Текст книги "Трансатлантическая любовь"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Да, я читала почти все романы Драйзера. Твое название “Мертвец, пьяница и доходяга” звучит неплохо, и даже, пожалуй, великолепно. Нельсон, мой любимый муж, через полтора месяца я смогу обнять тебя.
Твоя Симона
9 сентября, во вторник, Симона де Бовуар вылетела в Чикаго. Этот перелет она не забудет никогда: двенадцать часов от Шаннона до Азорских островов на старом дергающемся самолете, у которого в воздухе отказал один двигатель: разворот над Атлантикой, возвращение в Шаннон, пять часов страха. Задержка на два дня из-за ремонта. На Азорских островах при посадке что-то случилось с шасси: восемнадцать часов ожидания в холле аэропорта. И, наконец, перелет через океан, с грозами, бурями и падением в воздушную яму на 1500 метров.
Из Чикаго она улетела 23-го. В этот приезд она по-настоящему посмотрела город. Они с Олгреном договорились, что весной она приедет надолго.
33.
Пятница, 26 [сентября, 1947]
Нельсон, любимый. Все начинается сначала: я скучаю по тебе. Я опять тебя жду, жду благословенного дня, когда ты снова обнимешь меня сильными и ласковыми руками. Мне очень больно, Нельсон, но я не жалуюсь, потому что эта мука – от любви, и ты тоже любишь меня, я знаю. Ты так близко и так далеко, так далеко и так близко, любимый мой.
Такси тронулось, проехало мимо похоронного бюро Раго, мимо пиццерии, где я с таким удовольствием пила кьянти и улыбалась тебе, мимо множества лавочек и незнакомых улиц, которые были еще частью Чикаго. В аэропорту у меня оставалось много времени, я села и закрыла глаза. Вскоре ко мне подошел какой-то парень и сказал: “Мисс Бовуар, у вас, наверно, тут есть друзья. Это вам”. Я посмотрела на чудесные белые цветы, они так прекрасно пахли, и я положила их на грудь. Я не заплакала. Я позвонила тебе. Твой дорогой голос, такой близкий, такой далекий. Когда я повесила трубку, что-то разбилось во мне, умерло, онемело, застыло и не оживет, пока ты снова не обнимешь меня. Мне трудно писать, потому что я плачу и не могу остановиться. Я тебя люблю.
Ладно. В одиннадцать мы сели в самолет, но нас очень скоро высадили: мотор не желал заводиться. Мы вылетели только в полночь. Целую вечность летели между облаками и звездами, между морем и небом, а цветы потихоньку вяли у меня на груди. Мне было страшновато и не спалось. Я читала детективы, пьесы, книгу о Филиппинах, которую ты мне купил перед отъездом. И понемножку отхлебывала виски из твоей бутылки. Ты так трогательно обо всем позаботился! Твоя любовь была во всем: в запахе цветов, во вкусе виски, в красках книжных обложек – любовь такая драгоценная, такая сладостная и такая мучительная. Всего за двадцать три часа мы долетели до Парижа и приземлились на рассвете. Измученная двумя бессонными ночами, я выпила кофе и приняла две таблетки, чтобы выдержать этот бесконечный день. Париж, чуть затуманенный под теплым серым небом, встретил меня запахом опавших листьев. У меня тут собралась куча дел, так что я поеду в деревню только в следующем месяце. Во-первых, нашему журналу “Тан модерн” дают на радио целый час для еженедельных передач: можем говорить о чем хотим и как хотим. Понимаешь, что это значит? Это возможность обратиться сразу к тысячам людей, попытаться объяснить им нашу позицию. Но нужна тщательная подготовка, и сегодня мы долго совещались по этому поводу. Во-вторых, лидеры социалистов хотят встретиться с нами и обсудить связь между философией и политикой. Люди постепенно начинают понимать, что философские идеи имеют реальное значение. Наконец, скопилась масса самой разной корреспонденции, и еще колоссальная