов, которые притом и несвойственны фальшивым положениям, – граф Нарбонн не годился для дипломатической миссии. В молодости он начал с того, что был в свите принцесс из королевского дома, которые осыпали его милостями и неоднократно приходили ему на помощь, ибо склонный к расточительности он не имел состояния. В эпоху революции Нарбонн выказал неблагодарность по отношению к этим принцессам. Увлеченный г-жой Сталь и несколькими другими лицами, он воспринял революционные идеи. Будучи министром Людовика XVI в то время, когда этот государь был королем лишь по названию, Нарбонн принял меры против иностранных войск, прибывших на помощь Людовику. Подозрительный для революционной партии, так же, как презираемый роялистами, он покинул Францию в период террора.
После нескольких лет скитаний он вернулся в свое отечество в тот момент, когда Наполеон взял в руки бразды правления. Ценой долгих хлопот и просьб Граф Нарбонн получил от Наполеона сначала место министра в Мюнхене, затем генерал-адъютанта. Наполеон при этом остановил свой выбор на Нарбонне, так как среди этого двора, пропитанного военным духом, быть может, он один сохранил прежний этикет и приемы обращения; и поэтому он один был достоин, чтобы его выслушал государь просвещенный и вежливый, каким был Александр. Тем не менее, несмотря на изящную легкость своей речи, Нарбонн в аудиенции, которую дал ему Александр, не мог привести ни единого аргумента в пользу своего повелителя.
Государь так ясно, с таким благородным красноречием изобразил умеренность своего образа действий, свои справедливые обиды, невозможность согласовать сделанные ему предложения с честью своей короны, с интересами империи и со своим желанием избежать пролития человеческой крови, – что Нарбонн, ослепленный, смущенный, ничего не мог возразить на эту речь. После аудиенции он сказал одному из своих друзей: «Император стоял на твердой почве, в рассуждениях его столько логики и силы, что мне оставалось сказать лишь несколько банальных придворных фраз».
В тот же день Нарбонн присутствовал на большом смотру и обедал у императора, который велел передать ему богатый подарок, ящик, осыпанный бриллиантами и украшенный его портретом. Желая переговорить с поляками, к которым у него были письма, Нарбонн хотел продолжить свое пребывание в Вильне. Но на следующий день после аудиенции император прислал ему с дворецким самые изысканные яства на дорогу; вслед за тем граф Кочубей и граф Нессельроде сделали ему прощальные визиты. После этого Нарбонн почувствовал, что уже не может откладывать долее своего отъезда, тем более что курьер императора пришел доложить ему, что почтовые лошади заказаны к шести часам вечера. Чувство глубокого восхищения Александром, изумление при виде выдержки и сил русской армии – вот что вынес Нарбонн из этого посольства.
Вскоре я узнала в Товиани, что государь соблаговолил назначить фрейлинами при императрицах девиц Доротею Морикони, Марию Грабовскую и меня, а также двух молодых особ, в то время находившихся в Вильне, а именно девиц Гедрой и Вильхонскую. Император сам передал моему отцу три футляра с бриллиантовыми значками, изображавшими соединенные шифры императрицы-матери и императрицы Елизаветы; при этом государь любезно указал ему на то, что он этим уплачивает долг товианского гостеприимства. Мой отец приехал тогда за мной, чтобы везти меня в Вильну.
На следующий день после моего приезда я отправилась в церковь, где император должен был присутствовать при богослужении. Был воскресный день. В церкви собралось многочисленное, блестящее общество. Я в первый раз присутствовала при торжественном православном богослужении. Я нашла, что облачение архимандритов[6]6
Так сказано в оригинале.
[Закрыть], их широкие фиолетовые мантии, длинные, распущенные волосы, спускавшиеся на грудь, волнистые бороды, наполнявшее церковь благоухание ладана, золоченые двери, которые в определенные службой моменты открывались и закрывались, – все это подходило к величественности христианского богослужения. В особенности пение без инструментального аккомпанемента поразило меня красотой своей божественной простоты. Пела Петербургская Императорская капелла. В этот самый день, в то время, как мой отец обедал при дворе, обер-гофмаршал подошел к нему и сказал: «Ваша дочь будет ли дома сегодня вечером? Император предполагает посетить ее и даже написал императрице, что он сделает визит одной фрейлине. И возможно, – прибавил, смеясь, граф Толстой, – что император при этом не принял в расчет хозяина дома». Тогда отец написал мне карандашом записку, чтобы предупредить меня, и послал ко мне придворного курьера.