работа для журнала. Но я очень рада, я хочу работать, хочу работать как каторжная. Ведь главное, из-за чего я не остаюсь навсегда в Чикаго, это моя неутолимая потребность в работе – она придает моей жизни смысл. У тебя тоже есть такая потребность, поэтому мы хорошо понимаем друг друга. Ты хочешь писать книги, хорошие книги, и тем самым помочь миру стать чуть-чуть менее уродливым. Я тоже. Мне хочется поделиться с людьми образом мыслей, который мне кажется правильным. Я могла бы отказаться от путешествий, от любых развлечений, бросить друзей и все прелести Парижа, лишь бы всегда быть с тобой. Но я не смогу заполнить жизнь только любовью и счастьем, не смогу отказаться от возможности писать и работать в единственном месте на земле, где мои книги и работа имеют смысл. Это очень тяжело. Особенно потому, что, как я тебе уже говорила, наша работа здесь почти безнадежна, тогда как любовь и счастье реальны. И все-таки работать необходимо. Надо, чтобы все, кто может и хочет, боролись против коммунистической и антикоммунистической лжи, против подавления свободы, которую сейчас теснят во Франции почти повсюду. Любовь моя, это не должно порождать конфликта между нами, наоборот, я чувствую, что мы рядом в этой борьбе, ведь и ты тоже борешься. Но хотя я знаю, что все правильно, я сегодня весь вечер рыдаю и не могу остановиться. Я была так счастлива с тобой, так любила тебя, а теперь ты так далеко. <…>
Твоя Симона
34.
Воскресенье, 28 сентября [1947]
Нельсон любимый, проспав четырнадцать часов в пятницу и двенадцать сегодня, я пришла в себя, перестала плакать, тепло и радость нашей любви переполняют меня, разлука больше не кажется нестерпимой. Да, ты прав, это огромная удача – любить так сильно, удача – что у меня в груди вдруг оказалось молодое сердце. Я то счастлива, то страдаю из-за тебя, как в пятнадцать лет. Это страдание и это счастье и есть молодость, ты подарил мне ее среди других твоих роскошных даров.
Я страшно занята. Сегодня в двенадцать за нами приехали социалисты на огромной машине и увезли Мерло-Понти (это один из редакторов “Тан модерн”), Сартра и меня за город. Там мы обедали и обсуждали со старыми бонзами возможность сближения между экзистенциализмом и социализмом. Не думаю, чтобы у нас что-то вышло: французская социалистическая партия слаба и беспомощна, она давно отстала от жизни, но сейчас это единственная лазейка между консервативным МРП и ФКП, поэтому мы просто обязаны как-то с ними сотрудничать. Будем устраивать дискуссии, встречи и тому подобное. Ты все узнаешь из моих писем.
Потом я написала несколько страниц “Америки”: хочется закончить ее до того, как снова к тебе поеду. А после ужина мы побродили с Сартром по набережным Сены – осенью, в лунном свете, в них есть что-то удивительное. Естественно, опять говорили о социалистах. Потом пошли в гости к одному симпатичному художнику, Андре Массону, я тебе рассказывала про него: он какое-то время совсем ничего не ел, потому что ему казалось, будто он ест краски. Он развлекал нас невероятными историями про привидения. Представь себе, он в них верит, хотя во всем остальном вполне нормальный человек. Еще он рассказывал забавные байки про сюрреализм – когда-то это было необычайно интересное направление, но теперь отжило свое, устарело – в общем, пройденный этап. Я вернулась домой, в розовую комнату, и села тебе писать. У меня осталось немного твоего виски, турецкие сигареты и гигантские спички, которые ты мне преподнес, и мне все время кажется, что мы увидимся совсем скоро, завтра или послезавтра. Ладно, пусть не завтра, главное, я знаю, что это будет: я увижу тебя, твою улыбку, услышу твой голос.
Завтра пошлю тебе перевод моей пьесы. Ее поставили в 1945 году, моя русская приятельница играла там Кларису. В этой пьесе масса недостатков, но мне хочется, чтобы ты хоть что-то мое прочел. Напиши честно свои впечатления, даже если сочтешь ее чудовищной. В Чикаго сейчас шесть, ты, наверно, сидишь за машинкой, печатаешь новеллу, и я знаю, что ты видишь в окне, знаю, какое у тебя выражение лица. Любимый, постарайся, пожалуйста, до весны ни на ком не жениться, мне так хочется побыть с тобой долго, как следует, – где хочешь, как хочешь, мне все равно. Спать рядом с тобой каждую ночь, видеть утром, как ты улыбаешься… Мы должны сделать себе такой подарок, Нельсон, должны, я готова ради этого на все. Спокойной ночи, милый мой друг, муж, любовник. Мы были счастливы и еще будем счастливы. Я люблю тебя, мой “абориген”, мой крокодил, мой Нельсон.
Вторник
Утра мучительны, любовь моя: я открываю глаза, а тебя рядом нет. В прошлом году моя жизнь была яркой и заполненной, сегодня все пусто.
Вчера, когда я сидела и работала в кафе “Дё маго”, туда зашел Кёстлер, ты знаешь, кто это, он написал “Ноль и бесконечность” и “Испанское завещание” (прекрасная вещь). Не помню, что ты думаешь о нем как о писателе, но, по-моему, я тебе рассказывала про странный вечер, когда он, Сартр, Камю и я напились и плакали над нашей дружбой, которую губят политические разногласия, это было очень смешно. Мне нравится и он, и его хорошенькая милая жена. Мы пошли вместе на выставку Моне, Мане, Ренуара и Тулуз-Лотрека – ту самую, что мы видели с тобой в Чикаго, и сердце мое заныло. Но одного я тебе не сказала: в прошлом году я провела с ним ночь, весьма странную, потому что, хотя нас очень тянуло друг к другу, нас разделяли “политические разногласия”. По его мнению, я недостаточно рьяная антикоммунистка. Меня эти расхождения не волнуют нисколько, но его они делают агрессивным, а я терпеть не могу агрессивность, особенно когда дело происходит в постели, поэтому второго раза у нас не было. Но вчера, встретившись с ним, я поняла вот что: ты был прав, мы вовсе не обязаны “хранить верность” в общепринятом смысле слова. Что до меня, то я просто не смогу ни с кем лечь в постель до встречи с тобой. Я не перенесу, чтобы меня касались чьи-то руки или губы, кроме твоих, по которым я так тоскую. Я буду верна тебе, как примерная жена, потому что просто физически не могу тебе изменить. Это правда.
Вернувшись в “Дё маго”, я наткнулась на Жана Жене вора-педераста, который был страшно любезен и остроумен, но не дал мне работать; потом появились еще какие-то знакомые, короче, день пропал. Теперь я решила писать по утрам дома, и вот сейчас я у себя, пью чай, ем хлеб с вареньем и собираюсь сесть за работу – так оно будет лучше.
Сартр и я встречались с редактором с радио: нам дают полчаса в неделю начиная с ближайшей субботы, чтобы высказывать свои взгляды на политические и общественные проблемы. Я упомянула о передаче, которую вы сделали вместе с Мотли, о детской преступности, все загорелись, это ведь примерно то самое, что нам предстоит делать по антисемитизму, колониализму и т. п. Но работы будет очень много, даже если нам помогут наши молодые друзья. Теперь уже не только социалисты, но и анархо-синдикалисты просят нас помочь им выработать идеологическую платформу – эти ребята поинтереснее социалистов, они моложе, смелей и понимают необходимость таких вещей. Как жаль, что возможности конкретной, полезной работы открываются только сейчас, когда надеяться больше не на что. Ведь самое позднее года через два будет война, так все говорят. А ты что скажешь?
В Париже волшебная погода. Мы немного посидели в кафе на Монпарнасе, за уличным столиком: обсуждали Гегеля, которого сейчас изучаем, он ужасно труден. Весь день я работала, довольно неплохо. Это единственное, что действительно поддерживает меня. Я забежала в “Тан модерн” ответить на письма, быстро вернулась и села за книгу. Статьи Сартра, Мерло-Понти и мои были напечатаны в номере “Политикс” за июль – август, прочти. Мне так много нужно тебе сказать, я все время думаю о нас с тобой – очень приятные мысли, напишу про них завтра. До свидания, иду отправлять письмо. В этом тонком конвертике столько любви, что самолет может не выдержать и рухнуть под ее тяжестью. Жду не дождусь письма от тебя.