Император приехал около семи часов вечера, в дрожках. Отец мой встретил императора внизу, на лестнице; я приняла его у двери прихожей и в кратких словах выразила, как я счастлива, что государь соблаговолил предупредить своим посещением выражения моей почтительной благодарности.
Император стал уверять, что мне не за что благодарить его; что, наоборот, он благодарит меня за все мое внимание к нему в Товиани, и добавил, что он явился, чтобы выразить мне свое нижайшее почтение. Я привожу эти слова, чтобы дать понятие о свойственном этому государю рыцарском обращении. Входя в гостиную, государь потребовал, чтобы я села на диван; сам он взял стул и положил шляпу на пол.
Так как мой отец продолжал стоять, несмотря на обращенное к нему Его Величеством приглашение сесть, – государь вдруг встал со словами: «Если вы не сядете, граф, я тоже буду стоять»
Мой отец повиновался.
Император стал говорить о Товиани и, смеясь, сказал моему отцу, что я обвинила его в том, что он будто бы принял меня за провинциалку. Затем он обратился ко мне тоном просьбы, тогда как он мог приказать, и спросил, не приеду ли я в Петербург? Так как я опустила глаза, не отвечая на это несколько смутившее меня предложение, государь, продолжая, сказал тоном столь пленительной мягкости: «Так разве это невозможно?» – «Ваше Величество, – отвечала я наконец, – я сочту это за счастье».
«В данный момент, – продолжал император, – не время приезжать в Петербург. Но я надеюсь, что вы приедете позднее, и мы постараемся как можно лучше принять вас и доставить вам разные развлечения». Государь очень хвалил окрестности Вильны; и так как я говорила о красивых загородных домах в окрестностях Петербурга и о красоте Невы, государь сказал: «Да, искусство все у нас сделало, чтобы победить природу; ведь Петербург расположен среди диких болот. Мы все покажем вам, когда вы приедете. У нас ужасный климат, – прибавил он, – когда у нас в сезоне наберется пятнадцать хороших дней, мы говорим, что лето было чудное». Император сообщил мне, что он только что приобрел имение генерала Беннигсена, Закрет, в полуверсте от города; что он теперь виленский гражданин и приобрел право носить местный мундир. Я осмелилась выразить сожаление, что государь не приобрел Верки, старинную, красивую резиденцию виленского епископа, князя Массальского; его обширный замок, лучшей итальянской архитектуры, расположен на лесистой горе, откуда открывается обширный вид на окрестные деревни, на Вильну, отстоящую от него на расстоянии одной мили, и на протекающую у подножия горы Вилию. Император ответил, что такая прихоть стоила бы слишком дорого для него, и прибавил к этому другую шутку, – что имение это должен бы приобрести мой отец. Граф возразил, что он отец семейства. «Так что же, – отвечал государь, – тем более: вы дадите это имение вашей дочери, которая будет там хозяйничать, и это будет прелестно».
Разговор скоро принял более серьезный оборот: он перешел на политические темы. Не высказываясь по вопросу о современных обстоятельствах, император стал уверять, что намерения его самые миролюбивые; что во всяком случае он решил не предпринимать враждебных шагов; наконец, что счастье его подданных всего ему дороже и что бедствия настоящего времени доставляют ему много страданий. Мой отец сказал, что литовцы сожалеют, что эти несчастные обстоятельства не позволяют им высказать всю их преданность Его Величеству; все они знают, что император хочет быть отцом своих подданных. Император ласково ответил, что он постарается оправдать снисходительное о нем мнение.
Уезжая, Александр со свойственной ему преувеличенной милой любезностью извинился передо мной, что он докучал мне и злоупотребил моим терпением. Мои подруги из Товиани тоже ездили в Вильну благодарить государя, который сделал им визит в моем присутствии. Вспоминаю одну фразу императора, которая произвела большую сенсацию среди поляков его свиты, узнавших о ней через меня: быть может, они дали ей другое истолкование, чем то, которое имел в виду государь. Подали чай; государь взял хрустальный кубок со сливками и подал его дамам. Когда настала моя очередь, он спросил, сколько мне налить сливок. «Ваше Величество, я пью чай по-английски», – отвечала я. «Лучше бы по-польски», – сказал Александр со свойственным ему тонким взглядом.
В то время в Вильне занимались подготовлением к празднеству в императорском доме, в Закрете. Над нашими головами готова была разразиться гроза; и между тем все беспечно думали лишь об удовольствиях и о том, какое счастье иметь Александра в Вильне. Мы не только не предвидели его отъезда и приближения к Неману наполеоновских войск, но мы не знали даже, что французы уже прошли через Германию. В Литву не пропускали никаких вестей; никогда еще политика не была окутана столь непроницаемой завесой.
В саду Закрета строили для танцевального зала окруженную колоннами длинную открытую галерею; в полукруге ее предполагалось устроить обширный луг. усеянный цветами. Работа эта поручена была казенному архитектору, профессору Шульцу. Мой отец, будучи в Закрете, заметил архитектору, что глубина фундамента не соответствует высоте галереи и толщине колонн. Шульц сознался, что замечание это вполне справедливо; но он сказал, что недостаток этот он исправит, соединив верхнюю часть колоннады со срубом крыши. На следующий день вся галерея обрушилась со страшным треском. По счастью, это случилось в обеденный час рабочих; тем не менее один из них был раздавлен при обвале. Обезумев при этом зрелище и, быть может, опасаясь, что его заподозрят в тайных сношениях с французами, не доверяя снисходительности государя, несчастный Шульц бежал. За ним бросились в погоню по его следам; но нашли лишь его шляпу на берегу реки: несчастный утопился! В самом деле, какой страшной катастрофой кончилось бы это событие, случись оно дня на два позднее, во время бала.
Государь, вся его военная свита, командовавшие войсками генералы, много известных лиц, – неизбежно погибли бы при этом ужасном крушении. Французы, не обнажив своих шпаг, выиграли бы целую кампанию.
Тем не менее празднество в Закрете состоялось. Я никогда не видала такого великолепного праздника и таких веселых прощаний; ибо, кроме посвященных в тайну лиц, никто не мог еще предвидеть, что бал этот будет сигналом отъезда государя и отступления русских войск.
В восемь часов вечера все собрались в парке Закрета. Вечер был прелестный, небо слегка заволакивало облаками как бы для того, чтобы предохранить нас от жаркого солнца. Дамы в покрытых цветами элегантных туалетах уселись в круг на паркетной площадке, на лужайке, занимавшей место галереи и украшенной благоухающими померанцами.
Толпа лиц, привлеченных любопытством и в особенности желанием созерцать своего государя, разбилась на отдельные кружки. Со всех сторон, в различных местах парка раздавались гармоничные звуки духовых инструментов: это музыканты императорской гвардии играли избранные номера. Блестящее собрание разряженных женщин, военных в богатых мундирах и орденах с алмазами; рассыпавшаяся на зеленой лужайке огромная толпа, пестревшая разнообразными и блестящими цветами своих одежд, старые деревья, образовывавшие обширные пространства зелени; река Вилия, отражавшая в своем извилистом течении и лазурное небо, и розоватые оттенки солнечного заката; лесистые вершины гор, исчезавшие в туманном горизонте, – все представляло чудную картину. Но вот появился государь… и все взоры сосредоточились на нем одном.
Государь был в этот день в форме Семеновского полка, с отворотами небесно-голубого цвета, который удивительно шел к нему. Государь обошел круг дам, которым он не позволил вставать даже тогда, когда он к ним обращался; затем он вступил в разговор с некоторыми из присутствующих мужчин. Дам пригласили освежиться прохладительными напитками; затем государю предложили открыть бал на площадке, чтобы собравшаяся толпа могла насладиться этим зрелищем. Со свойственной ему любезностью государь согласился и пригласил на полонез г-жу Беннигсен, исполнявшую роль хозяйки бала; затем он танцевал с г-жой Барклай де Толли, потом со мной, и при звуках музыки мы поднялись в главную танцевальную залу, обширную и ярко освещенную.
Я не стану повторять здесь все комплименты, с которыми государь соблаговолил обратиться ко мне, так же, как ко всем присутствующим дамам: подробности эти заняли бы слишком много места, безграничная галантность государя не поддается описанию. Никто в такой степени не обладал искусством придать грациозный оборот самым обыкновенным выражениям, и удивительным тактом, проистекавшим не только от находчивости, но и от редкой сердечной доброты. Желая узнать, предполагаю ли я вернуться в Товиани или остаться с отцом, государь прибавил: «На месте графа я никогда бы не расставался с вами!» Государь удалился во время ужина, который был сервирован без всякого этикета на двух небольших столах, в саду. Было так тихо, что огни не гасли, и блеск иллюминации, озарявшей часть парка, фонтана и реки с ее островами, – казалось, соперничал со звездами и с мягким светом луны. Говоря со мной, император назвал луну, весьма, по-моему, непочтенно, – фонарем, заметив, что это лучшая часть иллюминации. Кто бы подумал, при виде любезности и оживления, проявленных в этот вечер Александром, что он как раз во время бала получил весть, что французы перешли Неман и что их аванпосты находятся всего в десяти милях от Вильны!..