Спокойной ночи, милый, не хватает слов, чтобы выразить всю мою любовь.
Твоя и только твоя Симона.
40.
Вторник, вечер [21 октября 1947]
Нельсон милый, я дважды забегала сегодня домой, но на этой неделе добрые духи не помогли нам: письма нет. По дороге в кафе, где я сейчас пишу тебе, я думала о том, что этот красивый туманный вечер чем-то напоминает мне тебя: если ты сам не чувствуешь почему, то объяснить не смогу. Вечер, грустный в минуты счастья и улыбающийся в печали, как у Вийона:
От жажды умираю над ручьем,
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя…
После ясного, прозрачного дня темная резная листва и ярко-желтый месяц на небе пронизаны какой-то особой тайной, сумерки полны непонятного смысла, прекрасного и важного. Как описать, да еще по-английски, теплый и туманный парижский вечер? Я люблю такие вечера больше всего на свете.
Наша передача вызвала бурю, которая никак не уляжется. Я очень довольна, это была потеха, как у вас говорят. Выборы оказались успешными для РПФ, и я, когда узнала, пала духом, я тебе об этом писала. Однако наутро выяснилось, что все не так скверно. Консервативные партии объединились в блок, но на самом деле не получили ни одного голоса сверх того, что имели; коммунисты ни выиграли, ни проиграли, а социалисты скорее выиграли. Днем мы выступили по радио против де Голля, очень резко, очень зло. Но, как мне кажется, лихо, честно, смешно, в общем, передача получилась. Редактор на радио страшно перепугался, что поднимется шум. И правда, тут же появились огромные статьи разъяренных голлистов, где все они хором нападают на Сартра и льют на нас ушаты грязи. Их лидеры потребовали дискуссии с Сартром в прямом эфире и устроили перед микрофоном свару. Кажется, никто еще так грубо не бранился по радио. Думаю, долго мы там не продержимся, нас, конечно, выставят, но очень приятно во всеуслышание, на всю страну высказывать то, что думаешь. <…>
Среда
Я очень сильно тебя любила сегодня утром, когда чистила зубы и причесывалась, и вот! – обнаружила внизу письмо, невероятно милое, как и все твои письма. Последнее всегда самое лучшее, так как вновь подтверждает, что ты существуешь и любишь меня. Я сейчас совсем не успеваю читать, наверстаю упущенное через месяц, когда уеду за город, поэтому ничего из того, про что ты рассказываешь, не читала.
Пожалуйста, пожалуйста, не пускай крашеную блондинку в наш с тобой дом. Она будет пить мое виски, есть мои ромовые пироги, спать на моей кровати, может быть даже, с моим мужем. К тому же, поскольку лучше Вабансии места в мире нет, то она не захочет уходить и уйти придется мне – тогда я тоже начну колоться морфием, как она, что будет весьма прискорбно, тебе не кажется? Бейся до последнего и сбереги мне мой дом – я эгоистично на этом настаиваю. Я шучу, милый, поступай, как сочтешь нужным, я не хочу быть помехой твоей свободе.
Буря вокруг нашей передачи не утихает, даже наоборот. Всю ночь какие-то люди звонили на радио директору и грозили расправиться с ним и с Сартром. Утренние газеты вышли с огромными статьями про нас. Коммунисты не написали ни слова в нашу защиту, они ненавидят Сартра не меньше, чем де Голля. Правые ругаются на чем свет стоит. Только две или три прогрессивные некоммунистические газеты нас поддержали. Появилось множество наших фотографий, но мои такие уродливые, что я их тебе не пошлю, а карикатура на Сартра, может быть, тебя позабавит. Во Франции радио не частное, оно принадлежит правительству, и масса людей, лишенных чувства юмора, были оскорблены в своих верноподданнических чувствах. Да, как ты говоришь, отсутствие чувства юмора – худший из пороков. Зато все друзья в восторге. И даже не друзья, а просто чужие люди, которые думают так же, как и мы, улыбались нам сегодня на улице. Официант в ресторане горячо пожал мне руку. В общем, первая вылазка в политику нам понравилась. <…>
Целую тебя, как подобает любящей супруге.