Шесть месяцев спустя Александр говорил мне, как он страдал от необходимости проявлять веселость, от которой он был так далек. Как он умел владеть собой!
Три дня после празднества в Закрете император покинул Вильну и отправился в свою главную квартиру, в Свенцяны. Надеясь, что пребывание Его Величества продолжится и не предвидя ожидавших нас событий, отец мой собирался устроить праздник в честь Александра.
В минуту своею отъезда государь издал красноречивый приказ по войскам, вызвавший всеобщий энтузиазм среди военных, восхищенных тем, что государь согласился стать во главе армии. «Я с вами, – сказал он, – на зачинающего – Бог!» Слова эти явились как бы вдохновением свыше. Какая разница между благородным, религиозным тоном, характеризующим приказы Александра, верившего лишь в правоту своего дела и более всего в заступничество неба, – и властным тоном приказов Наполеона, не признававшего другого божества, кроме того, которое он приковал к своей колеснице, – Фортуны!
Не одни русские войска покинули Вильну, но и частные лица из русских поспешили уехать со своими женами, детьми, со всем своим имуществом… Ввиду такой экстренной необходимости отъезжавшим были предоставлены все лошади города, а также частных лиц, за исключением моего отца. Между тем отец мой не стал даже из предосторожности прятать их, как сделали некоторые другие лица, поставившие своих лошадей на чердак, где полиция не догадалась искать их.
Прошло всего два дня между отъездом императора Александра и вступлением французов; но, вследствие волнения и тревоги, время это показалось нам смертельно долгим. На улицах не слышно было лошадиного топота, но люди бегали взад и вперед, сообщая друг другу тревожные и почти всегда неверные вести. Одни говорили, что под стенами города будет дано сражение, и советовали мне бежать в горы, так как пули разрушат наш дом. Другие, с бледными, перепуганными лицами, прибегали сообщить, что русские, отступая, подожгут город. Наконец, третьи уверяли, что они видели, как император Александр без мундира ходит по улицам и старается успокоить местных жителей, обещая не оставлять их. Генерал-губернатор Корсаков, уезжая, уверял моего отца, что бояться нечего. Изумление, недоумение, вызываемые ожиданием великих событий, не оставляли в моей душе места для тщетных страхов. Притом, последние не помогают в опасности и лишь убивают ту твердость духа, которая так необходима во всех обстоятельствах жизни.
ГЛАВА VI
Вступление французской армии в Вильну. Положение Литвы. Анекдоты
В ночь с 15 на 16 июня, н. ст., русские войска выступили из города в полном порядке и внушительном безмолвии. Нет, это не было бегство, как уверяли некоторые. В восемь часов утра отряд французской кавалерии марш-маршем бросился в город, чтобы отстоять подожженный русскими мост. Трудно передать волнение, которое я испытала при виде поляков, которые бежали во весь опор, сабли наголо, но с веселым видом, махая своими флагами национальных цветов, которые я видела впервые. Я стояла у открытого окна; они, проходя, поклонились мне. При виде этих истинных соотечественников сердце мое умилилось. Я почувствовала, что родилась полькой, что сознание это вновь пробуждается во мне; слезы радости и энтузиазма залили мое лицо. Это была чудная минута; но она промелькнула, как миг. Всюду царило общее опьянение. Во всем городе раздавались торжествующие клики; жители спешили вооружаться. Русские побросали много оружия в Вилию. Разные лица из подонков населения поспешили вытащить его из реки. Неуклюже нацепив эти орудия на свое рабочее платье, они ходили по улицам, собирались на площади городской думы, бросая в воздух свои шапки, с шумными патриотическими возгласами. Более мудрый и осторожный, мой отец основательно боялся этих патриотических движений. «Сумасшедшие! Безумцы! – восклицал он, – русские в нескольких шагах от нас: кто может предвидеть, куда они направятся и что затем воспоследует?» Я помню, что через три дня после вступления французов, при виде беспорядка, царившего в этой громадной армии, и отсутствия в ней дисциплины, непредусмотрительности вождей ее, их фаталистической веры в то, что они называли «счастьем императора» (этим громким словом французские офицеры и придворные Наполеона