Твоя Симона
41.
[26 октября 1947]
<…>
Воскресенье
На улицах пахнет зимой. Да, зима должна наступить и пройти, чтобы поскорее была весна и мы встретились.
Бедняга Сартр получает каждый день пачки писем, сообщающих, что его следует линчевать. В четверг дюжины две молодых офицеров накануне отправки в Индокитай искали его по всем клубам Сен-Жермен-де-Пре, чтобы избить. Пришлось принять меры предосторожности. В пятницу Сартр ночевал у наших друзей, у которых мы в тот вечер были в гостях. Я тоже решила там остаться. В этом доме мы ночевали в последний месяц оккупации, когда на всякий случай прятались от гестапо, и во время Освобождения. Из окон, выходящих на набережную Гран-Огюстен, я тогда видела, как убивали молодых немецких солдат, я тебе рассказывала. В общем, с этим домом у меня связана масса воспоминаний.
Честно говоря, я не думала, что у де Голля столько почитателей, это меня поразило. В Латинском квартале студенты опять выталкивают из кафе и травят студентов-евреев, пишут антисемитские статьи против евреев-преподавателей и т. д. Такое впечатление, что опять зреет опасность фашизма. Будем надеяться, что они не победят. Хорошо, что Соединенные Штаты не слишком довольны успехом де Голля. Но какой ужас ваши проверки на “лояльность” и преследования “красных” в Голливуде! Мне хочется уехать работать за город, но нужно довести до конца дела с манифестом относительно войны и Европы и, конечно, на радио. Сейчас я туда иду, завтра у нас запись, и надо, чтобы получилось хорошо. Ты нас послушать не можешь – говорят, в США Франция не ловится. Но поскольку ты все равно по-французски не понимаешь, это не страшно.
До свидания, крокодил моего сердца, я счастлива и горжусь нашей любовью. Целую тебя, милый, еще и еще. Я скучаю по тебе, Нельсон, скучаю каждый день и буду скучать, пока мы не увидимся.
Твоя Симона
47.
[19 ноября 1947]
<…>
Среда, вечер
Нельсон любимый, пишу тебе при свечах, это очень романтично, даже слишком. Опять перегорели пробки, вечная история. Не гостиница, а кошмар. Когда Сартр жил здесь со мной, он один раз заболел, мать пришла его навестить и ушла в слезах, настолько ее ужаснуло наше жилье! Потом, когда умер ее муж, она стала умолять Сартра переехать к ней, и он в конце концов сдался. Стены совершенно отсырели, по утрам стоит лютый холод, и каждую зиму я думаю, что надо срочно куда-то перебираться. Но зимой в Париже квартиру не найти, поэтому я терплю до весны, а летом мне уже не до того. Так все и тянется из года в год. Я не способна заниматься устройством собственного уюта, хотя очень ценю его, когда он создан кем-то другим, как, например, у тебя в Вабансии. <…> Приятно было вчера обнаружить в почтовом ящике пакет – я ведь ничего не ждала, поскольку письмо за эту неделю уже пришло, а для следующего еще рано. И вдруг получаю красно-синее поздравление с наступающим 1946 годом – в 1946-м, сердце мое, мы еще не были знакомы, ты, вероятно, имел в виду 1948-й, но все равно приятно. Наконец-то я могу нормально поблагодарить тебя, ибо я жажду, Нельсон милый, быть – или хотя бы казаться – нормальной. Благодарить тебя за то, что я тебя люблю, что ты такой, какой есть, и любишь меня, нормальный человек не может. Зато если ты посылаешь мне книгу, я вправе сказать спасибо и дать волю всей огромной признательности, запертой в моем сердце. Спасибо, милый, спасибо большое, спасибо за книгу и не только за книгу, даже если это книга самой Эдит Уортон.