всегда отвечали, когда им возражали по поводу этой кампании), – при виде всего этого у моего отца явились роковые предчувствия относительно исхода этой войны. Шестьсот тысяч человек всех европейских национальностей, подчиненные наполеоновской политике, шли двумя линиями, без провианта, без жизненных припасов, в стране, обедневшей благодаря континентальной системе и недавно еще систематически разорявшейся огромными контрибуциями. Один русский генерал предложил даже императору Александру опустошить всю Литву, вывести из нее всех жителей и оставить наполеоновским армиям лишь обширные пустыни. Но чувствительный Александр отверг эту меру, быть может, полезную, но жестокую и бесчеловечную. Были сожжены лишь все хлебные магазины и мельницы. Вступавшая в Вильну французская армия в течение трех дней терпела недостаток в хлебе. Всех городских булочников тотчас взяли в армию; и вопреки словам генерала Жамини, утверждавшего, что «с голоду умирают лишь в осажденном городе», голод жестоко дал себя знать виленским жителям, особенно тем, кто заранее не обеспечил себя жизненными припасами и мукой. Местности, расположенные на пути Великой армии, подверглись разорению и грабежу, жатва их была преждевременно срезана для кавалерии, поэтому они не могли удовлетворять запросам столицы и не смели даже высылать съестные припасы по дорогам, наводненным мародерами. Впрочем, беспорядки в армии являлись следствием взглядов вождя; ибо, перешедши Неман, Наполеон в приказе войскам объявлял, что здесь начинается русская территория. Вот как входил в Литву этот столь желанный освободитель! Вследствие этого приказа французские войска стали смотреть на Литву и относиться к ней как к неприятельской стране; и между тем, как ее обитатели, одушевленные патриотическим энтузиазмом, бросались навстречу французам, они вскоре подверглись разорению и оскорблениям со стороны тех, кого они считали орудием своего освобождения. Принужденные отдать на разграбление свои дома и поместья, они бежали в глубь лесов, унося с собой самое дорогое свое достояние: честь своих жен и дочерей. Рассказы о насилиях, совершаемых войсками в деревнях, ежедневно поражали наш слух и наполняли скорбью наши сердца. Вильна, казалось, превратилась в театр войны. Беспрерывно шли бесчисленные войска. Солдаты располагались на биваках среди улиц; раздавалось бряцание оружия, слышался звук труб, ржание лошадей и смесь различных наречий. И когда, утомленная зрелищами, последовательно представлявшимися моим взорам, я поднимала глаза к небу, чтобы отдохнуть на более отрадной картине, мне казалось, что и на облаках двигаются войска; и воображение мое с ужасом рисовало страшные видения Апокалипсиса.
Между тем пылкие французы, удивленные овладевшим всеми упадком духа, стремились отстранить все препятствия, уничтожить все затруднения. От Литвы требовали солдат и денег. Наскоро организовалось временное правительство; старались пробудить национальное самолюбие посредством зажигательных речей. У вас нет патриотизма, – говорили французские чиновники, – нет стойкости и энергии. И литовцы говорили друг другу, чтобы подбодриться: «Мы подвергнемся разорению, но будем поляками!» Что могло поддержать при этом их уверенность? Французский Магомет даже не соблаговолил дать им иллюзии в залог их надежд и принесенных жертв.
Наполеон вступил в Вильну встревоженный и недовольный. Легкость этого завоевания некоторым образом пугала его. У него было достаточно здравого смысла, чтобы видеть, что отступление русских вызывалось не страхом перед его именем, но что оно скрывало глубоко задуманный план действий. «Я полагал, – сказал он, – что взятие Вильны обойдется мне, по крайней мере, в двадцать тысяч человек». Наполеон пришел в бешенство, узнав, что Россия заключила мир с Турцией и что он не может надеяться на благоприятную диверсию ни на юге, ни на севере.
Отсутствие съестных припасов, беспорядки в армии, ошибки принца Жерома, брата императора, постоянные потери, которые терпела кавалерия, – все вместе предвещало неизбежный печальный исход кампании; но роковой гений Наполеона толкал его вперед; и таким образом, от одной иллюзии к другой, он шел к своей погибели, отталкивая истину, как страшное видение, невыносимое для его взоров.