Я радуюсь, что скоро поеду за город, последняя неделя была очень трудной. Целыми днями обсуждали передачи и готовили политический манифест. Бедному Сартру это нравится не больше, чем мне, просто он считает это своим долгом, раз его попросили, хотя, естественно, предпочел бы плескаться в голубых лагунах в твоем обществе! Ты уверен, что Чикаго и вообще ваш континент – такое уж безопасное место? По-моему, скорее тебе надо бежать в Париж, потому что на Чикаго атомную бомбу сбросят наверняка, а Париж – город маленький, кому он сейчас нужен, чтобы бросать на него бомбу? Приезжай сюда, милый. День и ночь я мечтаю о нашей следующей встрече в Вабансии и о твоем приезде в Париж через год. О, я устрою тебе роскошную жизнь! Ты будешь здесь так же счастлив, как я в Чикаго, я покажу тебе все, что люблю, и ты тоже это полюбишь. Да, так будет, будет весной следующего года, не так уж долго осталось ждать. Работай как следует, работай для нас. Работай из любви к работе и чтобы я тобой гордилась. Работай, чтобы в залитом солнцем Новом Орлеане у нас был спокойный, радостный отпуск. Не огорчайся, что сейчас твоя жизнь кажется тебе тусклой, я внесу в нее много суматохи, я еще надоем тебе. Пользуйся временным затишьем и одиночеством, долго они не продлятся.
Получилось глупое, пустое письмо, где нет ничего, кроме любви. Прости, милый, но мне не удастся для разнообразия возненавидеть тебя черной ненавистью, я не способна даже на равнодушие. Как ни стараюсь, не нахожу в себе ничего, кроме любви. Прими ее, милый. Спокойной ночи. Кровать моя выглядит очень холодной, очень одинокой.
Твоя Симона
Летом 1948 г. Симона де Бовуар путешествует с Олгреном по Соединенным Штатам, Гватемале и Мексике. Она собиралась провести в Америке три месяца, но в связи с делами Сартра планы ее изменились: еще во Франции она узнала, что ей придется уехать на месяц раньше.
“Я не заговаривала об отъезде. У меня не хватило мужества сказать правду сразу, неделя шла за неделей, а я все не решалась. С каждым днем сделать это становилось труднее и труднее. Наконец во время долгой поездки на машине из Мехико в Морелию я как бы невзначай, с плохо сыгранной непринужденностью сообщила, что должна быть в Париже к четырнадцатому июля. “А, ну что ж!” – сказал он”. Через несколько дней он объявил, что ему надоела Мексика и вообще путешествия, и они вернулись в Нью-Йорк. Олгрен стал раздражителен, демонстрировал недовольство по любому поводу. “Однажды мы ужинали в Центральном парке, а потом пошли послушать джаз в “Кафе Сосайети”. В тот вечер он вел себя как-то особенно недружелюбно, я не выдержала и сказала: “Могу уехать хоть завтра”. Мы наговорили друг другу резкостей, и вдруг он пылко сказал: “Я готов сию же минуту жениться на тебе”. Тут я поняла, что мне не за что на него сердиться: вся вина лежит на мне одной. Я рассталась с ним четырнадцатого июля, не зная, увидимся ли мы когда-нибудь еще”.
87.
Понедельник, вечер, 19 июля [1948]
Нельсон, любовь моя! Получила ласковое письмо от тебя, спокойное и нежное. “У тебя счастливое лицо!” – говорили мне сегодня знакомые. Да. Сейчас полночь, но я не падаю с ног, я выпила капельку джина с грейпфрутовым соком (виски достать невозможно) и перед сном хочу тебя поцеловать. Африканец, который преподнес мне сумку из крокодиловой кожи, подарил еще два больших одеяла: одно я пошлю тебе, поскольку то, гватемальское, потерялось. Оно, конечно, было лучше, но это тоже хорошее. Отправлю сразу, как только смогу, хотя терпеть не могу зашивать посылки.
Жан Жене сказал, что я великолепно выгляжу, похвалил мое платье, мою последнюю книгу и в конце концов занял у меня денег. Он завел нового любовника, начал новую пьесу, но сам ничуть не изменился, как, впрочем, и большинство людей. Я ходила прощаться с моей русской подругой – она едет отдыхать в деревню. У нее теперь новые переживания: через два месяца она собирается вернуться на сцену и должна снова играть в “Мухах”, поэтому заранее изводится. Готова поспорить, что на первых репетициях она будет не в себе и просто не сможет играть. Я пыталась уговорить ее отдохнуть еще год, прежде чем снова начинать работать, но все впустую: она исходит от нетерпения и хочет знать как можно скорее, провалится она или нет. Это страшно глупо, но остановить ее не может никто. Я ужинала с ее мужем, молодым писателем Бостом, автором романа “Последнее ремесло”. На Монмартре была большая ярмарка. В этот сырой пасмурный вечер от “американских горок”, волшебных вагончиков, лотерей, фокусников веяло такой тоской, что у меня заныла душа. С Бостом, пока я не встретила тебя, у меня много лет был роман, но в прошлом году, вернувшись из Нью-Йорка, я сказала ему, что все кончено, сам знаешь почему. К этому моменту наши отношения уже не значили для меня так много, как вначале, соответственно и разрыв тоже, поэтому я не стала ничего тебе говорить. Мы с ним остались друзьями, по-прежнему близкими. Сейчас он не очень счастлив в любви, и я не удивляюсь: такая жена, как у него, – серьезная помеха для любовных похождений. Поэтому ужин у нас получился довольно грустный. Он не таит на меня никакой обиды, он и раньше знал, что я уже не люблю его, но ему все равно неприятно, что я его бросила, и некоторая напряженность между нами осталась. Ты просил сообщать тебе, что происходит в моей безумной голове, вот я и пишу про все это. И вообще, мне хочется, чтобы ты знал обо мне как можно больше.
Ради тебя я могу отказаться не только от очаровательного молодого человека, а практически от всего на свете, но я не была бы той Симоной, которая тебе нравится, если бы отказалась от нашей жизни с Сартром: я была бы тогда последней дрянью, предательницей и эгоисткой. И какое бы решение ты ни принял, я хочу, чтобы ты твердо знал: я не остаюсь жить с тобой в Америке вовсе не потому, что недостаточно тебя люблю. Больше того, мне расставаться с тобой тяжелее, чем тебе, и я намного мучительнее переношу разлуку; нет, любить сильнее невозможно, невозможно сильнее желать и больше скучать по тебе, чем я скучаю сейчас. Наверно, ты и сам это знаешь. Но ты должен знать и другое: до какой степени – может быть, это звучит нескромно – я необходима Сартру. Внешне он очень независим, но внутри у него вечная буря и смута, а я его единственный настоящий друг, единственный человек, который его по-настоящему понимает, по-настоящему ему помогает, работает с ним вместе и приносит ему покой и душевное равновесие. Я ему обязана всем, на протяжении почти двадцати лет он поддерживал меня, помогал мне жить, искать себя, пожертвовал ради меня очень многим. И вот недавно – наверно, года четыре назад – настало время, когда я наконец могу отплатить ему за все, что он для меня сделал, могу тоже помочь ему, как он когда-то помогал мне. И я никогда не смогу его бросить. Уезжать от него, пусть даже надолго, это да, но оставить совсем и связать свою жизнь с другим человеком – нет. Мне не хочется говорить об этом снова. Я знаю, что страшно рискую – рискую потерять тебя, – и знаю, каково мне придется, если это произойдет. Ты должен понять, Нельсон! Мне необходима уверенность, что ты действительно понимаешь все правильно: я мечтала бы каждый день и каждую ночь быть с тобой – до самой смерти, в Чикаго ли, в Париже или в Чичикастенанго. Нельзя любить сильнее, чем я люблю тебя – люблю сердцем, телом, душой. Но я готова скорее умереть, чем причинить глубокое страдание, непоправимое зло человеку, который столько сделал для моего счастья. Я не хочу умирать, но мысль о том, что я могу потерять тебя, так же для меня непереносима, как мысль о смерти. Может быть, ты подумаешь: надо же, сколько сложностей! Но мне моя судьба небезразлична, она очень важна для меня. И точно так же важна наша любовь – поверь, она стоит того, чтобы покопаться в сложностях. И поскольку ты меня спрашиваешь, что я думаю, а я испытываю к тебе огромное доверие, то я и выкладываю тебе все, что у меня на душе. А теперь иду спать, но перед сном целую тебя – нежным-нежным поцелуем. <…>
Твоя Симона
90.