На общей аудиенции в императорском замке Наполеон в бессвязных, туманных, неясных словах объявил, что он иришел, чтобы восстановить Польшу, что в Варшаве собрался сейм для избрания короля, что сейм этот еще не знает, кто будет королем. Граф Нарбонн, находившийся в то время в Вильне, в свите Наполеона, на вопрос одного лица. ком предназначается польский престол, сказал, что, так как император и король одержим манией корон, вероятно, он себе присвоит и польскую корону.
Помню, как однажды в многочисленном обществе несколько французов, в виде развлечения, предложили дамам наметить избранника. Одна остановила свой выбор на самом Наполеоне, другие избрали его брата Жерома, неаполитанского короля, и даже маршала Даву. Я молчала. «А вы кого избираете?»' – спросили меня. «Я не имею чести знать всех этих господ», – отвечала я небрежно и рассеянно. Дамы были, кажется, поражены моим глупым ответом; но, мне думается, тот, кто обратился ко мне с этим вопросом, не совсем разделял в данном случае их мнения. В другой раз, проговорившись, я сказала еще большую наивность. Я тогда только что получила известие из имения от моего брата; мне прислали цветов, провизии и в то же время мне сообщали, что армия не проходила через эту местность. Обрадованная этими хорошими вестями и забыв присутствие француза из дипломатического посольства министра иностранных дел, я воскликнула, обращаясь к моей подруге, тоже француженке: «Ах! М-llе Т….! как они счастливы в Р***, – они не видели ни единого француза!» Присутствовавший при этом француз не преминул отметить это выражение. «Вот как нас здесь любят!» – сказал он. Несколько смущенная моим восклицанием, я сказала, желая поправиться: «Я говорю не о французах, а об армии». – «Да, да, понимаю, – это грабители».
Среди всех бедствий, тяготевших над нашей страной, не говоря о тех, которые ей угрожали, над нами мелькнул луч надежды, проблеск мира. Он исходил от ангела, о встрече с которым мы сожалели, не надеясь когда-либо вновь его увидеть, – от Александра, который, желая сделать последнюю великодушную попытку избавить человечество от кровопролития, в первые же дня по вступлении Наполеона в Вильну послал генерала Балашова с предложениями мира, крайне выгодного для Франции и для Польши. Наполеон сначала сказал, что после объявления войны он считает за шпиона всякого представителя дипломатических сфер. Он, однако, согласился дать Балашову частную аудиенцию, принял епо вежливо и выразил ему свое удивление, что император Александр решил лично командовать войсками. «Это хорошо для старого капрала, как я», – сказал он. Он совершенно отбросил всякие мирные предложения, дав понять, что Рубикон перейден и что теперь уже судьба решит исход войны. Отпуская русского посла, Наполеон спросил у него: по какой дороге лучше всего идти к Москве. «К ней ведут несколько дорог, – с редкой находчивостью отвечал Балашов, – и можно даже взять путь через Полтаву».
Старый французский эмигрант с весьма известным именем, совершивший несколько путешествий по Франции в ту эпоху, когда в ней уже властвовал Наполеон, и который никогда не был представлен императору, находился в Вильне во время вторжения французов. Всем обязанный за себя и за свою семью русскому государю, который проявил к нему в его несчастьях самое благородное великодушие, этот француз испытывал естественное отвращение к тому, чтобы в какой-либо форме приветствовать властелина Европы, врага императора Александра. Тем не менее, так как старинный друг его семьи, близко стоявший к Наполеону, предупредил его, что он будет призван и подвергнут допросу самим Наполеоном, эмигрант этот решил добровольно представиться императору. В назначенный для аудиенции час камердинер ввел эмигранта и громко назвал его имя в той самой приемной, где за несколько дней перед тем принимал император Александр. Наполеон встретил эмигранта приветливой улыбкой, сказал, что он был осведомлен о его последней поездке в Париж и, прохаживаясь с ним вдоль и поперек комнаты, поставил ему следующие вопросы:
– Вы видели здесь императора Александра?
– Я имел честь представиться ему.
– Он на самом деле правит государством?
– Он много работает со своими министрами; ему докладывают о всех важных делах.
– Я не то спрашиваю. Пользуется ли он на самом деле полной властью? Не влияет ли на него преобладающий над ним Сенат?