Воскресенье [8 августа 1948]
Здравствуй, мой любимый! Мы проснулись вместе, ты показал мне кулак, а потом… Ладно, не могу. О, эти холодные, одинокие пробуждения в круглой комнате!
Сегодня спокойный день, воскресенье, на улице ветерок. Сартр с матерью уехали на неделю и оставили мне свою квартиру. Сидя за столом, я вижу из окна церковь и кафе “Дё маго”. Сейчас десять часов утра, и я не собираюсь никуда выходить до восьми вечера. Я приняла тонизирующую таблетку – хочу закончить главу. Ты тоже, думаю, будешь работать сегодня весь день. Мое эссе “Мораль двойственности” выйдет скоро в Америке, “Tвайс э иер” уже опубликовал оттуда отрывки. Я снова видела того же фокусника (я почти разгадала некоторые его фокусы) и побывала еще в одном погребке, настолько забитом американскими туристами, что я еле протиснулась. Он находится в подвале “Дё маго”, очаровательно оформлен в экстравагантном, но приятном стиле, там лучший в Париже джаз, действительно великолепный, и молодежь танцует божественно. Главный там – молодой трубач, про которого я тебе писала, он только что кончил переводить “Большие часы” твоего друга Keннета Фиринга. Странно: мой друг переводит книгу твоего друга, и это два разных мира, таких далеких, а мы c тобой так близки. Я упорно придерживаюсь заведенного распорядка: днем работа, вечером друзья – обычно в кафе, где есть виски, иногда под тентами на улице, иногда внутри. Друзья все те же: Сартр, красавец Бост, Джакометти, Ричард Райт – очень отлаженная жизнь. По-прежнему скучаю по тебе, бесслезно, трудно, лучше бы иногда поплакать, но я слишком много плакала тут как-то ночью, и с тех пор осталась только сухая, жесткая боль. И все-таки я чуть не разрыдалась, когда нашла у себя в чемодане носовой платок с буквой “О” и когда надевала маленький черный свитер, который так тебе нравится.
Вчера ходила в кино на “Огненный шар” Хоукса с Гари Купером и Барбарой Стенвик – местами забавно, но в целом – ерунда. Поскольку у меня впереди еще целый день, мне хочется с тобой спокойно поговорить. Не имея таланта писать, как ты, красивые выдуманные истории, я лучше расскажу тебе подлинные. Я перечитала твое последнее письмо и хочу к нему вернуться. Во-первых, я упомянула про красивого молодого человека вовсе не для того, чтобы похвастаться. Мне кажется, в наших отношениях хвастовство неуместно. Если мне и есть чем хвастаться, так это нашей любовью. Просто я очень хочу, чтобы мы были не только любовниками, но и друзьями и как можно больше знали друг о друге. А хвалиться в моей любовной биографии особенно нечем, сегодня я тебе все про себя расскажу, как ты рассказывал мне про себя в тот чудесный вечер в кафе “Каса контента”. Как ты уже знаешь, я родилась в мещанской католической и косной семье, воспитывали меня очень строго, запрещали читать массу книг – я прочла их только в студенческие годы, когда перестала верить в Бога. Но все равно я оставалась самой что ни на есть “нравственной” девушкой. В семнадцать лет я влюбилась в красавца кузена, умного, обаятельного, моего ровесника, он казался мне идеалом мужчины. Он был очень привязан ко мне, открыл мне современную литературу и помог психологически освободиться от семейных предрассудков, но он меня “уважал”, как может человек с мещанскими взглядами “уважать” кузину, а в жены взял богатую и глупую уродину, хранившую невинность до свадьбы. Потом стал пить и испортил жизнь себе и своим близким. В общем, банальная детская идеалистическая любовь. Его женитьба была для меня ударом, но не слишком сильным, потому что как раз в то время у меня появились новые друзья, студенты, как и я, и среди них Сартр.